В расположенный у самого кремля госпиталь его везли по Воскресенской, в окне автомобиля мелькнул спуск к Черному озеру и краешек его дома. Какое счастье, что у него есть Груня, в который раз вздохнул Лейбе. Она присмотрит за квартирой, пока он занимается государственно важными делами.
О том, что вверенный ему госпиталь имеет огромное, даже стратегическое значение, ему сообщил интендант во время длительной экскурсии по бесконечным госпитальным коридорам. «Прошу вас не беспокоиться, господин офицер, – уверил Вольф Карлович. – Сделаю все, что в моих силах». И он сдержал обещание: поселился тут же, в одном из госпитальных отделений, чтобы не тратить время на поездки домой; сутками пропадал в операционной. Не спрашивал себя, кто сейчас воюет и с кем, – его это мало интересовало. Его дело было – оперировать, вытаскивать пациентов из смертельной бездны, не давать жизни покинуть их слабые, искореженные выстрелами орудий тела. Вольф Карлович воевал на стороне жизни.
Не выносящий открытого восхищения и лести, профессор вынужден был терпеть восторженные взгляды одной из медицинских сестер – она часто смотрела на него долгим распахнутым взглядом, и он ясно видел, как расширялся при этом в глубине ее зеленых глаз черный зрачок. Возможно, она была в него влюблена. В этом не было ничего необычного – ассистентки и сестры часто влюбляются в хирургов во время операций. Длительное пребывание рядом, практически лоб ко лбу, максимальное напряжение физических и душевных сил – все это вызывает у операционной команды сильные неконтролируемые вспышки ярких эмоций, которые молодое неопытное сердце может легко принять за глубокие чувства.
Вскоре командование решило осуществить переброску госпиталя в тыл, а Лейбе – назначить директором эшелона. Трепеща от волнения и гордости, он согласился. Его заботам были поручены четырнадцать вагонов. Пять из них – с тяжелоранеными, шесть – с ранеными средней и легкой тяжести, один – операционная и сортировочная, один – аптека, совмещенная с хозяйственным блоком. В отдельном вагоне располагался персонал и охрана состава. В собственном купе Лейбе бывал редко, спал там урывками, вернее, валился на матрас и забывался мертвым сном, – работа отнимала двадцать четыре часа в сутки. Он трудился как черт. Он горел на работе.
Эшелон мчался по пылающим лесам и выжженным дотла степям, через бурные реки – по дымящимся и взрывающимся за ним мостам. Вольф Карлович, с черным от сажи лицом и всклокоченными волосами, крылатым демоном носился по вагонам, отдавая команды, ругая нерадивых медбратьев, давая советы линейным врачам, подбадривая пациентов. Он возникал в операционной, как вихрь, как вспышка молнии, – и вот уже вздыхали облегченно врачи, и улыбались санитары, и пациенты переставали кричать, и зеленоглазая медсестра поднимала на него трепетные оленьи глаза.
Он давно заметил, что она беременна. Подлый колокольчик противным звоном вызвал его однажды в реальный мир, и опытный глаз профессора ухватил в облике сестры особые, пока еще неуловимые для остальных признаки будущего материнства. Лейбе даже сообщил об этом навестившему его однажды нерадивому ученику, Чернову, нагнавшему эшелон для пересдачи экзамена. Беседа с Черновым не принесла удовольствия – профессор не любил студентов, в глазах которых не видел готовности отдаться медицине так же страстно и самозабвенно, как он сам.
Однажды эшелон захватила вражеская армия, и профессор натруженной отеческой рукой благословил несколько десятков мужчин и женщин бежать из плена – разыскать своих и доставить написанное его рукой донесение с просьбой об освобождении. Операция прошла успешно – скоро поезд был отбит у врага. Вольф Карлович даже уронил скупую слезу, когда освобожденный состав вновь побежал по рельсам навстречу опасностям и приключениям.
Вот тогда он заметил, что во время этого славного путешествия яйцо стало расти с невиданной доселе скоростью. Его стенки утолщились и окрепли настолько, что могли бы, наверное, выдержать сильный удар. Их прозрачность приобрела достаточно сильный радужный оттенок, слегка искажающий зрение по бокам, а свечение стало ярким и мощным. Яйцо уже почти касалось пола, накрывая Вольфа Карловича полностью, до пят, – выглядывать из-под него на зов колокольчика стало крайне затруднительно. Перед сном профессор каждую ночь с душевным трепетом думал о том утре, когда он проснется и обнаружит стенки яйца замкнувшимися под его ступнями.
Война тем временем набирала обороты. Овеявшего себя заслуженной фронтовой славой героя-профессора направили на новое задание – командовать военной флотилией в мутных желтых водах восточных морей.
– Я не адмирал, а всего лишь профессор медицины, – вяло сопротивлялся он, холодея от предчувствия грандиозных задач, боясь и одновременно желая их. – Я даже не умею стрелять.
– Никто, кроме вас, не справится, – уверенно отвечал адъютант, уважительно щуря серые глаза и указуя твердой рукой на сияющий трап.
Сверкающие тысячей надраенных ступеней мостки взлетали на огромный белоснежный лайнер, ощетинившийся стальными жерлами орудий. Адъютант взмахнул перчаткой – и духовой оркестр из сотни медных труб торжественно грянул на берегу. Хор из трех сотен отборных собак подхватил мелодию: они лаяли так проникновенно и дружно, что Вольф Карлович дрогнул душой и решился – ступил на трап и пошел по нему вверх под оглушительные рукоплескания остающейся на суше толпы. Уже поднявшись на лайнер, вдруг понял, что стрелять из бортовых орудий необходимо именно в них – в людей, устроивших восторженную овацию.
– Подождите, – бормотал он адъютанту, неотрывно следовавшему за ним по пятам, – как-то это все очень скоропалительно…
– Скоро, профессор, скоро! – обнажил тот в улыбке сахарные зубы и приказал: – Палите!
– Дайте отдышаться, – тянул время Вольф Карлович, пятясь обратно.
– Палите! – настаивал тот.
– У вас вон склянки звенят, – пытался Лейбе отвлечь внимание неумолимого адъютанта.
– Палите! – заорал тот громко, как ишак на воскресном базаре. – Палите – и ваше чертово яйцо наконец-то закроется! Ведь вы же этого хотели?!
А ведь склянки действительно звенели.
Да и не склянки вовсе. Это был профессорский колокольчик. Лейбе впервые обрадовался неугодному обычно звону. Сел на корточки. Приподнял тяжелый, словно каменный, свод яйца. Высунул голову, оставив и лайнер, и злобного адъютанта, и продолжающих оглушительно аплодировать людей внутри скорлупы.
Хоть отдышаться пару секунд. Сердце колотится, как погремушка. А снаружи – холодно. Ночь, трещит оранжевый костер. Люди какие-то суетятся вокруг.
– Начали… размножаться, – бормочет один.
– Воды, что ли, согрейте! – кричит второй.
– Мужчинам, я полагаю, лучше оставить нас, – женский голос.
– Околеем же без костра, – мужской бас. – Что мы, бабу рожавшую не видали…
Роженица лежит, опрокинув лицо в небо, тихо стонет. Плохо стонет, понимает Вольф Карлович. Обессиленно. Скоро потеряет сознание. В начале родов женщина должна кричать зло, от души. Нашатыря бы ей сейчас под нос.
На спину ему давит тяжелый и теплый свод яйца. Чуть подрагивает – зовет обратно, внутрь. Сейчас, думает профессор, сейчас. Только скажу им, чтобы дали ей нашатыря и немедленно везли в клинику.
Роженица приподнимается на локтях, поворачивает лицо с широко открытыми, словно кого-то ищущими глазами к огню и вновь падает на спину. Да это же та самая медсестра из эшелона, зеленоглазая да влюбленная! Как она оказалась здесь, в лесу, в окружении странных людей? Да и сам Вольф Карлович – как здесь очутился? Нелепость какая-то. Пора, пора возвращаться домой, в яйцо…
Он уже приподнял было рукой увесистый край спасительного купола, чтобы нырнуть внутрь, как вдруг – мысль: а ведь она меня глазами искала! Вольф Карлович замирает в нерешительности, потом все же бросает еще один взгляд на женщину. И чувствует, что начинает сердиться.
Роженица опять стонет – совсем тихо, подхрипывая. Ее ноги елозят по земле, словно ищут опору, а живот резко вздрагивает – большой, чересчур широкий в основании: видимо, ребенок лежит поперек. Такого самой не родить.
– К дьяволу! – вскрикивает Лейбе громко и отчетливо. – Немедленно в клинику! Вы что, не осознаете всей серьезности положения?!
Десяток глаз таращится на него так удивленно, словно он говорит на иностранном языке или кукарекает по-птичьи.
– Некуда ехать, – осторожно и тщательно, по слогам произносит высокий мужчина в военной форме, сильно напоминающий профессорского адъютанта из яйца. – Здесь клиника.
Это – клиника?! Ну, знаете ли…
Вольф Карлович встает и недовольно оглядывается. Яйцо остается сиротливо висеть в воздухе позади. В порыве возмущения профессор этого не замечает.
Это что – на самом деле клиника?! Он ни разу не видел, чтобы в клинике не было стен и потолка. Чтобы медицинский персонал был одет в рванье и бестолков настолько, что не смог уложить роженицу правильно. Чтобы вместо яркого газового света операционная освещалась костром. Хотя… Он так много времени провел в яйце, что снаружи нравы могли измениться, люди – одичать. Не похоже, чтобы высокий военный обманывал или шутил, момент для этого неподходящий. Черт подери, каким бы невероятным это ни казалось на первый взгляд, – видимо, это действительно клиника…
Подлетевшее сзади яйцо ласково касается его спины: я здесь, я жду. Роженица тихо мычит и роняет голову набок, изо рта ее падает нитка слюны. А вот это совсем нехорошо. Вольф Карлович резким движением плеча отстраняет яйцо: чуть позже, я занят.
– Почему темно в операционной? – строго спрашивает он у стоящего рядом бородатого старика в рваной рубахе.
Люди вокруг молчат и продолжают таращить на него изумленные глаза. Не медперсонал, а черт знает что…
– Я просил – свет в операционную! – на полтона громче и жестче командует Вольф Карлович.
Какая-то пожилая сестра с высокой прической торопливо швыряет в огонь охапку еловых веток. Сноп искр взметается вверх, становится светлее и жарче. Хоть один толковый работник нашелся в стаде олухов. Профессор торопливо подворачивает рукава мундира, обращается только к толковой сестре:
– Руки.
Изумленно сморгнув, та подает ему с костра ведро с теплой водой. Ей помогают, поднимают ведро повыше, заботливо льют на подставленные руки профессора. Лейбе остервенело трет ладони друг о друга. Ни мыла, ни щелока – действительно, черт знает что…
– Дезинфекция.
Ему льется на руки мутная, остро пахнущая спиртом жидкость из большой пузатой бутыли.
– Нашатырь, – перечисляет он через плечо, тщательно омывая ладони в щедрой пахучей струе. – Бинты, много бинтов. Вата. Теплая и горячая вода. Скальпели и зажимы прокалить. Роженицу положить ногами строго к освещению. Посторонним – покинуть операционную.
Что я тут делаю? – проносится где-то по краю сознания тоскливая мысль. Операционная, роженица, бинты – глупости какие. Вон яйцо уже заждалось – светится нетерпеливо, аж дрожит. Пора, пора туда… Но Вольф Карлович слишком занят, чтобы слушать все свои мысли. Когда он встает к операционному столу, то слышит только тело пациента. И – свои руки.
Он уже стоит на коленях у распростертой на земле женщины. Пальцы теплеют, наливаются упругой, радостной чуткостью. Руки делают все сами – раньше, чем он успевает отдать мысленный приказ. Они ложатся на живую, колышущуюся гору живота: правая – на твердую выпуклость головки плода, левая – на подрагивающие ножки. Поперечное предлежание, дьявол его побери. Нужно извлекать плод, пока не разорвалась матка. Откуда-то всплывает, словно давно забытая молитва: имею ли право? – не имею права не попытаться. Вдруг охватывает радость, какой-то юношеский восторг. Вольф Карлович слегка задыхается, рвет ворот. И тут же – ушатом ледяной воды: а я ведь давно не оперировал. Сколько лет – пять? десять? Сколько времени потеряно, mein Gott…
Оставленное без внимания яйцо трется о спину настойчивее. Профессор только дергает плечом: кто бы там ни был, умоляю, не сейчас. Откидывает ворох юбок, раздвигает слабо сопротивляющиеся, бумажно-белые ноги роженицы. Так и есть, раскрытие матки – полное. Ее большая темная дыра зияет в ярком свете костра, как распахнутый рот, – готова выпустить ребенка. А ребенок бьется внутри, не умея развернуться и вылезти из материнского чрева.
Лейбе вставляет руку в горячее и скользкое отверстие – сначала два пальца, затем всю ладонь. Женщина приходит в себя, стонет. Он надевает ее себе на руку, как перчаточную куклу. Проникает в матку. Нащупывает что-то нежное, упругое, наполненное – околоплодный пузырь. Счастье, что целый, – значит, плод еще в воде, еще подвижен. И сейчас нужно…
Чувствует, как что-то требовательно и сильно тычется в основание его шеи, между лопаток, вдоль позвоночника. Бросает косой взгляд через плечо – яйцо, будь оно неладно. Резким движением плеча отбрасывает его назад: я же просил – позже! Сейчас нужно – вскрыть пузырь… Сгибает указательный палец и резким движением царапает поверхность. Рука тотчас оказывается окруженной теплой, густой на ощупь жидкостью – околоплодными водами. Пузырь разорван. Пальцы Лейбе касаются чего-то шелково-скользкого, шевелящегося – ребенок. Пора доставать. Так, мой дорогой, где у тебя ножка?…
Что-то обхватывает Вольфа Карловича сзади, мягко и одновременно сильно. Он оборачивается. Яйцо, приподняв над землей свой купол и развернув его основанием к Лейбе, прилепилось к спине, как огромная присоска, вибрирует, хочет всосать. Он не может сковырнуть его с себя и отбросить подальше – руки заняты… Крупно дергает спиной, плечами, будто стряхивая с загривка вцепившегося туда хищного зверя. Из яйца несется какой-то смутный низкий гул, в нем что-то кричит, свистит, ноет. Успею, думает Лейбе. Успею.
Итак, где тут ножка? Пальцы нащупывают крошечную лапку с растопыренными пальчиками – четыре в одну сторону, пятый в другую – это ручка. Ножка, малыш, дай мне твою ножку!..
Лейбе чувствует, как яйцо втягивает его с каждой секундой сильнее. Теплые и скользкие края обволакивают плечи, шею, ложатся на затылок. Лишь бы успеть вытащить ребенка. Когда младенец будет полностью освобожден из лона матери, даже самые бестолковые сестры смогут довести дело до конца – обрезать пуповину, проследить за выходом последа. Лишь бы успеть вытащить.
Еще одна лапка. На этой все пять пальчиков смотрят в одну сторону. Браво, малыш! Спасибо. Теперь давай проверим, верхняя это ножка или нижняя. Мне нужна непременно та, что сверху, чтобы ты не зацепился подбородком о лонное сочленение, когда я потащу тебя наружу…
Край яйца ложится Вольфу Карловичу на лоб, ползет к глазам, касается бровей. Он зажмуривается и, чувствуя, как скользкая масса заливает слепленные ресницы, работает на ощупь. Глупое яйцо, ты думало – мои глаза умнее моих рук?
Пальцы Лейбе ползут по крошечной детской ножке вверх, достигают пузатого животика. Значит, ножка была все-таки нижняя. Давай-ка мне вторую, малыш…
Яйцо полностью овладело головой Лейбе – наделось на нее, как толстый чулок. Профессор чувствует во рту теплую слизь, в носу – тяжелый тухлый запах, в ушах – равномерное чавканье от вибрирующих стенок яйца. Ощущает, как его края ползут к шее. Решило меня задушить, понимает запоздало. За измену.
А рука уже нащупала вторую ножку. Эта – нужная, верхняя, за нее и будем тянуть. Лейбе накладывает большой палец – вдоль бедрышка, четыре других – в обхват. А теперь – тянем-потянем. Давай, малыш, работай – разворачивайся затылком кверху, вылезай…
Края яйца достигают профессорского кадыка и вдруг напрягаются, наливаются силой, каменеют, словно хотят оторвать голову Лейбе от тела. Еще бы несколько секунд…
Одна детская ножка, туго обхваченная ладонью Лейбе, – уже снаружи. Вторая выкидывается сама, прямо в его другую руку. Разворот, движение книзу, вывод до углов лопаток. Ручка, вторая… Головка.
Горло перекручивает, в глазах темнеет, в мозгу вспыхивают одна за другой и тут же гаснут какие-то лампочки. Вот и все, думает Вольф Карлович, сжимая в ладонях скользкое младенческое тельце. Успел.
В тот момент, когда края яйца начинают быстро и неумолимо сжиматься, новорожденный впервые открывает рот и кричит. Он кричит так сильно, что слышно даже профессору, ослабевшему и полузадохнувшемуся в яичных внутренностях. Крик нарастает, звенит, наливается мощью – и яйцо вдруг лопается на голове у Лейбе, как переполненный воздухом резиновый шар. Осколки скорлупы, обрывки пленки, куски слизи, тяжелые брызги летят в разные стороны. Вольф Карлович кашляет и хрипит, со свистом втягивая воздух. Его легкие вновь дышат, глаза – видят, уши – слышат. Отдышавшись, он оглядывается, ищет глазами ошметки разорвавшегося яйца – их нет.
В его руках надрывается криком густо-розовый младенец…
Вольф Карлович спускается к Ангаре. Чернильное небо на востоке слабо тронуто нежно-голубым и бледно-розовым – скоро рассвет. Черная ночная волна плещет тихо, шепотом. В голове – восхитительно пусто и ясно, тело – легкое, молодое. Уши – словно звериные, различают малейшие звуки: шорох камней под ногами, удар рыбьего хвоста где-то на середине реки, шум елей в лесу, тонкий писк летучей мыши. В ноздрях роятся запахи: большой воды, мокрой травы, земли, костра.
Лейбе присаживается у воды и омывает руки. Не то замечает обострившимся зрением, не то угадывает, как темная густая кровь смывается с пальцев, уходит в непрозрачную воду. Трет ладони сильно, до хруста, до ледяной белизны. Шорох – совсем близко: рядом, на камнях, сидит комендант.
– Ну что там? – спрашивает.
– И все-таки – мальчик! – с нажимом говорит Лейбе и поднимает вверх острый длинный палец.
Игнатов прерывисто выдыхает, надвигает фуражку на лицо.
– Представляете, – Вольф Карлович говорит бодро, быстро, свободно, – Юзуф! Вдумайтесь только: здесь, в этой чертовой глуши – Юзуф и Зулейха. Каково, а?!
Он смотрит на закрытое фуражкой лицо коменданта, смущенно крякает.
– Скажите, – Игнатов снимает фуражку, подставляет лицо еле слышному дыханию ветра, – без вас бы она… она бы не…
На том берегу глухо тявкает росомаха.
– Вы часто думаете о том, «что было бы, если бы»? – Лейбе трясет ладонями – невидимые брызги падают с пальцев в черную, как смола, воду.
– Нет.