Как все-таки громко они лают, собаки…
– Встречаете – как зэков на этапе, – говорит Игнатов подбежавшему солдату.
– Да мы всех так, – гордо отзывается тот. – С музыкой! Как говорится: добро пожаловать в Сибирь!
Радушно улыбается. А зубы у него во рту – железные, все до одного.
Баржа
Принимать игнатовских подопечных старший сотрудник особых поручений Красноярского отдела ГПУ Зиновий Кузнец отказался наотрез.
– Вот тебе баржа, – говорит. – Вот тебе Енисей. Вези.
– У меня в направлении – черным по белому – «передать в распоряжение местного отдела ГПУ»! – закипает Игнатов.
– Глаза-то протри! Строчкой выше читай: «доставить до точки назначения». Сначала – доставить, а потом уже – передать. Ну и доставляй, не ленись. Принимай командование баржей и дуй на Ангару. Через два дня там встретимся – приму твоих доходяг.
– Да где она, твоя точка назначения?! В тайге, у черта на рогах? Я ж только на железной дороге к ним приставлен! Вез их тебе через полстраны, шесть месяцев по шпалам мотал! А ты – в собственном городе принять не хочешь. Не по-нашему это, не по-советски.
– Хочу – не хочу… Я, может, с зимы одного только и хочу – выспаться! – Кузнец жирно и громко плюет под ноги, смотрит куда-то мимо, а глаза у него действительно осовелые, красные. – Думаешь, ты один на всю Сибирь такой нежный да красивый? Да у меня в неделю – по дюжине этих барж, а то и по две. Где я сопровождающих на всех возьму?.. Значит, так, Игнатов. Как старший по званию приказываю тебе взойти на борт и доставить вверенный груз в количестве – сам знаешь, сколько – голов до места основания будущего трудового поселения.
– Я пока еще в твое распоряжение не поступал!
– Ну, считай, что поступил. Или тебе на то бумажка с печатью нужна? Так я быстро достану, не думай. Только уж потом не взыщи, голуба… – Кузнец поднимает на Игнатова рыжие, с иголками черных зрачков глаза.
Игнатов шваркает ладонями об колени: вот влип! Снимает с головы фуражку, отирает залитый потом лоб – жара адская, даром что Сибирь.
Они стоят на крутом высоком берегу. Отсюда все – как на ладони. Синий купол неба отражается в широком, дышащем легкой рябью зеркале реки. Енисейская вода – темна, густа, ленива. Вдали дыбится зеленым левый берег. От кособокой пристани торчат костлявые пальцы причалов. У одного – оживление: копошатся люди, истово лают собаки, орут конвоиры, сверкают на солнце штыки. Переселенцев грузят на маленькую пузатую баржу.
Кузнец достает из-за пазухи костяной портсигар:
– На-ка вот лучше.
Игнатов сначала отказывается, затем нехотя прикуривает. Хорошие у Кузнеца папиросы, дорогие.
– Убыль у тебя большая – четыре сотни голов. Морил ты их, что ли…
– Кормили бы лучше – довез бы больше!
Зря закурил. Ароматный дым стоит поперек горла, не радует.
– А побег-то у тебя в эшелоне был? – Кузнец неожиданно подмигивает, прячет ухмылку в завитке круглого черного уса. – Учить меня еще будет, что по-советски, а что нет…
Игнатов швыряет недокуренную папиросу с обрыва.
– То-то, – назидательно заключает Кузнец. – Ладно, не кипятись. Кулачья много, от них не убудет. Будут вон землю копать, хлеб сажать, – он кивает на длинную вереницу солдат, несущих к барже завернутые в ветошь охапки лопат, пил, топоров, ощерившиеся инструментами ящики. – Натуральный фонд у них большой, сам видишь. Расплодятся – оглянуться не успеешь.
Инструментов на баржу действительно грузится много, есть даже пара крепких хозяйственных тележек с деревянными колесами («Лосей запрягать? В тайге-то…» – невесело думается Игнатову). Инвентарь, мешки с провизией, связки котлов – все складируют на плоской крыше, заматывают брезентом, обвязывают канатами. Работают слаженно, привычно. Здесь же, на крыше, – конвойные с винтовками наперевес. Отсюда не промахнешься, если что. Один машет руками, командует. Остальные прогуливаются, поглядывают свысока на копошащихся под ними переселенцев. Людей загоняют куда-то вниз. Муравьями ползут они по трапу и исчезают, исчезают в недрах трюма. Вслед, с берега, несется надрывный лай собак. Вот беснуются, сволочи. Человечиной их откармливают, что ли…
– Что, не терпится обратно? – Кузнец замечает угрюмый взгляд Игнатова. – Да, у нас тут жизнь суровая. Не боись, доставишь своих доходяг – отпущу домой, к жене под теплый бок.
– Не женат, – сухо бросает Игнатов.
При погрузке выяснилось, что баржа не вмещает всех переселенцев. Три сотни голов набили в трюм плотно, не продохнуть – в нарушение всех инструкций и правил, много превысив допустимую норму (баржа осела низко, тяжело), но несколько десятков все еще оставались снаружи.
Кузнец предложил было везти самых старых и немощных на палубе (старичье-то, мол, за борт не сиганет), но тут уж Игнатов уперся рогом: ни за что. Ему и одного побега достаточно. Сука он все-таки, Кузнец. Знал ведь, что одной баржи не хватит. Надеялся, что влезут? Или что Игнатов по неопытности или душевной мягкости согласится везти народ в открытую, по воздуху?
К пристани уже подошла вторая баржа, приклеилась к причалу тупым рылом – за следующей партией. Заключенных, пояснил Кузнец. Сами зэки, судя по многоголосому собачьему лаю, уже были недалеко – ждали где-то на высоком берегу, пока отчалит игнатовская баржа.
– Чего заснул-то?! – хрипло орет на Игнатова начальник пристани. – Уходи давай! Очередь мне тут организовал, троцкист…
– Шиш тебе, – зло щерится на него Игнатов. – И тебе – шиш (это Кузнецу). Делайте, что хотите, а в открытую народ не повезу. Раз уж я за них отвечаю.
– Хрен с тобой, – машет рукой Кузнец. – Давай излишки ко мне, на катер. И – уводи баржу скорее, уводи с глаз долой.
Отобрали «излишки» – самых слабых, уставших, негодных к побегу. Кузнец сам пальцем тыкал – взял многих из ленинградских «остатков», несколько седых крестьян. Их перегнали на вместительный кузнецовский катер, в трюм для хранения рыбы. Завтра ночью Кузнец должен выйти на нем вслед игнатовской барже, чтобы нагнать ее у устья Ангары. В придачу он еще и затребовал кого-нибудь понадежней, кто за всем стадом присмотрит, доложит, если что. Впереди – три дня, мало ли что. Игнатов усмехнулся и отдал Горелова.
– Брать людей – беру, – заявил Кузнец, – но ответственности с тебя, Игнатов, не снимаю. В пути – ты за них в ответе, так и запомни.
Трус.
А папку «Дело» Кузнец все-таки взял – пока что почитать. Передавая ее в бурые от загара Кузнецовы руки, Игнатов почувствовал облегчение. Словно камень с души упал.
Наконец отправились. Самоходная баржа большим черным огурцом шла строго по фарватеру, резала Енисей пополам. Ползла тяжело, медленно – сказывался перегруз. Мотор хрипел и шкворчал, из крупно-полосатой трубы то и дело плевало густым дымом. Крутые волны прямыми белыми усами бежали в две стороны.
Баржу звали «Кларой». Длинные аккуратные буквы были когда-то старательно выведены на ее круглом носу. Но краска давно обсыпалась, съелась ржой, и теперь звонкое немецкое имя едва проглядывало на темно-бурой бочине. Недавно кто-то решил дать ей фамилию – пририсовал снизу неказистое кривоватое: «Цеткин». Но и эти буквы облетели, стерлись волнами, почти исчезли.
Первым делом Игнатов проверил двери огромного, во всю длину баржи, трюма, где ехал контингент: одни двери – на носу, вторые – на корме. Носовые были давно и прочно заколочены за ненадобностью – и каторжан со ссыльными, которых возили на барже до семнадцатого года, и заключенных с переселенцами, которых возили теперь, загружали и выпускали обратно только через корму. Оно и правильно: меньше дверей – меньше тревог. Игнатов ощупал толстые доски, поковырял ногтем скреплявшие их полуржавые скобы, подергал металлические балки, крест-накрест закрывавшие сверху. Хорошо заделано, прочно. Изнутри не выбить, как ни старайся. На всякий случай приставил часового.
Когда подошел к кормовым дверям, в нос шибануло остро-крепкой мужской мочой. Запах этот витал на барже везде, окружал ее облаком, но здесь, у дверей, становился особо едким, режущим, – шел из трюма. В нем слились воедино многие поколения каторжан и уголовников. Он был – как последняя память о них, как нерукотворный памятник. Многих уже и нет, сгинули, – а запах остался.
У кормовых дверей – не один часовой, а двое. Изнутри квадратный дверной проем закрыт на крепкую кованую решетку: толстые прутья утоплены в стены, запирают решетку враспор – не расшатать, не выбить. Сверху – железные двери, закрытые на широкий, с руку толщиной, засов. Дельно придумано. Медведей можно держать, не то что ослабленных долгими месяцами пути людей.
– А это – почему не заперто? – Игнатов замечает в засове одной из дверей полураскрытый амбарный замок.
– Так не велено, – лениво отзывается истомленный жарой часовой. – Говорят – отпирается плохо, чинить надо.
Разгильдяйство сплошное. Игнатов берет замок в руки – из скважины торчит ключ; крутит его в одну сторону, в другую – ключ послушно щелкает, вращаясь. Он навешивает замок на двери, запирает. Вот теперь совсем хорошо, и мышь не проскочит. А ключик – в карман.
Услышав голоса, люди в трюме оживляются, колотят кулаками.
– Начальник! – несется глухо не то из-за дверей, не то из под досок палубы. – Начальник, сжаримся!
– Дышать нечем!
– Открыл бы двери – хоть дохнуть чуток!
– Спеклись уже!
Игнатов оттягивает ворот гимнастерки. Жара – и вправду, хоть головой в Енисей.
– Двери не открывать, – говорит часовым. – А вот окна мелкие – можно.
У самой палубы тянется рядок низких, плотно закрытых вентиляционных люков. Часовой носком сапога пинает створки – они открываются, одна за другой. Из люков несутся вздохи, всхлипы, ругань.
– Воды им дали?
– Так не было команды, – пожимает плечами часовой.
– Поить каждый час.
Не хватает еще в последний день уморить кого-то от жажды.
Теперь можно и осмотреться повнимательней. Игнатов продолжает обход. Над палубой возвышаются два приземистых деревянных кубрика, прихлопнутых сверху плоской крышей. В самих кубриках размещается охрана, хранится провизия. На крыше – инвентарь, пара лодок вверх днищами, бублики канатных связок. Несколько часовых бродят по крыше – на волнах вдоль борта колышутся их густо-синие тени, слышен нещадный скрип досок над головой. Скрипит здесь все: палуба (доски зияют щелями, ходят под ногами, как живые), стены кубриков (местами изъедены жучком в труху, местами черны от гнили), рассохшиеся трапы. Низко гудят красные от ржавчины, в редкой коросте некогда белой краски поручни. На такие и опереться страшно, коснешься – на руке остается жирный темно-рыжий след.
– На ней еще мой дед ходил, – замечает пробегающий мимо голоногий матрос.
– Дед, значит, – ведет подбородком Игнатов.
Чем ближе к машинному отделению, тем сильнее дрожь под ногами. Из косоватой, широко распахнутой двери пышет жаром, слышен монотонный металлический лязг – вот она, машинерия. Где-то внизу, в дышащей частыми всполохами огня темноте – два черных кочегара, зло сверкают белыми шарами глаз и хищными оскалами: «Раскинулось море широко-о-о-о…»
Хоть и громко работает мотор, а – надрывно, с неровной одышкой.
– Механик-то есть у вас?
– Незачем, – улыбается матрос. – Еще мой дед говорил: «Клара» – девушка капризная, если встанет – никакой механик не уговорит.
Да уж, хорошо корыто, ничего не скажешь…
Скоро доложили, что беременной бабе в трюме поплохело, и Игнатов разрешил выпустить ее на палубу. Подошел, посмотрел, как изжелта-бледную Зулейху выводят на свежий воздух, сажают в тень кубрика. Лицо ее похудело, словно истончилось за эти месяцы. Казалось, что брови и ресницы загустели, потемнели, а глаза обвели густо-голубой краской. Только и осталось на лице, что эти глаза.
Надо же, выжила. Толстая рыжая бабища из шестого вагона с большой алой родинкой на щеке умерла еще у Щучьего озера, крепкое, жизненными силами дышащее тело не спасло. Дородная жена муллы, любительница кошек, тоже не выдержала пути, убыла под Вагаем. А эта – жива. Мало того – дите вынашивает. И в чем душа держится…
Почему он тогда не оставил ее следователю в Пышме? Игнатов так и не смог ответить себе на этот вопрос. Верно, потому же, почему драпал по черной лестнице от неизвестного уполномоченного в кабинете Бакиева. Сердце дрогнуло, побежало вперед головы – вот и сделал глупость. Если охолонуть, подумать хорошенько – и бежать не следовало бы, и бабу эту из-под следствия не забирать. Ему-то до нее – какое дело?! Правильно, никакого. Вот лица ее мужа, к примеру, Игнатов не смог вспомнить, как ни старался. Каждый раз потом сердился на себя – зачем мучился? Если всех мужиков, что бросались на него с топорами да вилами, вспоминать – жизни не хватит. У него и так в голове целая дивизия поселилась. Папка «Дело» называется, несколько сот душ. Черт, выкинуть бы все эти лица из памяти, да не выходит. Ладно, довезет их до Ангары, сдаст Кузнецу – и баста. Забудутся, со временем непременно забудутся.
– Прикажете охранять? – солдат кивает на Зулейху: живот горой вперед, она придерживает его обеими руками, устраивается поудобнее, тяжело дышит.
Игнатов машет рукой, отпускает солдата: такая – куда денется? Вдруг вспомнилось, как нес ее на руках: легкая была, тонкая, словно и не баба – девка. То ли дело – Настасья: тело налитое, упругое, переливается в ладонях, перекатывается, так и хочется сжимать, сминать, раскатывать. У Илоны – другое: мягкость, нежная вялость, податливость, но все одно – бабье тело. А у этой – один воздух. И чего, спрашивается, тогда перепугался, за доктором в ночи погнал? Ясно чего – что дух испустит, вот чего. Жалко стало.