Четверть часа спустя черный лимузин тормозит у ограды парка. Шофер выходит, распахивает дверцу перед Уной, и та с достоинством выходит из машины. Она останавливается у таблички с надписью: «Парк Пали». Некоторое время стоит неподвижно, словно хочет отыскать «Сторк-клуб», ныне сгинувший, ставший крошечным уголком зелени, зажатым между двумя многоэтажными зданиями Пятьдесят третьей улицы. Потом она медленно идет по парку к водопаду в левом углу и под кустами достает из сумочки осколки разбитой пепельницы. У стены, на том самом месте, где располагался шестой столик, она опускается на колени и принимается руками рыть землю, чтобы похоронить осколки в клумбе. Спешащие прохожие смотрят на нее и недоумевают, с какой стати эта бродяжка одета в костюм от Шанель. Садясь в «кадиллак», Уна все еще плачет, и шофер думает, что на сей раз сомнений быть не может: леди Чаплин окончательно тронулась умом.
Швейцарско-пиренейский эпилог
Красота – это главное в жизни. Если вы ее нашли, вы нашли все.
Чарли Чаплин
Я жил в любимом отеле Набокова («Монтрё-палас», люкс 60). Некоторые толкователи говорят, что он вдохновился именем Лилиты Грей, второй жены Чаплина, чтобы назвать самую знаменитую свою героиню. В парке, между отелем и водоемом, восседает безобразная статуя пузатого писателя, развалившегося на колченогом стуле. Печальный конец для обольстителя нимфеток, собирателя бабочек, чародея прозрачных слов. Я и сам не отказался бы упокоиться на этом кладбище мастодонтов, как Владимир и Вера, Чарли и Уна, Джеймс Мейсон, Поль Моран, Уильям Холден, Полетт Годдар и Эрих Мария Ремарк (в Порто-Ронко), Трумен Капоте (в Вербье), Одри Хепберн (в Толошеназ), Жорж Сименон (в Эпаленже), Грэм Грин (у своей дочери Кэролайн в Корсо), Коко Шанель (в Лозанне), Грета Гарбо (в Клостерсе, близ Давоса)… Все эти изгнанники налоговой политики были знакомы между собой, приглашали друг друга к обеду, наносили визиты. Женевское озеро блестит даже в тумане: когда солнце пробивается сквозь облака – это называют ореолом, – лучи его дробятся на водной зыби и гора отражается в играющей радугой воде. Набоков говорит о «прогалинах света». Действительно, я пишу эти строки и вижу с моего балкона две горы: настоящую, напротив, прочерчивающую небо электроэнцефалограммой на сером фоне, и другую, ее перевернутое отражение в озере, этакую подводную пирамиду. Набоков в «Других берегах»[136] описывает «озеро в час чаепития, испещренное черными точками лысух и хохлатых чернетей». Реагировать на подобную фразу можно двояко. Либо покивать с умным видом (мол, понял, не дурак), либо выяснить, что лысуха – это черная птица с белым клювом, а чернеть – разновидность утки, тоже с черным оперением и желтым клювом. Уточню, что я из тех, кто ищет в Википедии. Я нашел еще хохлатую поганку (птицу с плоской головой и панковским гребнем), крякву (с зеленой головой) и серую цаплю. Старость – это когда уже есть время поинтересоваться названиями птиц.
В Корсье-сюр-Веве я посетил дом семьи Чаплин, который скоро станет музеем. Не исключено, что Мануар-де-Бан будет в ближайшее время переименован в «Chaplin’s World». К сожалению, белый дом еще не открыт для посетителей. Он окружен парком в четырнадцать гектаров, куда можно проникнуть, перебравшись через проволочное заграждение, если ты смел, спортивен и помешан на кино: табличка «Осторожно, злая собака» никого не отпугивает (сам я за полчаса незаконного проникновения не слышал ни малейшего лая). Прячась за желтыми буками и согбенным гигантским кедром в саду, я вспоминал виллу Наварра, когда она ветшала и разваливалась после смерти деда и бабушки. Интересно, водятся ли привидения в этом необитаемом ныне поместье, где Уна прожила всю свою жизнь? Ее дети и внуки рассказывают, что после смерти Чарли их мать и бабушка замкнулась в молчании. Уна Чаплин умерла от рака поджелудочной железы двадцать седьмого сентября девяносто первого года, в шестьдесят шесть лет, за двадцать лет до Джерри Сэлинджера. Одна из ее последних фраз была: «What the fuck did I do with my life!»[137]
Выйдя из вашего дома, я склонился над вашей могилой, Уна, на окутанном туманом кладбище Корсье, где закончился ваш земной путь. Я сфотографировал этот камень в цветах, который считаю могилой двадцатого века.
Солнце нерешительно садилось за кроны больших деревьев, которые переживут нас. На моей бороде намерзали сталактиты; я слушал в наушниках «Scarborough Fair»[138] Саймона и Гарфункеля. Слова этой средневековой песни – определение галантной любви: это любовь рыцаря к прекрасной даме, которую он даже не видит и любит на расстоянии, ни на что не надеясь в ответ. Любовь взаимная счастлива, но заурядна, любовь галантная мучительна, но возвышенна. Сэлинджер и Уна – это история галантной любви. Чаплин и Уна – самый счастливый брак, какой я знаю. Жизнь, можно считать, состоялась идеально, если пережить и то и другое, как Уна.
Я думаю, галантной любви не стоит желать и злейшему врагу. Но я думаю также, что литература – не жизнь и что нет ничего прекраснее в книге, и только в книге, чем подобные непрожитые истории. Они не состоялись, ничего не дали, не длились, они были (или не были) лишь для того, чтобы стать романом или поэмой. Давным-давно трубадуры в своих смешных нарядах поняли, что иные истории заслуживают большего, чем быть пережитыми; пропев свои оды недосягаемой прекрасной даме, они зачехляли мандолину и, вскочив на белого коня, отправлялись отдыхать в объятиях законной супруги. Они искали несчастья вне стен своего дома. Их жизнь была богата всеми этими историями любви, которых не было в жизни. Воздадим должное несостоявшимся встречам, заполняющим наше воображение: они не менее важны, чем наши удачные браки. Уна сумела изгнать несчастье из своей жизни на период с семнадцати лет и до смерти Чарли.
Почему мы пишем ту, а не иную книгу? Понятия не имею, честно, ни малейшего понятия. Я прожил четыре года изо дня в день с людьми, которым сейчас было бы, будь они еще живы, восемьдесят девять лет (Уне О’Нил-Чаплин), девяносто пять лет (Джерому Дэвиду Сэлинджеру) и сто двадцать пять (Чарли). Надо верить, что мертвые моложе живых. По какому праву взялся я сочинять их молодость? Я только что понял. Мне хотелось знать, кто победил – Джерри или Чарли. Вечный подросток, удалившийся от мира? Или добрый дедуля, заделавший ораву детишек матери-наседке? Мятежный затворник или обуржуазившийся экс-анархист? Мизантроп из лесной глуши или изгнанник налоговой политики из светского общества? Кого надо было выбрать – молчаливого ветерана или первого набоба? Между чистой душой и мирской жизнью я сделал тот же выбор, что и Уна. Уна жила долго и счастливо, и было у нее много детей. В кои-то веки это не присказка, а правда.
Я родился в шестьдесят пятом, через двадцать пять лет после сорокового. Память о войне еще так свежа. Четверть века – какая малость: меньше половины моей жизни. Мне кажется, время течет не в одну сторону: секунды, минуты, часы и дни подлежат не только сложению, но и вычитанию, приближающему нас к поре до нашего появления на свет, словно время год за годом облегчает нашу ношу. Минутой больше прожито – но и минутой меньше ждать возвращения в мир до нас. Мне и вправду кажется, что я старею в двух направлениях: идя к будущему и возвращаясь к прошлому. С тех пор как мне исполнилось сорок лет, я чувствую, что прошлое все ближе; во время работы над этой книгой я порой физически ощущал, будто помню сороковой год. В моем детстве Париж кишел призраками, а я об этом не знал. Мне ничего не рассказывали. Успокою моих рациональных читателей: это не метемпсихоз и не психоделические глюки («Вауууу, я был рядовым Джо в прошлой жизни, парень»)! Но я реально чувствую себя все ближе и ближе к тем неведомым мне десятилетиям. Психологи называют этот феномен «синдромом ностальгии без памяти». После конца нас ждет то, что было до начала. Я попытался вспомнить эпоху, предшествовавшую моему рождению. Война так близко, в одном взмахе ресниц; меня убедили, что это историческое событие, а между тем война – часть моей сегодняшней жизни. Десятки миллионов убитых, кругом по всему миру калеки и безумцы. Моя страна потеряла жизнь, когда моя жизнь началась. Наши деды не смогли или не захотели рассказать нам о своей войне. Они щадили нас, как Джерри, меняя тему. Наши деды сделали нас вечными детьми, лишь бы защитить. Но они не виноваты. Из-за войны мы никогда не станем взрослыми; только из-за нее. Мы – ее внуки, которые никогда не вырастут. Мы должны попытаться рассказать о ней за них. Кому по силам отдать такой долг? Франция должна две тысячи миллиардов евро: она влезла в долги, чтобы справиться с разрухой и загладить унижение материальным комфортом. Всю вторую половину двадцатого века социальная защита врачевала раны от поражения защиты военной. Сегодня французские правительства пытаются сократить бюджетные расходы, чтобы погасить займы, которыми некогда успокаивали потерпевших поражение. Всю жизнь мне придется выплачивать этот долг за войну. (Напомним, что именно долг Германии привел к избранию Гитлера.)
На другой стороне озера паслись кони. Две черные вороны кружили над кладбищем. Осень в Швейцарии желто-красная, а потому и кони черные, чтобы отчетливо выделяться на фоне опавшей листвы. Как давно я кружу вокруг вас, Уна, darling, я уже утратил всякое достоинство. Много лет назад я влюбился в покойную ирландку, слишком широко улыбавшуюся, чтобы скрыть свою боль, несносную богатенькую дочку с высокими скулами, в вечернем платье, одолженном лучшей подругой. Ваше детское личико, разбившее столько сердец, и мне запало в душу навсегда. Есть на свете ангелы, беда в том, что они все время улетают от нас.
Осень цвета охры, гигантская секвойя клонится в парке Мануар-де-Бан, роняют листья каштаны… а в городе Веве нарисованный на стенах силуэт Чарли Чаплина ростом с деревья в его саду. Я вдруг понял одну вещь: в конце всех его фильмов бродяга с тросточкой, в маленьком котелке и огромных башмаках уходит к горизонту… А на самом деле Чаплин шел к Швейцарии!
Утки на Женевском озере задирают лебедей в Веве зимой. Я готов держать пари, что некоторые из них прилетели из Центрального парка. Луч ноябрьского солнца, отразившись от воды, воткнулся прямо мне в глаз. Он напомнил мне другой солнечный луч, осветивший Вербье в тот Новый год, когда я встретил Уну Чаплин.
* * *
Мне было пятнадцать. Тридцать первого декабря восьмидесятого года я был на рождественских каникулах в Вербье, кантон Вале, где мой отец купил домик. В новогодний вечер нам с братом и компанией друзей удалось войти в «Фарм-клуб» до основной толпы. Эта деревянная дискотека существует и по сей день. В самом тихом уголке зала шикарно одетая дама с собранными в узел начинающими седеть волосами пила шампанское с маленьким человечком, смахивающим на бульдога, в красной бархатной курточке и огромной черной накидке, придававшей ему сходство с Зорро (или, скорее, со слугой Бернардо, вырядившимся в плащ Зорро). Пока вся деревня целовалась на центральной площади, мы пробрались в самый закрытый местный клуб, и, конечно же, от нас было много шума: мы не блистали хорошим воспитанием, и мне до сих пор за это безумно стыдно. Смеха ради мои друзья толкнули меня прямо на сидевшую в сторонке пару. Я упал на их столик, опрокинув бокалы с ужасающим грохотом. Джузеппе, один из близнецов-итальянцев, владевших «Фарм-клубом», извинился перед миссис Чаплин и велел мне убираться вон. И тут бульдог в красной курточке вступился за меня, заговорив по-французски с американским акцентом:
– Оставьте мальчишку в покое, ничего страшного не случилось. Он молод, а сегодня Новый год, надо же пострелятам повеселиться.
Говорил он с трудом, еле ворочая языком. Метрдотель выпустил мою руку и набросился на моих друзей. Собирая усеявшие ковер осколки стекла, я лепетал извинения.
– Мне ужасно жаль, простите меня, мсье-дам. Это друзья меня толкнули… Простите, но патрон, кажется, назвал вас миссис Чаплин… Вы родственница Чарли?
– О, в некотором роде… Мсье?..
– Бегбедер. Я очень сожалею, что разбил все ваши бокалы.
– Когда вы, озорник этакий, рухнули на наш стол, мистер Биг-Биде, мне, признаться, вспомнились первые фильмы моего покойного мужа.
– Но д-далеко не так з-з-забавно, – заикаясь, гнусаво пробормотал ее седой краснолицый спутник в синих очках.
– Чарли не раз играл пьяных, шатаясь и опрокидывая все на своем пути. Еще начиная в театре, он говорил, что это основа всего его комизма: мертвецки пьяный человек всегда смешон, в любой стране и для любой публики, – продолжала Уна.
Я был потрясен и очень смутился. В ту пору подросткам еще было знакомо творчество Чаплина; встретить его вдову для меня было событием невероятным. Она уже мало походила на фотографию в начале этой книги. Поднявшись, я пересказал ей мой любимый гэг Чарли: когда в «Огнях большого города» он ест свисающий с потолка серпантин, перемешавшийся со спагетти в его тарелке.
– Чарли часто снимал спагетти, – сказала она. – Например, в «Золотой лихорадке», когда он ест свой вареный башмак. Помните, как он наматывает шнурки на вилку? Так вот, представьте себе, его вдохновила реальная история. Одна экспедиция заблудилась в горах. Оголодавшие золотоискатели съели свои башмаки… а потом и друг друга.
Вспоминая мужа, Уна улыбалась, как девчонка-фанатка. Она закурила сигарету и выдохнула дым в лицо Трумену Капоте, который и глазом не моргнул: привык за сорок лет. Он забормотал своим высоким голосом:
– Спа… спагетти есть и… и в «Скетинг-ринге». Там он в начале официант в ресторане и… и выписывает счет, подсчитывая пятна на рубашке толстого клиента! Так, он заказывал суп… дыню, спагетти… итого четыре доллара!
– Ха-ха-ха, да! – засмеялась Уна. – А потом он подает на блюде живого кота! – Она развеселилась. – Но мой любимый гэг – это когда он, обмакнув пальцы в чашку, вытирает их о бороду соседа. С каким серьезным видом он это делает! Ха-ха-ха-ха!
Под мигающими лампочками Капоте смеялся все громче, и я тоже, но Уна вдруг помрачнела. С легким американским акцентом, напомнившим мне мою бабушку, она вежливо спровадила меня.
– Ах, черт, не могу я больше смотреть все эти фильмы, – вздохнула она, – слишком тяжело. Спасибо, молодой человек. Я не люблю говорить о Чарли, но люблю, когда мне о нем говорят. У меня много внуков, они тоже бьют посуду, как вы. Но им я прощаю, потому что они мои внуки. Ступайте к вашей развеселой компании и по дороге попросите Джузеппе принести нам два целых бокала.
– Happy new year, г-г-гадкий мальчик, – заплетающимся языком промямлил Капоте, протирая очки.
Сэлинджер был не единственным, у кого вышел облом с Уной.
* * *
4 марта 2012 года я написал Кейт Гуйонварч, в чьем ведении находятся архивы семьи Чаплин, письмо с просьбой ознакомиться с письмами Дж. Д. Сэлинджера Уне О’Нил.
«Hello, my name is Frédéric Beigbeder. I am a French writer and Nathanaël Karmitz gave me your e-mail. I am fascinated by the life of Oona O’Neill and currently working on a new novel about World War Two. As you know Oona met Jerry Salinger when she was sixteen, in 1940, before he went to England, France and Germany during the war. They had a small affair in 1941 and then she fell in love with Charlie Chaplin in Los Angeles… and they lived happily ever after! The reason why I am bothering you is that all biographers of Oona always mention long letters from Salinger to Oona during his training in the US Army. As a big fan of American literature and an admirer of Salinger’s and Chaplin’s work, I am very curious to see those letters. The Salinger Estate is against any publishing and of course I respect that. But since Mr Salinger’s passing in 2010, I believe these documents are now part of the history of literature of the 20th century. They are treasures and it’s sad that no one can even read them. It would be for me a tremendous honor to be able to spend even a few minutes studying these pages in Lady Chaplin archives. I have a theory about them: it is possible that Salinger used his devotion for Oona as inspiration for the first version of The Catcher in the Rye. Which would mean he started his masterpiece using Oona as a Muse, ten years before publishing his only novel! It would be also interesting to compare the Oona letters with his short stories published during the war in Story, Esquire and the Saturday Evening Post, to see if there are similarities. This would contribute greatly to understand the process of Salinger’s writing about World War Two.
Thank you for your time
With my deepest gratitude,
Frédéric Beigbeder».[139]
Ответ из «Chaplin Office» не заставил себя ждать. Он пришел мне по электронной почте через несколько часов.
«Dear Frederic
Thank you very much for your email which I have passed on to the Chaplins for their consideration.
As I told Nathanael, to date they have never autorised access to any writer to these letters, but you never know.
I have asked them for a reply for next Monday, so we’ll write to you again next week.
Kind regards
Kate Guyonvarch».[140]
Двенадцатого марта ответ от семьи Чаплин упал как нож гильотины. На этот раз он был написан по-французски:
«Здравствуйте, Фредерик,
с сожалением вынуждена сообщить вам, что большинство членов семьи Чаплин не желают, чтобы письма их матери были предоставлены в ваше распоряжение для чтения.
Искренне ваша,
Кейт Гуйонварч».
Я ответил письмецом, исполненным печали (тоже по-французски):
«Дорогая Кейт,
благодарю вас за любезность. Честно говоря, я ожидал чего-то подобного… Тем хуже или тем лучше. Пусть замечательные письма Джерри Уне навечно сохранят свою тайну.
Ваш
Фредерик Бегбедер».
В моем на диво спокойном письме была капелька лицемерия. Признаться, я вздохнул с облегчением, когда меня не допустили к этой мифической переписке. Действительно, если бы я мог прочесть подлинные письма Джерри, то никогда не сумел бы их сочинить.
* * *
Швейцарско-пиренейский эпилог
Красота – это главное в жизни. Если вы ее нашли, вы нашли все.
Чарли Чаплин
Я жил в любимом отеле Набокова («Монтрё-палас», люкс 60). Некоторые толкователи говорят, что он вдохновился именем Лилиты Грей, второй жены Чаплина, чтобы назвать самую знаменитую свою героиню. В парке, между отелем и водоемом, восседает безобразная статуя пузатого писателя, развалившегося на колченогом стуле. Печальный конец для обольстителя нимфеток, собирателя бабочек, чародея прозрачных слов. Я и сам не отказался бы упокоиться на этом кладбище мастодонтов, как Владимир и Вера, Чарли и Уна, Джеймс Мейсон, Поль Моран, Уильям Холден, Полетт Годдар и Эрих Мария Ремарк (в Порто-Ронко), Трумен Капоте (в Вербье), Одри Хепберн (в Толошеназ), Жорж Сименон (в Эпаленже), Грэм Грин (у своей дочери Кэролайн в Корсо), Коко Шанель (в Лозанне), Грета Гарбо (в Клостерсе, близ Давоса)… Все эти изгнанники налоговой политики были знакомы между собой, приглашали друг друга к обеду, наносили визиты. Женевское озеро блестит даже в тумане: когда солнце пробивается сквозь облака – это называют ореолом, – лучи его дробятся на водной зыби и гора отражается в играющей радугой воде. Набоков говорит о «прогалинах света». Действительно, я пишу эти строки и вижу с моего балкона две горы: настоящую, напротив, прочерчивающую небо электроэнцефалограммой на сером фоне, и другую, ее перевернутое отражение в озере, этакую подводную пирамиду. Набоков в «Других берегах»[136] описывает «озеро в час чаепития, испещренное черными точками лысух и хохлатых чернетей». Реагировать на подобную фразу можно двояко. Либо покивать с умным видом (мол, понял, не дурак), либо выяснить, что лысуха – это черная птица с белым клювом, а чернеть – разновидность утки, тоже с черным оперением и желтым клювом. Уточню, что я из тех, кто ищет в Википедии. Я нашел еще хохлатую поганку (птицу с плоской головой и панковским гребнем), крякву (с зеленой головой) и серую цаплю. Старость – это когда уже есть время поинтересоваться названиями птиц.
В Корсье-сюр-Веве я посетил дом семьи Чаплин, который скоро станет музеем. Не исключено, что Мануар-де-Бан будет в ближайшее время переименован в «Chaplin’s World». К сожалению, белый дом еще не открыт для посетителей. Он окружен парком в четырнадцать гектаров, куда можно проникнуть, перебравшись через проволочное заграждение, если ты смел, спортивен и помешан на кино: табличка «Осторожно, злая собака» никого не отпугивает (сам я за полчаса незаконного проникновения не слышал ни малейшего лая). Прячась за желтыми буками и согбенным гигантским кедром в саду, я вспоминал виллу Наварра, когда она ветшала и разваливалась после смерти деда и бабушки. Интересно, водятся ли привидения в этом необитаемом ныне поместье, где Уна прожила всю свою жизнь? Ее дети и внуки рассказывают, что после смерти Чарли их мать и бабушка замкнулась в молчании. Уна Чаплин умерла от рака поджелудочной железы двадцать седьмого сентября девяносто первого года, в шестьдесят шесть лет, за двадцать лет до Джерри Сэлинджера. Одна из ее последних фраз была: «What the fuck did I do with my life!»[137]
Выйдя из вашего дома, я склонился над вашей могилой, Уна, на окутанном туманом кладбище Корсье, где закончился ваш земной путь. Я сфотографировал этот камень в цветах, который считаю могилой двадцатого века.
Солнце нерешительно садилось за кроны больших деревьев, которые переживут нас. На моей бороде намерзали сталактиты; я слушал в наушниках «Scarborough Fair»[138] Саймона и Гарфункеля. Слова этой средневековой песни – определение галантной любви: это любовь рыцаря к прекрасной даме, которую он даже не видит и любит на расстоянии, ни на что не надеясь в ответ. Любовь взаимная счастлива, но заурядна, любовь галантная мучительна, но возвышенна. Сэлинджер и Уна – это история галантной любви. Чаплин и Уна – самый счастливый брак, какой я знаю. Жизнь, можно считать, состоялась идеально, если пережить и то и другое, как Уна.
Я думаю, галантной любви не стоит желать и злейшему врагу. Но я думаю также, что литература – не жизнь и что нет ничего прекраснее в книге, и только в книге, чем подобные непрожитые истории. Они не состоялись, ничего не дали, не длились, они были (или не были) лишь для того, чтобы стать романом или поэмой. Давным-давно трубадуры в своих смешных нарядах поняли, что иные истории заслуживают большего, чем быть пережитыми; пропев свои оды недосягаемой прекрасной даме, они зачехляли мандолину и, вскочив на белого коня, отправлялись отдыхать в объятиях законной супруги. Они искали несчастья вне стен своего дома. Их жизнь была богата всеми этими историями любви, которых не было в жизни. Воздадим должное несостоявшимся встречам, заполняющим наше воображение: они не менее важны, чем наши удачные браки. Уна сумела изгнать несчастье из своей жизни на период с семнадцати лет и до смерти Чарли.
Почему мы пишем ту, а не иную книгу? Понятия не имею, честно, ни малейшего понятия. Я прожил четыре года изо дня в день с людьми, которым сейчас было бы, будь они еще живы, восемьдесят девять лет (Уне О’Нил-Чаплин), девяносто пять лет (Джерому Дэвиду Сэлинджеру) и сто двадцать пять (Чарли). Надо верить, что мертвые моложе живых. По какому праву взялся я сочинять их молодость? Я только что понял. Мне хотелось знать, кто победил – Джерри или Чарли. Вечный подросток, удалившийся от мира? Или добрый дедуля, заделавший ораву детишек матери-наседке? Мятежный затворник или обуржуазившийся экс-анархист? Мизантроп из лесной глуши или изгнанник налоговой политики из светского общества? Кого надо было выбрать – молчаливого ветерана или первого набоба? Между чистой душой и мирской жизнью я сделал тот же выбор, что и Уна. Уна жила долго и счастливо, и было у нее много детей. В кои-то веки это не присказка, а правда.
Я родился в шестьдесят пятом, через двадцать пять лет после сорокового. Память о войне еще так свежа. Четверть века – какая малость: меньше половины моей жизни. Мне кажется, время течет не в одну сторону: секунды, минуты, часы и дни подлежат не только сложению, но и вычитанию, приближающему нас к поре до нашего появления на свет, словно время год за годом облегчает нашу ношу. Минутой больше прожито – но и минутой меньше ждать возвращения в мир до нас. Мне и вправду кажется, что я старею в двух направлениях: идя к будущему и возвращаясь к прошлому. С тех пор как мне исполнилось сорок лет, я чувствую, что прошлое все ближе; во время работы над этой книгой я порой физически ощущал, будто помню сороковой год. В моем детстве Париж кишел призраками, а я об этом не знал. Мне ничего не рассказывали. Успокою моих рациональных читателей: это не метемпсихоз и не психоделические глюки («Вауууу, я был рядовым Джо в прошлой жизни, парень»)! Но я реально чувствую себя все ближе и ближе к тем неведомым мне десятилетиям. Психологи называют этот феномен «синдромом ностальгии без памяти». После конца нас ждет то, что было до начала. Я попытался вспомнить эпоху, предшествовавшую моему рождению. Война так близко, в одном взмахе ресниц; меня убедили, что это историческое событие, а между тем война – часть моей сегодняшней жизни. Десятки миллионов убитых, кругом по всему миру калеки и безумцы. Моя страна потеряла жизнь, когда моя жизнь началась. Наши деды не смогли или не захотели рассказать нам о своей войне. Они щадили нас, как Джерри, меняя тему. Наши деды сделали нас вечными детьми, лишь бы защитить. Но они не виноваты. Из-за войны мы никогда не станем взрослыми; только из-за нее. Мы – ее внуки, которые никогда не вырастут. Мы должны попытаться рассказать о ней за них. Кому по силам отдать такой долг? Франция должна две тысячи миллиардов евро: она влезла в долги, чтобы справиться с разрухой и загладить унижение материальным комфортом. Всю вторую половину двадцатого века социальная защита врачевала раны от поражения защиты военной. Сегодня французские правительства пытаются сократить бюджетные расходы, чтобы погасить займы, которыми некогда успокаивали потерпевших поражение. Всю жизнь мне придется выплачивать этот долг за войну. (Напомним, что именно долг Германии привел к избранию Гитлера.)
На другой стороне озера паслись кони. Две черные вороны кружили над кладбищем. Осень в Швейцарии желто-красная, а потому и кони черные, чтобы отчетливо выделяться на фоне опавшей листвы. Как давно я кружу вокруг вас, Уна, darling, я уже утратил всякое достоинство. Много лет назад я влюбился в покойную ирландку, слишком широко улыбавшуюся, чтобы скрыть свою боль, несносную богатенькую дочку с высокими скулами, в вечернем платье, одолженном лучшей подругой. Ваше детское личико, разбившее столько сердец, и мне запало в душу навсегда. Есть на свете ангелы, беда в том, что они все время улетают от нас.
Осень цвета охры, гигантская секвойя клонится в парке Мануар-де-Бан, роняют листья каштаны… а в городе Веве нарисованный на стенах силуэт Чарли Чаплина ростом с деревья в его саду. Я вдруг понял одну вещь: в конце всех его фильмов бродяга с тросточкой, в маленьком котелке и огромных башмаках уходит к горизонту… А на самом деле Чаплин шел к Швейцарии!
Утки на Женевском озере задирают лебедей в Веве зимой. Я готов держать пари, что некоторые из них прилетели из Центрального парка. Луч ноябрьского солнца, отразившись от воды, воткнулся прямо мне в глаз. Он напомнил мне другой солнечный луч, осветивший Вербье в тот Новый год, когда я встретил Уну Чаплин.
* * *
Мне было пятнадцать. Тридцать первого декабря восьмидесятого года я был на рождественских каникулах в Вербье, кантон Вале, где мой отец купил домик. В новогодний вечер нам с братом и компанией друзей удалось войти в «Фарм-клуб» до основной толпы. Эта деревянная дискотека существует и по сей день. В самом тихом уголке зала шикарно одетая дама с собранными в узел начинающими седеть волосами пила шампанское с маленьким человечком, смахивающим на бульдога, в красной бархатной курточке и огромной черной накидке, придававшей ему сходство с Зорро (или, скорее, со слугой Бернардо, вырядившимся в плащ Зорро). Пока вся деревня целовалась на центральной площади, мы пробрались в самый закрытый местный клуб, и, конечно же, от нас было много шума: мы не блистали хорошим воспитанием, и мне до сих пор за это безумно стыдно. Смеха ради мои друзья толкнули меня прямо на сидевшую в сторонке пару. Я упал на их столик, опрокинув бокалы с ужасающим грохотом. Джузеппе, один из близнецов-итальянцев, владевших «Фарм-клубом», извинился перед миссис Чаплин и велел мне убираться вон. И тут бульдог в красной курточке вступился за меня, заговорив по-французски с американским акцентом:
– Оставьте мальчишку в покое, ничего страшного не случилось. Он молод, а сегодня Новый год, надо же пострелятам повеселиться.
Говорил он с трудом, еле ворочая языком. Метрдотель выпустил мою руку и набросился на моих друзей. Собирая усеявшие ковер осколки стекла, я лепетал извинения.
– Мне ужасно жаль, простите меня, мсье-дам. Это друзья меня толкнули… Простите, но патрон, кажется, назвал вас миссис Чаплин… Вы родственница Чарли?
– О, в некотором роде… Мсье?..
– Бегбедер. Я очень сожалею, что разбил все ваши бокалы.
– Когда вы, озорник этакий, рухнули на наш стол, мистер Биг-Биде, мне, признаться, вспомнились первые фильмы моего покойного мужа.
– Но д-далеко не так з-з-забавно, – заикаясь, гнусаво пробормотал ее седой краснолицый спутник в синих очках.
– Чарли не раз играл пьяных, шатаясь и опрокидывая все на своем пути. Еще начиная в театре, он говорил, что это основа всего его комизма: мертвецки пьяный человек всегда смешон, в любой стране и для любой публики, – продолжала Уна.
Я был потрясен и очень смутился. В ту пору подросткам еще было знакомо творчество Чаплина; встретить его вдову для меня было событием невероятным. Она уже мало походила на фотографию в начале этой книги. Поднявшись, я пересказал ей мой любимый гэг Чарли: когда в «Огнях большого города» он ест свисающий с потолка серпантин, перемешавшийся со спагетти в его тарелке.
– Чарли часто снимал спагетти, – сказала она. – Например, в «Золотой лихорадке», когда он ест свой вареный башмак. Помните, как он наматывает шнурки на вилку? Так вот, представьте себе, его вдохновила реальная история. Одна экспедиция заблудилась в горах. Оголодавшие золотоискатели съели свои башмаки… а потом и друг друга.
Вспоминая мужа, Уна улыбалась, как девчонка-фанатка. Она закурила сигарету и выдохнула дым в лицо Трумену Капоте, который и глазом не моргнул: привык за сорок лет. Он забормотал своим высоким голосом:
– Спа… спагетти есть и… и в «Скетинг-ринге». Там он в начале официант в ресторане и… и выписывает счет, подсчитывая пятна на рубашке толстого клиента! Так, он заказывал суп… дыню, спагетти… итого четыре доллара!
– Ха-ха-ха, да! – засмеялась Уна. – А потом он подает на блюде живого кота! – Она развеселилась. – Но мой любимый гэг – это когда он, обмакнув пальцы в чашку, вытирает их о бороду соседа. С каким серьезным видом он это делает! Ха-ха-ха-ха!
Под мигающими лампочками Капоте смеялся все громче, и я тоже, но Уна вдруг помрачнела. С легким американским акцентом, напомнившим мне мою бабушку, она вежливо спровадила меня.
– Ах, черт, не могу я больше смотреть все эти фильмы, – вздохнула она, – слишком тяжело. Спасибо, молодой человек. Я не люблю говорить о Чарли, но люблю, когда мне о нем говорят. У меня много внуков, они тоже бьют посуду, как вы. Но им я прощаю, потому что они мои внуки. Ступайте к вашей развеселой компании и по дороге попросите Джузеппе принести нам два целых бокала.
– Happy new year, г-г-гадкий мальчик, – заплетающимся языком промямлил Капоте, протирая очки.
Сэлинджер был не единственным, у кого вышел облом с Уной.
* * *
4 марта 2012 года я написал Кейт Гуйонварч, в чьем ведении находятся архивы семьи Чаплин, письмо с просьбой ознакомиться с письмами Дж. Д. Сэлинджера Уне О’Нил.
«Hello, my name is Frédéric Beigbeder. I am a French writer and Nathanaël Karmitz gave me your e-mail. I am fascinated by the life of Oona O’Neill and currently working on a new novel about World War Two. As you know Oona met Jerry Salinger when she was sixteen, in 1940, before he went to England, France and Germany during the war. They had a small affair in 1941 and then she fell in love with Charlie Chaplin in Los Angeles… and they lived happily ever after! The reason why I am bothering you is that all biographers of Oona always mention long letters from Salinger to Oona during his training in the US Army. As a big fan of American literature and an admirer of Salinger’s and Chaplin’s work, I am very curious to see those letters. The Salinger Estate is against any publishing and of course I respect that. But since Mr Salinger’s passing in 2010, I believe these documents are now part of the history of literature of the 20th century. They are treasures and it’s sad that no one can even read them. It would be for me a tremendous honor to be able to spend even a few minutes studying these pages in Lady Chaplin archives. I have a theory about them: it is possible that Salinger used his devotion for Oona as inspiration for the first version of The Catcher in the Rye. Which would mean he started his masterpiece using Oona as a Muse, ten years before publishing his only novel! It would be also interesting to compare the Oona letters with his short stories published during the war in Story, Esquire and the Saturday Evening Post, to see if there are similarities. This would contribute greatly to understand the process of Salinger’s writing about World War Two.
Thank you for your time
With my deepest gratitude,
Frédéric Beigbeder».[139]
Ответ из «Chaplin Office» не заставил себя ждать. Он пришел мне по электронной почте через несколько часов.
«Dear Frederic
Thank you very much for your email which I have passed on to the Chaplins for their consideration.
As I told Nathanael, to date they have never autorised access to any writer to these letters, but you never know.
I have asked them for a reply for next Monday, so we’ll write to you again next week.
Kind regards
Kate Guyonvarch».[140]
Двенадцатого марта ответ от семьи Чаплин упал как нож гильотины. На этот раз он был написан по-французски:
«Здравствуйте, Фредерик,
с сожалением вынуждена сообщить вам, что большинство членов семьи Чаплин не желают, чтобы письма их матери были предоставлены в ваше распоряжение для чтения.
Искренне ваша,
Кейт Гуйонварч».
Я ответил письмецом, исполненным печали (тоже по-французски):
«Дорогая Кейт,
благодарю вас за любезность. Честно говоря, я ожидал чего-то подобного… Тем хуже или тем лучше. Пусть замечательные письма Джерри Уне навечно сохранят свою тайну.
Ваш
Фредерик Бегбедер».
В моем на диво спокойном письме была капелька лицемерия. Признаться, я вздохнул с облегчением, когда меня не допустили к этой мифической переписке. Действительно, если бы я мог прочесть подлинные письма Джерри, то никогда не сумел бы их сочинить.
* * *