А после фильма между ними состоялся вот такой короткий разговор:
«– Что случилось, мистер Берк? Вам совсем не нравится Чарли Чаплин?
У меня даже живот болел – так я смеялся над Чарли.
– Да нет, с ним все в порядке, – ответил Берк. – Просто не люблю я, когда большие парни гоняются за маленьким смешным человечком. У него и девушки нет. Никогда».
Вскоре сержант Берк погибает от пули японского стрелка в Пёрл-Харборе.
Напрашивается любопытная, хоть и очень смелая гипотеза: на самом деле подлинным творцом вечного мятущегося подростка был Чарли Чаплин, уже укравший Уну. Сэлинджер лишь воспроизвел матрицу «бродяги»: «Над пропастью во ржи» – это те же «Огни большого города», только замените котелок каскеткой. Чистота детей, испорченность взрослых – о чем еще говорят нам фильмы Чаплина? Он дал первый толчок. Что же касается карикатуры на буржуа, тут успели поработать еще Бальзак, Флобер и Золя. Завершением в двадцать втором году стал американский роман «Бэббит» Синклера Льюиса. Оставалось только воссоздать образ романтичного и депрессивного юноши, уже представленного у Гёте и Мюссе. Холден Колфилд – смесь Чарли и Октава из «Исповеди сына века».
После войны, с сорок шестого по пятьдесят первый (год публикации «Над пропастью во ржи»), Дж. Д. Сэлинджер слушал Билли Холидей, Арта Тэйтума и Чарли Паркера в джаз-клубах на Пятьдесят второй улице, между Шестой авеню и Бродвеем, например в «Голубом ангеле». Захаживал он и в «Сторк-клуб». Как-то раз он встретил там Хамфри Богарта: тот пришел с огромной плюшевой пандой и представлял ее всем как свою невесту. Какая-то девушка попыталась стащить у него панду, и дело кончилось потасовкой.[122] Джерри мог видеть и Уну, которая ужинала иногда в «Сторке» с Чаплином, за тем же столиком, что и до войны. Не думаю, что они поговорили: Чаплин был очень ревнив. Но я хорошо представляю себе, как Джерри, сидя в одиночестве у стойки бара, переживает свое прошлое и свою неприкаянность, слушает музыку и смех и с открытым ртом наблюдает за стычками и объятиями. Джерри прячется в большом зале, Уна с мужем в Cub Room для избранных: каждому свое. С сорок четвертого по сорок пятый, в самый долгий год войны, «Сторк» ни на день не закрывался. Я так и вижу, как Сэлинджер слишком громко смеется, одним махом заглатывает виски и разговаривает сам с собой, представляю, как бармен спрашивает, все ли с ним в порядке.
– Давай, выпей со мной, – говорит ему Джерри. – Я же победил Гитлера, for God’s sake.[123]
– Нет, спасибо, – отвечает бармен.
– Нет, ты выпьешь, тыловая крыса!
И Джерри выплескивает содержимое стакана бармену в лицо.
– Оближись за мое здоровье, сукин сын! Не то я распилю тебя пополам и посмотрю, что там у тебя в брюхе.
Вышибалы выволакивают Джерри на улицу, он выдворен из «Сторк-клуба», избитый, пьяный, как Хоакин Феникс[124] в начале «Мастера».[125]
– Это был мой столик, шестой, я здесь у себя дома, понял, недоносок!
Все это в высшей степени вероятно. Сэлинджер покинул Нью-Йорк, потому что его уже никуда не пускали. Ту же горечь подранка испытал в девятнадцатом году Адольф Гитлер. Демобилизованный и неприкаянный, разочарованный и праздный, побежденный и проигравший по всем статьям, Джерри бежал, чтобы не стать диктатором.
* * *
Нью-Йорк, декабрь 1947 года
Дорогая Уна,
я рад за тебя, ты дивно выглядела вчера вечером за шестым столиком в «Сторке», в золотистом платье цвета шампанского, стекавшем каскадами с твоих мраморных плеч. Я рассчитывал вернуться на родину и жить как прежде, но не получается. Я больше не принадлежу Американской Мечте, не могу вписаться в общество и заказывать креп-сюзетт под наши звездные напевы. Мне хорошо, только когда я взаперти, в уединении, только когда я томлюсь, – ты помнишь, что это был наш любимый глагол?
Грохот вдруг смолк, и все кончилось. Я не могу привыкнуть к тишине. Не знаю, как, иначе чем по-пластунски, прячась, добраться до магазина. Не умею говорить с людьми, не выдергивая чеку из гранаты, чтобы вышибить им мозги. Они этого не понимают, и им не нравятся мои безумные глаза. Я разучился ходить по улице, не вздрагивая от малейшего шума и не порываясь нырнуть за мусорные баки, чтобы укрыться. Жизнь на гражданке – это настоящая война. Я понимаю, добрые сограждане не могут мне простить, что я больше не способен на легкомыслие. Они спешат, переживают по пустякам, опаздывая в контору. Да ведь я бы ничего лучшего и не желал: это моя мечта – ходить в контору или, к примеру, слушать джаз целыми днями, ни о чем не вспоминая. Я в состоянии говорить только с очень юными девушками или очень старыми деревьями.
Каждую ночь во сне я возвращаюсь туда. Вижу руки заключенных, они тянутся к нам, и мы даем им еду, слишком много, и их желудки раздуваются, животы пухнут на глазах. Они плакали, но ни единой слезинки не пролилось из-под их век. Разрыв – вот что страшно: они плакали от радости, а мы плакали от ужаса. Каждое утро я рад, что проснулся, но каждый вечер боюсь уснуть, потому что знаю: я вернусь туда и опять дам им много еды, так много, что их животы лопнут. Никто никогда не поймет, а я не смогу рассказать и сотой доли того, что видел своими глазами. На фотографиях ничего не разглядеть, а слова бессильны.
Да уж это точно плохи мои дела совсем-совсем плохи но это не ты меня убила о нет это даже не ты. Будь счастлива с Чарли, это, в самом деле, мое последнее письмо.
J’ai ri.[126]
* * *
И вот Джером Дэвид Сэлинджер начал придумывать своего героя Холдена Колфилда. Прежде этот персонаж уже появлялся в нескольких его новеллах, как опубликованных («День перед прощанием», июль сорок четвертого, «Сельди в бочке», октябрь сорок пятого, «Посторонний», декабрь сорок пятого, «С ума сойти», декабрь сорок пятого, «Легкий бунт на Мэдисон-авеню», декабрь сорок шестого), так и отвергнутых журналами («Последний и лучший из Питер Пэнов», 1942, «Океан, полный шаров для боулинга», 1945). Итак, он возвращается к Холдену Колфилду, который лечится от душевной болезни в психиатрической клинике после бегства в Нью-Йорк. И начинает со ставшей знаменитой фразы: «Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверно, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, – словом, всю эту дэвид-копперфилдовскую муть. Но, по правде говоря, мне неохота в этом копаться».
В пятьдесят первом году Сэлинджер публикует роман «Над пропастью во ржи». Это отчаяние ветерана Второй мировой, пересаженное в сердце нью-йоркского подростка. Роман был отклонен журналом «Ньюйоркер» и издателем Джироксом (который отверг также «На дороге» Керуака). Принятая в конце концов издательством «Литтл, Браун и K°», книга выходит 16 июля 1951 года и стоит три доллара. Сэлинджера уважают в литературных кругах за его новеллы, опубликованные в «Ньюйоркер»: «Хорошо ловится рыбка-бананка» (1948) и «Дорогой Эсме с любовью – и всякой мерзостью» (1950). На выход романа «Над пропастью во ржи» сразу восторженно откликаются Фолкнер и Беккет. Джерри не станет делать никакого «промоушена».
– Я не сумею объяснить, что хотел написать, – скажет он и наотрез откажется от всех интервью.
Идея книги? Или вы приспособитесь к среднестатистическому образу жизни, или кончите в желтом доме. С пятьдесят первого года перспективой свободных умов в капиталистической системе стала психиатрическая больница.
Через три месяца книга занимает четвертое место в рейтинге продаж по версии «Нью-Йорк таймс», кстати раскритиковавшей ее. Вот уже шестьдесят лет книга ежегодно продается миллионным тиражом. Этому успеху и его влиянию на общество можно найти только один аналог во Франции: роман Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть», увидевший свет тремя годами позже.
XI
1952–1953: поворот
Наши жизни – лишь интерлюдии тьмы меж электрическими игрищами Бога Отца.
Юджин О’Нил. Странная интерлюдия, 1928
Непопулярность Чаплина в Соединенных Штатах стала насущной проблемой для его семьи. В ресторанах люди при виде его вскакивали, называя «красным» или «большевиком». В Голливуде от Чарли и Уны только что не шарахались. Их присутствие на новогодней вечеринке отпугнуло всех остальных звезд. Провал «Мсье Верду» стал для обоих жестоким ударом. Они все больше ощущали ненависть, и не только со стороны республиканцев. Однажды кто-то плюнул в Уну на улице. Агрессивность становилась прямо-таки осязаемой. Чарли трижды отказывался свидетельствовать перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности. В депрессии он начал писать историю любви забытого актера и юной танцовщицы, спасенной им от самоубийства. Это будет «Limelight» («Огни рампы»), слащавая мелодрама, в которой от всей красоты немого кино Чаплина не осталось и следа. Он сам это предсказывал: «В тот день, когда я заговорю, я стану обычным актером, как все». В двадцатые годы великой находкой Чаплина было замедление ритма бурлеска, но находка эта работала только в отсутствие диалогов. Мы привязались к его трогательному антигерою, пьянице и бабнику, способному заставить нас плакать и смеяться, украв конфетку у ребенка или бросив окурок через плечо и наподдав его огромным ботинком. С того момента, как ему вздумалось держать перед нами длинные назидательные речи, он утратил все свое волшебство и тайну. (Лучшее в «Огнях рампы» – Клэр Блум, которая впоследствии станет женой писателя Филипа Рота.)
Атмосфера охоты на ведьм в Лос-Анджелесе достигает такого накала, что Чаплин решает устроить премьеру «Огней рампы» в Лондоне в октябре пятьдесят второго года. Они с Уной и со своими четырьмя детьми (Джеральдиной, Майклом, Джозефиной и Викторией) плывут на пароходе через Атлантику. Именно этот момент выбрал Дж. Эдгар Гувер, директор ФБР, чтобы начать действовать. На борту лайнера «Куин Элизабет» они получают телекс от иммиграционных служб, уведомляющий, что мистер Чаплин выдворен из Соединенных Штатов и получит визу на обратный въезд только в случае, если ответит за «моральную и политическую непорядочность» перед Советом по дознанию Службы гражданства и иммиграции. Параллельно американский министр юстиции объявляет о возбуждении дела против Чаплина. (По сей день всем въезжающим в Соединенные Штаты задают вопрос: «Являетесь ли вы коммунистом?» Если вы ответите утвердительно, приготовьтесь к долгим часам допроса.) Все газеты пестрят крупными заголовками об «изгнании» Чарли Чаплина. По прибытии в Лондон, а затем в Париж его встречают по-королевски. Двадцать девятого октября пятьдесят второго года на пресс-конференции в отеле «Риц» Чаплин заявляет, что не вернется в Америку.
Подобно многим богатым людям, Уна и Чарли решают обосноваться в Швейцарии, на берегу Женевского озера. Но беда в том, что все состояние Чаплинов в Калифорнии! Семнадцатого ноября пятьдесят второго года в строжайшей тайне Уна возьмет на себя хлопоты по возврату денег. Она вылетает самолетом Лондон—Лос-Анджелес якобы для присутствия на административном совете «Юнайтед артистс». На самом же деле она мчится на Саммит-драйв, где рассчитывает всю прислугу и выставляет дом на продажу, затем летит стремглав к адвокату Чарли, чтобы продать акции. По доверенности мужа она опустошает все сейфы «Bank of America» и забирает оригинальные копии всех фильмов Чарли. Переводит максимально возможную часть их состояния в чеках и ценных бумагах на счета в Европе, а все остальное берет наличными в тысячедолларовых банкнотах и зашивает их в подкладку своего норкового манто. После этого она вылетает в Лондон и весь полет обливается по́том, не снимая мехов, в которых спрятаны миллионы долларов. Эту сцену совсем недавно воспроизвел Скорсезе в «Волке с Уолл-стрит». Через год Уна откажется от американского гражданства и станет британской подданной. Чаплин вернется в Лос-Анджелес только на вручение почетного «Оскара», получив в порядке исключения визу на пятнадцать дней; там его ждет «standing ovation»,[127] по сей день остающаяся самой долгой за всю историю этой церемонии. Я настоятельно рекомендую всем желающим посмотреть эти кадры припасти побольше носовых платков.
* * *
Начало пятьдесят третьего года, отель «Шератон» в Бостоне, похожий на все «Шератоны» того времени: коричневые ковры, люстры из посеребренного металла, оранжевые светильники. Стены расписаны геометрическими фигурами, ромбами и прямоугольниками в футуристическом духе. Улыбка девушки за стойкой портье до того механическая, что нагоняет хандру. Сомнению нет места в «Шератонах».
Распростертого на коричневой постели в бежевой комнате Юджина бьет дрожь; писать он больше не может. Он поздравляет Джерри с выходом сборника новелл.
– Я вам звонил, чтобы встретиться. Вы были другом моей дочери. Я умру, не повидавшись с ней. Я не умею прощать, никогда не умел, и она тоже. Я плохо ее растил, я просто не создан быть отцом. Я прочел вашу книгу, и мне захотелось признаться вам в этом. Я знаю, вы были ее женихом до Чаплина. Я… я никогда не понимал, как с ней разговаривать, даже руки ее не смел коснуться. В нашей семье не обнимаются. Ужасно, когда не можешь больше писать, а говорить не умеешь.
Юджин О’Нил произносит эти фразы, как будто читает с невидимого экрана, с дикцией начинающего актера, слишком отчетливо выговаривая слоги и глядя в потолок. Похоже, он долго готовил эту речь. Его рука некрасиво трясется, изо рта течет слюна, от него плохо пахнет. Он проговаривает свою исповедь сам для себя, а может быть, принимает Джерри за священника и надеется на отпущение грехов.
– Мистер О’Нил, – говорит Джерри после долгого молчания, – я вас прекрасно понимаю. Вы чувствовали себя преданным, как и я, вам было невыносимо, что она больше не ваша. Для меня на этой истории давно поставлен крест, но вам еще не поздно помириться с дочерью. У вас нет номера ее телефона в Швейцарии?
– Смотрите, что она мне присылает: фотографии моих внуков. Ее последнее письмо лежит у меня под подушкой, но я не хочу его вскрывать. Кто я теперь для Уны? Подлец, который скоро умрет. Наверно, мне суждено гореть в аду, но с ней я больше не увижусь. Бывают непоправимые ошибки, мы не помиримся, потому что прошлого не изменить, Джером. Ваша книга хороша тем, что не допускает двух мнений в этом вопросе. Ваш герой непримирим, он не выносит лицемерия, он грубиян и идеалист… Он немного похож на вас, не правда ли? Так что вы сами знаете, что дело гиблое. Мы расстались так давно, что столь запоздалое примирение бессмысленно.
– Я не понимаю, зачем вы позвали меня сюда. Чтобы сказать мне это? Я заклинаю вас подать Уне знак, прежде чем… Будда, когда ему плевали в лицо, говорил: «Мне ни к чему ваше поругание, заберите его себе».
– Где вы живете?
– В Нью-Йорке, а что?
– Уезжайте из Нью-Йорка, поселитесь в тихом месте, подальше от светской суеты. В своем романе вы пишете о хижине в лесу, так найдите же ее, послушайтесь совета старого дурака; только послав к чертям их салонные интриги, вы сможете творить. Я чувствую в вас безумие под стать моему… Ваш «ловец во ржи» – это ведь вы на войне, не так ли? Много товарищей пало на ваших глазах?
– Столько, что и не сосчитать, сэр. С вернувшимися я регулярно вижусь. Мы никогда не говорим о тех, что остались там. Пьем и беседуем о бейсболе. Списки имен на памятниках павшим ничего не скажут о них, о тех ребятах. Были среди них форменные болваны, были весельчаки, были и трусы. И бабники, обольстители медсестер! Вот вы отказываетесь говорить об Уне, а я не могу рассказать, какими были эти неизвестные парни, погибшие во Франции и в Германии.
– Вот увидите, однажды у вас просто не будет выбора, так или иначе им придется убраться из вашей головы, и тогда вы наконец от них освободитесь… А пока уезжайте из Нью-Йорка. Уверяю вас, это лучшее, что вы можете сделать.
– Я пришел умолять вас позвонить дочери, а вы хотите изгнать меня с Манхэттена?
– Вот именно. Это моя последняя воля. Вы ведь не нарушите последнюю волю умирающего старика?
Через несколько недель после этой тайной встречи, двадцать седьмого ноября пятьдесят третьего года, в четыреста первом номере отеля Юджин О’Нил испустил дух, прошептав: «Родился в гостиничном номере и, боже мой, умираю в гостиничном номере!»
Джерри перебрался в Корниш, а Чаплины остались в Корсье-сюр-Веве. Считается, что Уна и Джерри больше никогда не виделись.
XII
«Ойстер-бар», весна 1980 года
Таким мужчинам, как я, никогда не следовало бы встречаться с женщинами, подобными вам.
Ги де Мопассан. Наше сердце, 1890. Перевод Е. Гунста