Чарли Чаплин умер рождественским утром семьдесят седьмого года в поместье Мануар-де-Бан. Среди подарков под елкой его дети нашли кинопроектор «Супер-8» и несколько копий его первых фильмов десятых годов. Убитая горем Уна купила двухуровневую квартиру в Нью-Йорке, на Восточной Семьдесят второй улице, и подолгу жила там: в Веве было слишком много воспоминаний. В Нью-Йорке она часто виделась с Труменом Капоте. Он заходил за ней, она ждала его, закутавшись в черную накидку и надев широкополую шляпу. Вместе они шли на собрание анонимных алкоголиков, а заканчивали вечер у него дома, в квартире 870 U.N. плаза (на 21-м этаже), слушая пластинки Шавье Кугата.[128] Только Уна, одна на целом свете, еще разговаривала с Капоте после скандала, вызванного «Услышанными молитвами». Уна не могла жить без Чаплина. Безбашенная Ирландка топила свое горе в спиртном, как героиня Джин Рис.[129] В Корсье она прятала бутылки в обувных коробках, в ящиках комода под одеждой, за книгами в шкафах, в карманах своих манто и даже под матрасом. Когда дети покинули поместье, она постепенно стала такой же нелюдимой, как Дж. Д. Сэлинджер. Правда, она регулярно виделась с двумя другими членами Золотого Трио, Кэрол (которая была теперь замужем за Уолтером Маттау) и Глорией (звавшейся в четвертом браке Вандербильт-Купер). Они провели несколько уик-эндов в Малибу и вспоминали, хихикая, свои ночи в «Сторк-клубе», которого больше не существовало (здание было снесено в шестьдесят шестом). Время от времени Уна брала напрокат яхту, чтобы совершить круиз под теплым солнышком, или ей вдруг приходила блажь улететь «конкордом» в Париж. В пятьдесят четыре года она закрутила интрижку с молодым, тридцативосьмилетним амбициозным актером Райаном О’Нилом, только что снявшимся в «Барри Линдоне». В следующем году художник Бальтюс пригласил ее в Россиньер, чтобы познакомить с Дэвидом Боуи, который приехал записывать новый альбом в Монтрё. Софи Лорен привезла в Мануар-де-Бан Майкла Джексона после концерта. Уна уступила ему права на «Smile»[130] (которую он изуродовал в одном из своих альбомов), но отказалась продать поместье. Однажды Ричард Аведон[131] сказал ей на вечеринке у Кэрол:
– Говорят, вы уникальны, но я этого не вижу.
– Отнюдь нет, вы правы. Потому что уникальны все.
– О, теперь я вижу, – сказал Аведон.
Бо́льшую часть времени она ни с кем не виделась. Мало-помалу за леди Уной О’Нил-Чаплин закрепилась репутация малахольной вдовы-затворницы, смешивающей водку с антидепрессантами и разъезжающей босиком в своем «роллс-ройсе» с шофером. И вот наступил день, когда перед всеми своими детьми и внуками, собравшимися вокруг торта с шестьюдесятью свечами в ее нью-йоркской квартире, она, пошатываясь, заплетающимся языком произнесла тост:
– Всем вам, дорогое мое семейство, в мой шестидесятый день рождения я могу наконец сказать: я ненавижу моего отца Юджина О’Нила! – И рухнула на софу, перепачкав ее хлынувшей из носа кровью.
В семидесятые годы Сэлинджер иногда наездами бывал в Нью-Йорке, Лондоне и Париже, но об этом мало кто знал. Однажды, в восьмидесятом, Уна получила по почте белую карточку со следующим тщательно выведенным синими чернилами текстом: «Дорогая Уна, не спрашивай меня, как я раздобыл твой американский адрес. Не забывай, что я служил в контрразведке. Ты найдешь седовласого дылду за блюдом морепродуктов и бутылкой шардоне в „Ойстер-баре“ на вокзале Гранд-Сентрал в следующий понедельник в полдень. Джерри». Она не сразу поняла, что речь идет не о Джерри Льюисе.[132] Дошло до нее из-за Гранд-Сентрал: Холден в романе «Над пропастью во ржи» оставляет свои вещи в камере хранения этого вокзала. Уна нередко обедала в «Ойстер-баре», пила много шампанского и заказывала устрицы. Официанты ее любили: леди Чаплин не раз оставляла сто долларов чаевых.
Вечером у себя дома Уна спросила совета у Трумена Капоте. Идти ли ей на это свидание? Капоте Сэлинджера всегда терпеть не мог: светским людям свойственно принимать нелюдимость за высокомерие.
– Вот, значит, как, ты увидишься с ветераном войны, который пишет, как малое дитя?
– Помолчи. Тебе повезло, ты был слишком молод, чтобы воевать. Ты-то не выдержал бы и десяти минут.
– Я? Среди тысячи красавчиков в ладной форме? Это же мой самый сладкий сон!
– Не смешно. Тебя одно только зрелище смертной казни травмировало на всю жизнь. А там они видели их сотни каждый день.
– Пфф… Сам знаю, ты права. Никому не говори, но я думаю, что именно поэтому написал «Хладнокровное убийство»: хотел загладить свою вину за то, что не воевал. Ох, налей-ка мне еще водки, милая. Знаешь, иногда мне кажется, будто я узнаю Перри Смита[133] на улице. Я знаю, что это он. Идет за мной, а потом вдруг исчезает.
– Со мной то же самое. Когда я пьяна, мне кажется, что Чарли рядом, я разговариваю с ним, думаю: вот сейчас расскажу ему одну умору, то-то он посмеется, и вдруг вспоминаю, что он умер, и – фьють! – нет его.
– Ты думаешь, мы пьем, чтобы их забыть?
Раздвинув занавески из лавандово-голубой тафты, Трумен смотрел в окно на Ист-Ривер. Полосы на его льняном костюме были того же цвета. С вытаращенными глазами он походил на Петера Лорре из фильма Фрица Ланга «М – убийца».
– Нет, – сказала Уна. – Я думаю, мы пьем, чтобы их увидеть.
– Ты же знаешь, ты – мой единственный друг. Всегда была. Ладно уж, иди к своему ловцу, только при одном условии: потом все перескажешь мне в «Студии 54»!
– В «54»? Лучше пусть мне удалят зуб без наркоза!
Французский режиссер, сценарист и писатель Филипп Лабро в одной из своих книг воспоминаний рассказывает, как однажды встретил Дж. Д. Сэлинджера на вокзале Гранд-Сентрал. Лабро поспешил навстречу высокому сутулому старику с вопросом: «Are you Mister Salinger?» – а тот вдруг завопил что было мочи: «Ааааааа!» Не знаю, правда это или просто анекдот, но одно несомненно: я правильно сделал, не позвонив в его дверь в 2007-м. Мне бы не понравилось, начни Сэлинджер орать на меня как резаный.
Войдя в ресторан, Уна не сразу его узнала. Они не виделись сорок лет, а Сэлинджер был не из тех, кто машет руками, чтобы его заметили. И все же она разглядела поджарого седого старика, смотревшего на нее в упор черными глазами. Изменилось все – кроме его глаз доброго орла. Гас Ван Сент попал в точку, дав Шону Коннери его роль в фильме «Найти Форрестера»: сходство просто поразительное. Этакий Джеймс Бонд на пенсии.
– Ты совсем не изменилась, – сказал Джерри, – я тебя сразу узнал. Высокие скулы, костяк лица – вот в чем секрет, строение все то же, и морщины ничего не меняют. И потом, ты осталась худенькой.
– Что ты несешь, у меня восемь детей! Прекрати надо мной издеваться, что-то плохо начинается наша встреча. Официант, одну водку, пожалуйста. А ты ничего не пьешь?
Ее пальцы нервно теребили жемчуга на шее. Она чувствовала себя глупо: зачем надела костюм от Шанель? В нем она выглядела чопорной богатой старухой. Уна вдруг поняла, что впервые после смерти Чарли ей небезразлично чье-то мнение о ее внешности.
– Хитер был Чаплин, живо заделал тебе восемь ребятишек, – хмыкнул Джерри. – Чтобы ты никуда от него не делась и сидела с ним в его швейцарском замке.
– С тобой я сидела бы в хижине в лесной глуши, это еще хуже!
– Он тебя съел с потрохами, заставил бросить карьеру актрисы.
– Я не жалею, Джерри. Я была счастлива, меня не снедали амбиции, как тебя.
– Ты могла бы стать великой кинозвездой.
– Эка невидаль! Сегодня я была бы бывшей кинозвездой.
– Ты провела лучшие годы жизни с развалиной в инвалидном кресле. Ему-то хорошо, он жил с молодой красавицей! Он не жертвовал собой ради тебя!
– Но я тоже! Я влюбилась. Мужчины в тысячу раз красивее в пятьдесят лет, чем в двадцать. Я не жертвовала собой, ты это прекрасно знаешь, сам написал в одной новелле: нет на свете ничего интереснее, чем о ком-то заботиться. Я была великодушна из чистого эгоизма. И потом, рожать детей полезно при склонности к депрессии… Это не позволило мне уподобиться моим братьям и покончить с собой.
Увидев ее, Джерри вспомнил, как ныло у него в животе всякий раз, когда он на нее смотрел. Как он мог уйти на войну, вместо того чтобы остаться с ней? В ту пору он отдал бы жизнь за эту старую кобылу с нарумяненными щеками и неправильным прикусом. Он злился на себя за то, что не ощущал больше ожога своих двадцати лет, но был доволен, что все еще испытывает боль. Уна всегда делала ему больно: есть люди, которые рождены для этого; мы сами даем им право мучить нас всю жизнь. Он сожалел не о боли, а о своей юности. Не мог ей простить, что она постарела так же, как он. Двое бывших любовников, у каждого позади жизнь, дети, воспоминания, два старика на железных табуретах, а перед ними только бутылка белого вина в ведерке со льдом (к которому они не притронулись) и неминуемая смерть: ее – через десять лет, его – через тридцать.
– Знаешь, – снова заговорил Джерри, – я поступил так же, как Чаплин. Когда мне исполнилось пятьдесят четыре, я завел восемнадцатилетнюю подружку. Мы продержались год. Слава богу, детей у нас не было. Ее звали Джойс Мейнард.
– Вот видишь, дело вовсе не в возрасте.
– Нет, именно разница в возрасте – секрет крепких пар. Я понял Чаплина, когда пожил, как он. Юность, невинность, порыв и чистота, все вместе… Свежее тело и доверчивая душа – что еще надо старику?
– До войны ты не был мужчиной. А мне был нужен мужчина.
– Отец, ты хочешь сказать.
– Мы были так молоды и так глупы… Чарли смешил меня, а ты никогда не был забавным. Слушай, эта встреча, наверно, плохая идея, давай прекратим, не то…
Не закончив фразу, Уна предпочла залпом допить водку, словно русский сорокаградусный напиток мог прогнать дурную мысль. Друзья-читатели, мы с вами взрослые люди; если вы дошли со мной до этой страницы, знайте, что это не выход. Когда в горле перестало жечь, Уна заговорила громче, чтобы перекрыть гомон облепивших стойку бара клиентов.
– Кстати, знаешь, я могу ответить на вопрос Холдена про уток в Центральном парке! Они там и зимуют. Пруд в Центральном парке никогда не замерзает полностью, всегда остается прорубь, куда можно нырнуть и найти под водой пищу. Если бы он весь замерзал зимой, они бы улетали, но им это ни к чему. Утки Центрального парка живут там круглый год, Джерри. Так и сидят на одном месте. Зимой им не холодно. Они как ты – домоседки. И канадские гуси, лебеди, цапли, чайки… они никуда не улетают, и не думают даже. Никто не покидает Нью-Йорк. Всю свою жизнь ты сочинял вздор, Джерри.
– Я рад: я-то думал, что ты меня не читала.
– В сорок первом ты был невыносим, как все мальчишки твоего возраста. И потом, уж слишком ты был длинный. Чарли хотя бы подходил мне по росту. Мы были идеально соразмерны.
– Лилипутская семейка!
– Джерри, я сейчас скажу тебе одну вещь про Чарли. Он был ревнивцем, скрягой, эгоистом, маньяком, нарциссом, мегаломаном, злюкой, скандалистом, снобом и бабником, но я его любила, что тут поделаешь, любила. Я не выбирала его из меню.
Сэлинджер высосал устрицу с тем же звуком, какой издает опорожняющаяся ванна.
– Чарли Чаплин, вне всякого сомнения, величайший сатирик всех времен, – сказал он, утерев рот салфеткой. – И именно по этой причине я всю жизнь его ненавидел.
– Я не в силах смириться с его уходом. Правда, это слишком больно. Я не могу, хоть у меня восемь детей и я люблю их. Жить без него… Теперь я против разницы в возрасте. Чего бы я только не дала за еще одну минуту с ним, пусть больным, немощным, выжившим из ума и оглохшим. Какая это мука! Закажи мне еще водки, straight, please, самой мне стыдно.
Джерри посмотрел на нетронутую бутылку белого вина и сделал знак официанту.
– Раз уж мы разоткровенничались, – продолжала Уна, – до сих пор не понимаю, почему ты даже не попытался переспать со мной.
– Ты лежала в постели бревном, не издавала ни звука и, стиснув зубы, позволяла себя лапать. И твои всегда холодные ноги… Такая зажатая, такая красивая, но боже мой, какая же ты была стерва!
– Я просто робела, балда! Ждала, что ты сделаешь первый шаг…
– Что верно, то верно, мы были молоды и глупы. В армии я влюбился в тебя, потому что ты была далеко. Потому что мои друзья погибали по жребию, играли в лотерею на выпущенные кишки. Я любил тебя, потому что мы так и не переспали, а завтра мне предстояло умереть. Я пришел сюда, чтобы сказать тебе кое-что о твоем муже. Я очень сожалел о том дурацком письме, которое послал тебе, когда вы поженились. Чаплин избежал двух войн, но он принес куда больше пользы. Он снял «Великого диктатора». Соединенные Штаты не спешили вступать в войну. Общественное мнение было против. Слишком много жизней унес восемнадцатый год. Успех фильма коренным образом все изменил. Как подумаю, что эти засранцы выдворили вас только потому, что Чарли ратовал за второй фронт… Он был прав: нам следовало вмешаться раньше. Еще в конце сорок второго. Да, вот, смотри, у меня для тебя подарок.
Нагнувшись, Джерри достает из дорожной сумки сложенную вчетверо тряпицу и с максимальной осторожностью кладет ее на стойку бара.
– Что это за узелок с грязным бельем? – спрашивает Уна.
– Одна штуковина, она принадлежит тебе. Она не в лучшем состоянии, но немного хорошего клея – и ты сможешь ее починить.
Уна разворачивает тряпицу. На столе перед ее глазами лежат пять осколков белого фарфора, блестящих, как яичный белок.
– Каких-то кусочков не хватает, смотри не порежься.
Бережно, с великой осторожностью, Уна берет осколки и пытается сложить их, точно ребенок, сосредоточенно собирающий головоломку. И ей удается восстановить силуэт аиста в цилиндре и с сигаретой в клюве. Она вдруг молодеет на сорок лет, глаза блестят, как у маленькой девочки перед рождественской елкой. А Джерри встал, он уже на ногах, торопится уйти: вечная его мания.
– Осторожней, там пепел. Может быть, это прах сожженных в Дахау, а может, пепел от сигары Эрнеста Хемингуэя. Уж и не помню, я ни разу не мыл эту штуку, она с войны лежала в чемодане. Моя дочь нашла ее на чердаке, когда прибирала в доме.
– И ты написал мне, чтобы ее вернуть. Ты все такой же шутник.
– Я рад, что повидал тебя. Ты по-прежнему совершенно совершенна, леди Чаплин.
– Ох, да уж, досталось этой пепельнице. Боже мой, «Сторк-клуб»… как давно все это было.
– Я умер в мае сорок пятого, но ты – ты была мертва с самого начала, с тех пор как тебя бросил отец.
Уна старается не встречаться с ним глазами. Ее руки дрожат, но Джерри взволнован еще сильнее, поэтому он хочет уйти первым, пока не стал посмешищем. Они одновременно смотрят на стеклянный потолок.
– Нет, в войне с отцом я победила. Я ведь выжила.
– Мне не стоило бы говорить тебе об этом… Я виделся с Джином незадолго до его смерти, в Бостоне. Занятный тип твой отец. Он написал мне странное письмо после выхода «Девяти рассказов», что-то вроде предписания явиться, как то, что я послал тебе. Знаешь, он хранил твои письма под подушкой. Бедный старик. Кстати, ты на него похожа. Но он был куда более одинок, чем ты. До скорого, Glamour Girl of the Year. – Голос Джерри срывается. – Мне пора, не то опоздаю на поезд. Береги себя.
– Ступай, bloody catcher,[134] возвращайся в свое укрытие. Спасибо за аиста.
– И ты тоже возвращайся в свое швейцарское поместье, здесь тебе нечего делать. Сиди дома и бери пример с меня: медитируй. Не встречайся ни с кем, кроме тех, кто тебе необходим. Спасайся, во всех смыслах этого слова. Прощай, little Уна. Оставляю тебе счет, по своему обыкновению!
Джерри целует ей руку. Уна поспешно отдергивает ее, чтобы он не заметил коричневых пятен. Она поднимает стакан, а он склоняется перед ней в прощальном поклоне, низко, как индус. Она достает из сумочки пачку долларов. Заметив, что он улыбается, она понимает, что почти никогда в жизни не видела его улыбки. Она дожидается, когда он окажется на другом конце вокзала, и только потом позволяет себе расслабиться.
– Oh shoot…[135]
Увидев, что она оседает, бармен бросается к ней, спрашивает, что случилось; его жалость бесит Уну. Совладав с собой, она вытирает глаза тыльной стороной ладони, которую поцеловал Джерри, допивает водку, потом вино. Выйдя с вокзала, она надевает темные очки, и свежий ветерок сушит ее щеки. Через несколько метров на заднем сиденье «кадиллака» она снова начинает плакать. Ее видавший виды шофер, не оборачиваясь, протягивает ей коробку бумажных платков. В зеркальце он, однако, может разглядеть, как Уна гладит осколки белого фарфора.
– Восточная Третья, угол Пятьдесят третьей улицы, – говорит она.
– Говорят, вы уникальны, но я этого не вижу.
– Отнюдь нет, вы правы. Потому что уникальны все.
– О, теперь я вижу, – сказал Аведон.
Бо́льшую часть времени она ни с кем не виделась. Мало-помалу за леди Уной О’Нил-Чаплин закрепилась репутация малахольной вдовы-затворницы, смешивающей водку с антидепрессантами и разъезжающей босиком в своем «роллс-ройсе» с шофером. И вот наступил день, когда перед всеми своими детьми и внуками, собравшимися вокруг торта с шестьюдесятью свечами в ее нью-йоркской квартире, она, пошатываясь, заплетающимся языком произнесла тост:
– Всем вам, дорогое мое семейство, в мой шестидесятый день рождения я могу наконец сказать: я ненавижу моего отца Юджина О’Нила! – И рухнула на софу, перепачкав ее хлынувшей из носа кровью.
В семидесятые годы Сэлинджер иногда наездами бывал в Нью-Йорке, Лондоне и Париже, но об этом мало кто знал. Однажды, в восьмидесятом, Уна получила по почте белую карточку со следующим тщательно выведенным синими чернилами текстом: «Дорогая Уна, не спрашивай меня, как я раздобыл твой американский адрес. Не забывай, что я служил в контрразведке. Ты найдешь седовласого дылду за блюдом морепродуктов и бутылкой шардоне в „Ойстер-баре“ на вокзале Гранд-Сентрал в следующий понедельник в полдень. Джерри». Она не сразу поняла, что речь идет не о Джерри Льюисе.[132] Дошло до нее из-за Гранд-Сентрал: Холден в романе «Над пропастью во ржи» оставляет свои вещи в камере хранения этого вокзала. Уна нередко обедала в «Ойстер-баре», пила много шампанского и заказывала устрицы. Официанты ее любили: леди Чаплин не раз оставляла сто долларов чаевых.
Вечером у себя дома Уна спросила совета у Трумена Капоте. Идти ли ей на это свидание? Капоте Сэлинджера всегда терпеть не мог: светским людям свойственно принимать нелюдимость за высокомерие.
– Вот, значит, как, ты увидишься с ветераном войны, который пишет, как малое дитя?
– Помолчи. Тебе повезло, ты был слишком молод, чтобы воевать. Ты-то не выдержал бы и десяти минут.
– Я? Среди тысячи красавчиков в ладной форме? Это же мой самый сладкий сон!
– Не смешно. Тебя одно только зрелище смертной казни травмировало на всю жизнь. А там они видели их сотни каждый день.
– Пфф… Сам знаю, ты права. Никому не говори, но я думаю, что именно поэтому написал «Хладнокровное убийство»: хотел загладить свою вину за то, что не воевал. Ох, налей-ка мне еще водки, милая. Знаешь, иногда мне кажется, будто я узнаю Перри Смита[133] на улице. Я знаю, что это он. Идет за мной, а потом вдруг исчезает.
– Со мной то же самое. Когда я пьяна, мне кажется, что Чарли рядом, я разговариваю с ним, думаю: вот сейчас расскажу ему одну умору, то-то он посмеется, и вдруг вспоминаю, что он умер, и – фьють! – нет его.
– Ты думаешь, мы пьем, чтобы их забыть?
Раздвинув занавески из лавандово-голубой тафты, Трумен смотрел в окно на Ист-Ривер. Полосы на его льняном костюме были того же цвета. С вытаращенными глазами он походил на Петера Лорре из фильма Фрица Ланга «М – убийца».
– Нет, – сказала Уна. – Я думаю, мы пьем, чтобы их увидеть.
– Ты же знаешь, ты – мой единственный друг. Всегда была. Ладно уж, иди к своему ловцу, только при одном условии: потом все перескажешь мне в «Студии 54»!
– В «54»? Лучше пусть мне удалят зуб без наркоза!
Французский режиссер, сценарист и писатель Филипп Лабро в одной из своих книг воспоминаний рассказывает, как однажды встретил Дж. Д. Сэлинджера на вокзале Гранд-Сентрал. Лабро поспешил навстречу высокому сутулому старику с вопросом: «Are you Mister Salinger?» – а тот вдруг завопил что было мочи: «Ааааааа!» Не знаю, правда это или просто анекдот, но одно несомненно: я правильно сделал, не позвонив в его дверь в 2007-м. Мне бы не понравилось, начни Сэлинджер орать на меня как резаный.
Войдя в ресторан, Уна не сразу его узнала. Они не виделись сорок лет, а Сэлинджер был не из тех, кто машет руками, чтобы его заметили. И все же она разглядела поджарого седого старика, смотревшего на нее в упор черными глазами. Изменилось все – кроме его глаз доброго орла. Гас Ван Сент попал в точку, дав Шону Коннери его роль в фильме «Найти Форрестера»: сходство просто поразительное. Этакий Джеймс Бонд на пенсии.
– Ты совсем не изменилась, – сказал Джерри, – я тебя сразу узнал. Высокие скулы, костяк лица – вот в чем секрет, строение все то же, и морщины ничего не меняют. И потом, ты осталась худенькой.
– Что ты несешь, у меня восемь детей! Прекрати надо мной издеваться, что-то плохо начинается наша встреча. Официант, одну водку, пожалуйста. А ты ничего не пьешь?
Ее пальцы нервно теребили жемчуга на шее. Она чувствовала себя глупо: зачем надела костюм от Шанель? В нем она выглядела чопорной богатой старухой. Уна вдруг поняла, что впервые после смерти Чарли ей небезразлично чье-то мнение о ее внешности.
– Хитер был Чаплин, живо заделал тебе восемь ребятишек, – хмыкнул Джерри. – Чтобы ты никуда от него не делась и сидела с ним в его швейцарском замке.
– С тобой я сидела бы в хижине в лесной глуши, это еще хуже!
– Он тебя съел с потрохами, заставил бросить карьеру актрисы.
– Я не жалею, Джерри. Я была счастлива, меня не снедали амбиции, как тебя.
– Ты могла бы стать великой кинозвездой.
– Эка невидаль! Сегодня я была бы бывшей кинозвездой.
– Ты провела лучшие годы жизни с развалиной в инвалидном кресле. Ему-то хорошо, он жил с молодой красавицей! Он не жертвовал собой ради тебя!
– Но я тоже! Я влюбилась. Мужчины в тысячу раз красивее в пятьдесят лет, чем в двадцать. Я не жертвовала собой, ты это прекрасно знаешь, сам написал в одной новелле: нет на свете ничего интереснее, чем о ком-то заботиться. Я была великодушна из чистого эгоизма. И потом, рожать детей полезно при склонности к депрессии… Это не позволило мне уподобиться моим братьям и покончить с собой.
Увидев ее, Джерри вспомнил, как ныло у него в животе всякий раз, когда он на нее смотрел. Как он мог уйти на войну, вместо того чтобы остаться с ней? В ту пору он отдал бы жизнь за эту старую кобылу с нарумяненными щеками и неправильным прикусом. Он злился на себя за то, что не ощущал больше ожога своих двадцати лет, но был доволен, что все еще испытывает боль. Уна всегда делала ему больно: есть люди, которые рождены для этого; мы сами даем им право мучить нас всю жизнь. Он сожалел не о боли, а о своей юности. Не мог ей простить, что она постарела так же, как он. Двое бывших любовников, у каждого позади жизнь, дети, воспоминания, два старика на железных табуретах, а перед ними только бутылка белого вина в ведерке со льдом (к которому они не притронулись) и неминуемая смерть: ее – через десять лет, его – через тридцать.
– Знаешь, – снова заговорил Джерри, – я поступил так же, как Чаплин. Когда мне исполнилось пятьдесят четыре, я завел восемнадцатилетнюю подружку. Мы продержались год. Слава богу, детей у нас не было. Ее звали Джойс Мейнард.
– Вот видишь, дело вовсе не в возрасте.
– Нет, именно разница в возрасте – секрет крепких пар. Я понял Чаплина, когда пожил, как он. Юность, невинность, порыв и чистота, все вместе… Свежее тело и доверчивая душа – что еще надо старику?
– До войны ты не был мужчиной. А мне был нужен мужчина.
– Отец, ты хочешь сказать.
– Мы были так молоды и так глупы… Чарли смешил меня, а ты никогда не был забавным. Слушай, эта встреча, наверно, плохая идея, давай прекратим, не то…
Не закончив фразу, Уна предпочла залпом допить водку, словно русский сорокаградусный напиток мог прогнать дурную мысль. Друзья-читатели, мы с вами взрослые люди; если вы дошли со мной до этой страницы, знайте, что это не выход. Когда в горле перестало жечь, Уна заговорила громче, чтобы перекрыть гомон облепивших стойку бара клиентов.
– Кстати, знаешь, я могу ответить на вопрос Холдена про уток в Центральном парке! Они там и зимуют. Пруд в Центральном парке никогда не замерзает полностью, всегда остается прорубь, куда можно нырнуть и найти под водой пищу. Если бы он весь замерзал зимой, они бы улетали, но им это ни к чему. Утки Центрального парка живут там круглый год, Джерри. Так и сидят на одном месте. Зимой им не холодно. Они как ты – домоседки. И канадские гуси, лебеди, цапли, чайки… они никуда не улетают, и не думают даже. Никто не покидает Нью-Йорк. Всю свою жизнь ты сочинял вздор, Джерри.
– Я рад: я-то думал, что ты меня не читала.
– В сорок первом ты был невыносим, как все мальчишки твоего возраста. И потом, уж слишком ты был длинный. Чарли хотя бы подходил мне по росту. Мы были идеально соразмерны.
– Лилипутская семейка!
– Джерри, я сейчас скажу тебе одну вещь про Чарли. Он был ревнивцем, скрягой, эгоистом, маньяком, нарциссом, мегаломаном, злюкой, скандалистом, снобом и бабником, но я его любила, что тут поделаешь, любила. Я не выбирала его из меню.
Сэлинджер высосал устрицу с тем же звуком, какой издает опорожняющаяся ванна.
– Чарли Чаплин, вне всякого сомнения, величайший сатирик всех времен, – сказал он, утерев рот салфеткой. – И именно по этой причине я всю жизнь его ненавидел.
– Я не в силах смириться с его уходом. Правда, это слишком больно. Я не могу, хоть у меня восемь детей и я люблю их. Жить без него… Теперь я против разницы в возрасте. Чего бы я только не дала за еще одну минуту с ним, пусть больным, немощным, выжившим из ума и оглохшим. Какая это мука! Закажи мне еще водки, straight, please, самой мне стыдно.
Джерри посмотрел на нетронутую бутылку белого вина и сделал знак официанту.
– Раз уж мы разоткровенничались, – продолжала Уна, – до сих пор не понимаю, почему ты даже не попытался переспать со мной.
– Ты лежала в постели бревном, не издавала ни звука и, стиснув зубы, позволяла себя лапать. И твои всегда холодные ноги… Такая зажатая, такая красивая, но боже мой, какая же ты была стерва!
– Я просто робела, балда! Ждала, что ты сделаешь первый шаг…
– Что верно, то верно, мы были молоды и глупы. В армии я влюбился в тебя, потому что ты была далеко. Потому что мои друзья погибали по жребию, играли в лотерею на выпущенные кишки. Я любил тебя, потому что мы так и не переспали, а завтра мне предстояло умереть. Я пришел сюда, чтобы сказать тебе кое-что о твоем муже. Я очень сожалел о том дурацком письме, которое послал тебе, когда вы поженились. Чаплин избежал двух войн, но он принес куда больше пользы. Он снял «Великого диктатора». Соединенные Штаты не спешили вступать в войну. Общественное мнение было против. Слишком много жизней унес восемнадцатый год. Успех фильма коренным образом все изменил. Как подумаю, что эти засранцы выдворили вас только потому, что Чарли ратовал за второй фронт… Он был прав: нам следовало вмешаться раньше. Еще в конце сорок второго. Да, вот, смотри, у меня для тебя подарок.
Нагнувшись, Джерри достает из дорожной сумки сложенную вчетверо тряпицу и с максимальной осторожностью кладет ее на стойку бара.
– Что это за узелок с грязным бельем? – спрашивает Уна.
– Одна штуковина, она принадлежит тебе. Она не в лучшем состоянии, но немного хорошего клея – и ты сможешь ее починить.
Уна разворачивает тряпицу. На столе перед ее глазами лежат пять осколков белого фарфора, блестящих, как яичный белок.
– Каких-то кусочков не хватает, смотри не порежься.
Бережно, с великой осторожностью, Уна берет осколки и пытается сложить их, точно ребенок, сосредоточенно собирающий головоломку. И ей удается восстановить силуэт аиста в цилиндре и с сигаретой в клюве. Она вдруг молодеет на сорок лет, глаза блестят, как у маленькой девочки перед рождественской елкой. А Джерри встал, он уже на ногах, торопится уйти: вечная его мания.
– Осторожней, там пепел. Может быть, это прах сожженных в Дахау, а может, пепел от сигары Эрнеста Хемингуэя. Уж и не помню, я ни разу не мыл эту штуку, она с войны лежала в чемодане. Моя дочь нашла ее на чердаке, когда прибирала в доме.
– И ты написал мне, чтобы ее вернуть. Ты все такой же шутник.
– Я рад, что повидал тебя. Ты по-прежнему совершенно совершенна, леди Чаплин.
– Ох, да уж, досталось этой пепельнице. Боже мой, «Сторк-клуб»… как давно все это было.
– Я умер в мае сорок пятого, но ты – ты была мертва с самого начала, с тех пор как тебя бросил отец.
Уна старается не встречаться с ним глазами. Ее руки дрожат, но Джерри взволнован еще сильнее, поэтому он хочет уйти первым, пока не стал посмешищем. Они одновременно смотрят на стеклянный потолок.
– Нет, в войне с отцом я победила. Я ведь выжила.
– Мне не стоило бы говорить тебе об этом… Я виделся с Джином незадолго до его смерти, в Бостоне. Занятный тип твой отец. Он написал мне странное письмо после выхода «Девяти рассказов», что-то вроде предписания явиться, как то, что я послал тебе. Знаешь, он хранил твои письма под подушкой. Бедный старик. Кстати, ты на него похожа. Но он был куда более одинок, чем ты. До скорого, Glamour Girl of the Year. – Голос Джерри срывается. – Мне пора, не то опоздаю на поезд. Береги себя.
– Ступай, bloody catcher,[134] возвращайся в свое укрытие. Спасибо за аиста.
– И ты тоже возвращайся в свое швейцарское поместье, здесь тебе нечего делать. Сиди дома и бери пример с меня: медитируй. Не встречайся ни с кем, кроме тех, кто тебе необходим. Спасайся, во всех смыслах этого слова. Прощай, little Уна. Оставляю тебе счет, по своему обыкновению!
Джерри целует ей руку. Уна поспешно отдергивает ее, чтобы он не заметил коричневых пятен. Она поднимает стакан, а он склоняется перед ней в прощальном поклоне, низко, как индус. Она достает из сумочки пачку долларов. Заметив, что он улыбается, она понимает, что почти никогда в жизни не видела его улыбки. Она дожидается, когда он окажется на другом конце вокзала, и только потом позволяет себе расслабиться.
– Oh shoot…[135]
Увидев, что она оседает, бармен бросается к ней, спрашивает, что случилось; его жалость бесит Уну. Совладав с собой, она вытирает глаза тыльной стороной ладони, которую поцеловал Джерри, допивает водку, потом вино. Выйдя с вокзала, она надевает темные очки, и свежий ветерок сушит ее щеки. Через несколько метров на заднем сиденье «кадиллака» она снова начинает плакать. Ее видавший виды шофер, не оборачиваясь, протягивает ей коробку бумажных платков. В зеркальце он, однако, может разглядеть, как Уна гладит осколки белого фарфора.
– Восточная Третья, угол Пятьдесят третьей улицы, – говорит она.