Сам Масахико за советами ни к кому не ходил. Хотя ему тоже было на что посетовать. Сын знаменитого художника, своими силами поступил в Институт искусств, но при этом обделен талантом. Наверняка ему было о чем рассказать. Но за все долгие годы нашей дружбы я не припомню ни одного случая, чтобы мне довелось услышать хоть какую-то жалобу из его уст. Такой вот он человек.
– Думаю, у Юдзу был любовник, – решительно сказал я. – Под конец нашего брака она старалась избегать близости со мной. И я должен был заметить это раньше.
Вообще я делился с кем-либо этим впервые, а до сих пор держал внутри себя.
– Вот как? – только и сказал Масахико.
– Но об этом ты, наверное, знал?
Масахико ничего не ответил.
– Разве не так? – повторно спросил я.
– Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать. Могу сказать тебе только это.
– Однако знаешь ты или нет, предстоящий результат почти одинаков. Разница лишь в том, как скоро это произойдет, внезапно или нет, и с какой силой раздается звоночек.
Масахико вздохнул.
– Да, похоже, ты прав, все так и есть. Хоть знаешь, хоть не знаешь – результат всегда один и тот же. Но даже при этом я могу тебе рассказать далеко не обо всем.
Я молчал.
Тогда он сказал:
– Например, каким бы ни был результат, у всего непременно есть как хорошая сторона, так и плохая. После расставания с Юдзу тебе пришлось нелегко. Мне очень жаль, что так получилось. Но в результате ты наконец-то опять начал рисовать. Нашел собственный стиль. Если задуматься, разве это плохо?
«А ведь он прав, – подумал я. – Если бы мы с Юдзу не расстались – точнее, если бы Юдзу от меня не ушла, – я б и теперь продолжал писать заурядные портреты, зарабатывая ими на жизнь. Однако то был не мой собственный выбор. Вот что важно не забывать».
– Старайся замечать хорошие стороны, – уходя, сказал Масахико. – Может, это никчемный совет, но раз уж идешь по улице, не лучше ли идти по солнечной стороне?
– И к тому же в стакане остается еще остается одна шестнадцатая часть воды.
Масахико рассмеялся.
– Вот нравится мне в тебе эдакое чувство юмора!
Я и не собирался шутить, но не в этом признаться.
Масахико немного помолчал, а затем сказал:
– Ты все еще любишь Юдзу?
– Я понимаю, что должен ее забыть, но так прикипел к ней душой, что не могу оторваться. И почему так бывает?
– С другими не спишь?
– Если и сплю, то между ними и мной всегда присутствует Юдзу.
– Ну и дела… – произнес он и потер лоб кончиком пальца. Похоже, он и впрямь не знал, что мне сказать.
Затем сел за руль и приготовился уезжать.
– Спасибо за виски, – поблагодарил я. Еще не было пяти, но небо заметно потемнело. В это время года ночи становятся длиннее.
– По правде говоря, хотелось выпить вместе, но я за рулем, – сказал он. – Как-нибудь посидим вдвоем, тогда и выпьем. Давненько мы этого не делали.
– Да, как-нибудь, – ответил я.
«Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать», – так сказал Масахико? Может, он и прав. Бывают и такие вещи, которых лучше не слышать. Однако не годится, чтобы человек жил, вечно не слыша ничего. Придет время, и как бы ни зажимал он себе уши, звук сотрясет воздух и проникнет в самое сердце. Неизбежно. Не нравится? Единственный выход – жить в вакууме.
Я проснулся посреди ночи. Нащупал выключатель и зажег свет. Посмотрел на часы. Цифры на электронном табло показывали 1:35. Послышалось, будто звенит бубенец. Вне сомнения – тот самый. Я приподнялся, повернулся в ту сторону, откуда доносился звук, и прислушался.
Бубенец зазвонил опять. Кто-то тряс им под покровом ночи – причем звук был сильнее и звонче прежнего.
21
Малы, но если порезаться, хлынут крови
Я сел на кровати и, затаив дыхание, в ночной темноте прислушался к звону бубенца. Откуда он доносился? Звон был громче прежнего, это бесспорно. И шел теперь с другой стороны.
Я заключил: бубенец теперь звонит внутри этого дома. А что еще мне оставалось думать? Из путаницы воспоминаний всплыло, что погремушка вот уже несколько дней лежит на полке в мастерской.
Звук бубенца доносится из мастерской.
Сомнений нет.
И что мне теперь делать? В голове все перемешалось. Конечно же, мне стало страшно. Еще бы – в доме, в этих самых стенах происходят непонятные вещи. Время за полночь, место – уединенный дом в горах, и я – один-одинешенек. Как тут не бояться? Позже, однако, я понял, что над страхом тогда чуточку преобладало смятение. Голова человека – она так устроена. Чтобы снять или же приглушить острую боль или страх, все чувства и ощущения мобилизуются. Так же, как на пожаре в ход идут самые разные емкости для воды.
Я постарался привести мысли в порядок и прикинуть, что делать дальше. Один вариант – спать дальше, натянув на голову одеяло. Как и предлагал Масахико, никак не соприкасаться с тем, что нам неведомо, выключив всякие мысли, ничего не видеть и не слышать. Однако вся беда в том, что сейчас уже не до сна. Можно накрыться одеялом и заткнуть уши, можно выключить мысли, но не замечать отчетливый звон бубенца невозможно. К тому же звонит он внутри этого дома.
Бубенец звучал как обычно – прерывисто: несколько звонков, за ними небольшая пауза, и опять несколько звонков. Затишье тоже неравномерно – то дольше, то короче. И в неравномерности этой звучало что-то человеческое. Погремушка сама по себе не зазвонит. Никакое устройство ей звонить не помогает. Значит, кто-то трясет ею, держа в руках, – и, вероятно, тем самым передает какое-то послание.
Если не удается этого избежать, укрыться от звона, остается смело взглянуть правде в лицо. Если так будет продолжаться каждый вечер, от моего сна останутся одни дырки, и тогда прощай полноценная жизнь. Уж лучше сходить в мастерскую и удостовериться в том, что там творится. Я несколько разозлился – за что мне все это? А кроме того, взыграло любопытство, и я уже хотел своими глазами убедиться, что же здесь происходит.
Встав, я накинул кардиган на пижаму, взял фонарик и направился в прихожую. Там прихватил темную дубовую трость – из тех, что оставил в подставке для зонтиков Томохико Амада. Увесистая мощная палка. Я понимал, что она вряд ли мне пригодится, но все же так спокойней, чем идти с пустыми руками. Кто знает, что там меня ждет?
Нечего и говорить, я боялся. Шел я туда босиком, а ног не чувствовал. Все тело мне сковало, и при каждом движении, казалось, скрипят все кости. Вероятно, кто-то все же проник в этот дом. И этот кто-то звонит в погремушку. Быть может, он же звонил и на дне склепа? Но кто это, или что это, я понятия не имел. Неужели мумия? Как мне быть, если в мастерской я увижу мумию – ссохшегося мужчину цвета вяленой говядины, который трясет погремушкой? Мне что, бить его тростью Томохико Амады?
О чем это я? – мысленно одернул я себя. Разве могу я так поступить? Мумия – бывший монах, никак не зомби.
И все же как мне быть? Смятение не отпускало, мало того – оно все сильнее поглощало меня. Ведь если я не справлюсь с этой ситуацией, мне что – придется жить с мумией под одной крышей? И слушать по ночам погремушку в одно и то же время?
Я вдруг подумал о Мэнсики. Это он делает такое, о чем его не просят, а мне расхлебывать. Это он пригнал экскаватор, чтобы разворотить каменный курган, он вскрыл загадочный склеп, а в результате вслед за той погремушкой в дом проникло неведомо что. Я хотел было позвонить Мэнсики – даже в такое время он мигом примчится сюда на своем «ягуаре». Однако отказался от этой мысли – у меня нет времени ждать, пока сосед приедет. Нужно что-то предпринимать мне самому – здесь и сейчас. А также самому отвечать за свои поступки.
Я решительно вошел в гостиную и зажег свет. Но даже при свете звон погремушки не унялся. И звон этот раздавался из мастерской. В правой руке я сжал трость, крадучись миновал гостиную и взялся за ручку двери в мастерскую. Затем глубоко вздохнул, собрался с духом и повернул ручку. Стоило мне толкнуть дверь, как в тот же миг звук стих, будто этого и ждал. Опустилась глубокая тишина.
В мастерской было темно, ничего не видно. Я протянул руку к левой стене и на ощупь включил свет. Зажглась подвесная лампа, и мастерская тут же вся осветилась. Встав в дверном проеме на изготовку, я, не выпуская из правой руки трость, быстро осмотрел помещение. От напряжения у меня пересохло в горле – да так, что я даже не мог сглотнуть слюну.
Внутри никого не было. Ни ссохшейся мумии, трясущей погремушкой, ни кого-то другого. Лишь посередине стоял мольберт с моим начатым холстом. Перед ним – старый деревянный табурет на трех ножках. Только и всего. И ни души. Ни писка комара не раздавалось в мастерской, ни дуновенья ветра. На окне бездвижно висела белая занавеска, все было тихо. Моя правая рука, сжимавшая трость, чуть подрагивала от напряжения. Дрожь эта передавалась трости, и ее кончик, касаясь пола, отбивал мелкую дробь, сухо и неравномерно.
Погремушка все так же лежала на полке. Я подошел ближе, чтоб получше ее разглядеть. В руку брать не стал, но ничего странного в ней не заметил. Как я положил ее в тот день на полку, на том же самом месте она и лежала.
Я сел на табурет перед мольбертом и еще раз осмотрел внимательно все углы. Так и есть – никого, и в мастерской все, как обычно. Картина на холсте – в том же состоянии, что и накануне. Эскиз «Мужчины с белым „субару-форестером“».
Я посмотрел на будильник, стоявший там же, на полке. Ровно два. Звон разбудил меня в час тридцать пять. Выходит, прошло уже почти полчаса. Но мне казалось, что началось все от силы минут пять или шесть назад. Нарушилось мое восприятие времени – или же его течение? Одно из двух.
Махнув на все рукой, я встал с табурета, погасил свет в мастерской и, выйдя, затворил дверь. После чего еще немного постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь, но звук бубенца больше не раздался. Не было слышно ничего. Кроме тишины. «Слышно тишину» – это не игра слов. Здесь, в уединенном доме на горе, даже тишина звучит по-разному. И вот я, стоя перед дверью в мастерскую, вслушивался в эти оттенки тишины.
И тут же я приметил на диване в гостиной нечто странное. Было оно размером с подушку или игрушку. Но я не припоминал, чтобы оставлял там такое. Я присмотрелся – никакая это не подушка и не игрушка. То был маленький живой человек. Укутанный в странное белое одеяние, он ерзал, будто одежда сидела на нем плохо, и ему было очень неуютно. Такое одеяние я припоминал – старое, традиционное. В древности это носили в Японии люди высокого звания. Но припомнил я не только одеяние – лицо этого человечка я тоже узнал.
Командор, подумал я.
Внутри у меня все похолодело. Будто по спине неуклонно взбирался комок льда размером с кулак. Командор с картины Томохико Амады «Убийство Командора» сидел сейчас на диване в гостиной моего – нет, Томохико Амады – дома и смотрел мне прямо в лицо. Этот маленький человек выглядел и был одет почти так же, как на картине. Будто он только что сошел с нее.
Я постарался вспомнить, где картина сейчас. Да, конечно же, в гостевой спальне. Обернув ее в бурую бумагу васи, я убрал ее туда, полагая, что, увидь ее кто-нибудь из моих гостей, это не приведет ни к чему хорошему. Если предположить, что человечек сошел с картины, – что же осталось на полотне? Все на месте, кроме самого Командора?
Но разве такое возможно, чтобы с картины сошел нарисованный на ней человек? Конечно же, нет, такого просто не может быть. Это я знаю наверняка, кто бы и что бы ни говорил…
Я буквально примерз к месту. Мысли роились у меня в голове без всякой связи с логикой, а я пристально разглядывал сидевшего на диване Командора. Время, казалось, совсем остановило свой ход – оно как бы колебалось взад-вперед, дожидаясь, когда я приду в себя. А я… я не мог оторвать глаз от этого чудно́го человечка. Явно прибывшего из потустороннего мира – а что еще можно было тут подумать? Командор тоже, подняв голову, пристально смотрел с дивана на меня. Я не знал, что сказать ему, и просто молчал, настолько все это меня удивило. Лишь, чуть приоткрыв рот, тихонько сопел, не сводя с него глаз.
Не отрывая от меня взгляда, Командор тоже не произносил ни слова. Плотно сжав губы, он сидел на диване, вытянув короткие ноги, откинувшись на спинку, но до ее верха головой не доставал. Обут он был в маленькие сапоги причудливой формы – из черной, как мне показалось, кожи, с острыми и загнутыми вверх носами. На поясе у него был длинный меч с украшениями на эфесе. Меч был длинным только для Командора, по нормальным же меркам он скорее походил на кинжал танто. Но все равно оружие – если, конечно, настоящий.
– Настоящие оне, да, – произнес Командор, словно читал мои мысли. Говорил он очень громко для такого крохотного тела. – Еще б. Малы, но если порезаться, хлынут крови.
Но и после этих его слов я продолжал молчать. Я не мог выдавить из себя ни слова. Первое, что мне пришло тогда в голову: так он еще и говорить умеет. Затем: какая странная у него речь. Обычные люди так не разговаривают. Хотя, если подумать, сошедшего с картины Командора ростом шестьдесят сантиметров назвать «обычным человеком» сложно. Поэтому как бы он ни говорил, удивляться нечему.
– На картинках Томохико Амад «Убийства Командоров» мы, к сожалению, умирали, пронзенные в груди мечами, – продолжал Командор. – И вам, судари наши, это прекрасно известно. Однако сейчас у нас раны не суть. Ведь не суть же? Бродить, проливая крови, нам тоже в тягости. И вам, судари наши, должно быть, такое хлопотно, мы думаем-с. Ведь вы не хотите, чтобы ковры и мебеля оказались испачканы кровями? Поэтому яви мы отложили до лучших времен и решили обойтись без колотых ран. Из «Убийств Командоров» убрали слова «убийства» тоже мы. Если требуются имена, зовите Командорами – мы не против.
Командор хоть и говорил странновато, красноречием обделен не был. Наоборот, его можно было назвать болтуном. А вот я по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Внутри у меня никак не могли ужиться действительность и ее неправдоподобие.
– Может, уже отложите трости в стороны? – предложил Командор. – Ведь мы с вами, судари наши, теперь не собираемся биться на поединках?
Я посмотрел на свою правую руку. Она все так же крепко сжимала трость Томохико Амады. Стоило мне разжать руку, дубовая трость упала, глухо ударившись о ковер.
– Мы не сходили с картинок, – опять прочел мои мысли Командор. – Картинки те – признаемся, занимательные, – остались такими же, как и были. Командоры на них, как положено, умирают – проливают крови из пронзенных сердец. Мы же лишь позаимствовали их облики. Чтобы предстать перед вами, судари наши, нам требуются чьи-нибудь фигуры. Вот и присмотрели по случаям облики тех Командоров. Такие пустяки – надеемся, оне не против.
Я молчал.
– Хотя… даже если и против – разниц никаких. Амады-сэнсэи теперь в туманах и переместились в миры покоев. Командоры тоже не товарные знаки. За образы Микки-Маусов и Покахонтасов, помнится, нам чуть не вчинили любезно иски от фирм Уолтов Диснеев. Ну а за Командоров, полагаем, вряд ли.
– Думаю, у Юдзу был любовник, – решительно сказал я. – Под конец нашего брака она старалась избегать близости со мной. И я должен был заметить это раньше.
Вообще я делился с кем-либо этим впервые, а до сих пор держал внутри себя.
– Вот как? – только и сказал Масахико.
– Но об этом ты, наверное, знал?
Масахико ничего не ответил.
– Разве не так? – повторно спросил я.
– Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать. Могу сказать тебе только это.
– Однако знаешь ты или нет, предстоящий результат почти одинаков. Разница лишь в том, как скоро это произойдет, внезапно или нет, и с какой силой раздается звоночек.
Масахико вздохнул.
– Да, похоже, ты прав, все так и есть. Хоть знаешь, хоть не знаешь – результат всегда один и тот же. Но даже при этом я могу тебе рассказать далеко не обо всем.
Я молчал.
Тогда он сказал:
– Например, каким бы ни был результат, у всего непременно есть как хорошая сторона, так и плохая. После расставания с Юдзу тебе пришлось нелегко. Мне очень жаль, что так получилось. Но в результате ты наконец-то опять начал рисовать. Нашел собственный стиль. Если задуматься, разве это плохо?
«А ведь он прав, – подумал я. – Если бы мы с Юдзу не расстались – точнее, если бы Юдзу от меня не ушла, – я б и теперь продолжал писать заурядные портреты, зарабатывая ими на жизнь. Однако то был не мой собственный выбор. Вот что важно не забывать».
– Старайся замечать хорошие стороны, – уходя, сказал Масахико. – Может, это никчемный совет, но раз уж идешь по улице, не лучше ли идти по солнечной стороне?
– И к тому же в стакане остается еще остается одна шестнадцатая часть воды.
Масахико рассмеялся.
– Вот нравится мне в тебе эдакое чувство юмора!
Я и не собирался шутить, но не в этом признаться.
Масахико немного помолчал, а затем сказал:
– Ты все еще любишь Юдзу?
– Я понимаю, что должен ее забыть, но так прикипел к ней душой, что не могу оторваться. И почему так бывает?
– С другими не спишь?
– Если и сплю, то между ними и мной всегда присутствует Юдзу.
– Ну и дела… – произнес он и потер лоб кончиком пальца. Похоже, он и впрямь не знал, что мне сказать.
Затем сел за руль и приготовился уезжать.
– Спасибо за виски, – поблагодарил я. Еще не было пяти, но небо заметно потемнело. В это время года ночи становятся длиннее.
– По правде говоря, хотелось выпить вместе, но я за рулем, – сказал он. – Как-нибудь посидим вдвоем, тогда и выпьем. Давненько мы этого не делали.
– Да, как-нибудь, – ответил я.
«Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать», – так сказал Масахико? Может, он и прав. Бывают и такие вещи, которых лучше не слышать. Однако не годится, чтобы человек жил, вечно не слыша ничего. Придет время, и как бы ни зажимал он себе уши, звук сотрясет воздух и проникнет в самое сердце. Неизбежно. Не нравится? Единственный выход – жить в вакууме.
Я проснулся посреди ночи. Нащупал выключатель и зажег свет. Посмотрел на часы. Цифры на электронном табло показывали 1:35. Послышалось, будто звенит бубенец. Вне сомнения – тот самый. Я приподнялся, повернулся в ту сторону, откуда доносился звук, и прислушался.
Бубенец зазвонил опять. Кто-то тряс им под покровом ночи – причем звук был сильнее и звонче прежнего.
21
Малы, но если порезаться, хлынут крови
Я сел на кровати и, затаив дыхание, в ночной темноте прислушался к звону бубенца. Откуда он доносился? Звон был громче прежнего, это бесспорно. И шел теперь с другой стороны.
Я заключил: бубенец теперь звонит внутри этого дома. А что еще мне оставалось думать? Из путаницы воспоминаний всплыло, что погремушка вот уже несколько дней лежит на полке в мастерской.
Звук бубенца доносится из мастерской.
Сомнений нет.
И что мне теперь делать? В голове все перемешалось. Конечно же, мне стало страшно. Еще бы – в доме, в этих самых стенах происходят непонятные вещи. Время за полночь, место – уединенный дом в горах, и я – один-одинешенек. Как тут не бояться? Позже, однако, я понял, что над страхом тогда чуточку преобладало смятение. Голова человека – она так устроена. Чтобы снять или же приглушить острую боль или страх, все чувства и ощущения мобилизуются. Так же, как на пожаре в ход идут самые разные емкости для воды.
Я постарался привести мысли в порядок и прикинуть, что делать дальше. Один вариант – спать дальше, натянув на голову одеяло. Как и предлагал Масахико, никак не соприкасаться с тем, что нам неведомо, выключив всякие мысли, ничего не видеть и не слышать. Однако вся беда в том, что сейчас уже не до сна. Можно накрыться одеялом и заткнуть уши, можно выключить мысли, но не замечать отчетливый звон бубенца невозможно. К тому же звонит он внутри этого дома.
Бубенец звучал как обычно – прерывисто: несколько звонков, за ними небольшая пауза, и опять несколько звонков. Затишье тоже неравномерно – то дольше, то короче. И в неравномерности этой звучало что-то человеческое. Погремушка сама по себе не зазвонит. Никакое устройство ей звонить не помогает. Значит, кто-то трясет ею, держа в руках, – и, вероятно, тем самым передает какое-то послание.
Если не удается этого избежать, укрыться от звона, остается смело взглянуть правде в лицо. Если так будет продолжаться каждый вечер, от моего сна останутся одни дырки, и тогда прощай полноценная жизнь. Уж лучше сходить в мастерскую и удостовериться в том, что там творится. Я несколько разозлился – за что мне все это? А кроме того, взыграло любопытство, и я уже хотел своими глазами убедиться, что же здесь происходит.
Встав, я накинул кардиган на пижаму, взял фонарик и направился в прихожую. Там прихватил темную дубовую трость – из тех, что оставил в подставке для зонтиков Томохико Амада. Увесистая мощная палка. Я понимал, что она вряд ли мне пригодится, но все же так спокойней, чем идти с пустыми руками. Кто знает, что там меня ждет?
Нечего и говорить, я боялся. Шел я туда босиком, а ног не чувствовал. Все тело мне сковало, и при каждом движении, казалось, скрипят все кости. Вероятно, кто-то все же проник в этот дом. И этот кто-то звонит в погремушку. Быть может, он же звонил и на дне склепа? Но кто это, или что это, я понятия не имел. Неужели мумия? Как мне быть, если в мастерской я увижу мумию – ссохшегося мужчину цвета вяленой говядины, который трясет погремушкой? Мне что, бить его тростью Томохико Амады?
О чем это я? – мысленно одернул я себя. Разве могу я так поступить? Мумия – бывший монах, никак не зомби.
И все же как мне быть? Смятение не отпускало, мало того – оно все сильнее поглощало меня. Ведь если я не справлюсь с этой ситуацией, мне что – придется жить с мумией под одной крышей? И слушать по ночам погремушку в одно и то же время?
Я вдруг подумал о Мэнсики. Это он делает такое, о чем его не просят, а мне расхлебывать. Это он пригнал экскаватор, чтобы разворотить каменный курган, он вскрыл загадочный склеп, а в результате вслед за той погремушкой в дом проникло неведомо что. Я хотел было позвонить Мэнсики – даже в такое время он мигом примчится сюда на своем «ягуаре». Однако отказался от этой мысли – у меня нет времени ждать, пока сосед приедет. Нужно что-то предпринимать мне самому – здесь и сейчас. А также самому отвечать за свои поступки.
Я решительно вошел в гостиную и зажег свет. Но даже при свете звон погремушки не унялся. И звон этот раздавался из мастерской. В правой руке я сжал трость, крадучись миновал гостиную и взялся за ручку двери в мастерскую. Затем глубоко вздохнул, собрался с духом и повернул ручку. Стоило мне толкнуть дверь, как в тот же миг звук стих, будто этого и ждал. Опустилась глубокая тишина.
В мастерской было темно, ничего не видно. Я протянул руку к левой стене и на ощупь включил свет. Зажглась подвесная лампа, и мастерская тут же вся осветилась. Встав в дверном проеме на изготовку, я, не выпуская из правой руки трость, быстро осмотрел помещение. От напряжения у меня пересохло в горле – да так, что я даже не мог сглотнуть слюну.
Внутри никого не было. Ни ссохшейся мумии, трясущей погремушкой, ни кого-то другого. Лишь посередине стоял мольберт с моим начатым холстом. Перед ним – старый деревянный табурет на трех ножках. Только и всего. И ни души. Ни писка комара не раздавалось в мастерской, ни дуновенья ветра. На окне бездвижно висела белая занавеска, все было тихо. Моя правая рука, сжимавшая трость, чуть подрагивала от напряжения. Дрожь эта передавалась трости, и ее кончик, касаясь пола, отбивал мелкую дробь, сухо и неравномерно.
Погремушка все так же лежала на полке. Я подошел ближе, чтоб получше ее разглядеть. В руку брать не стал, но ничего странного в ней не заметил. Как я положил ее в тот день на полку, на том же самом месте она и лежала.
Я сел на табурет перед мольбертом и еще раз осмотрел внимательно все углы. Так и есть – никого, и в мастерской все, как обычно. Картина на холсте – в том же состоянии, что и накануне. Эскиз «Мужчины с белым „субару-форестером“».
Я посмотрел на будильник, стоявший там же, на полке. Ровно два. Звон разбудил меня в час тридцать пять. Выходит, прошло уже почти полчаса. Но мне казалось, что началось все от силы минут пять или шесть назад. Нарушилось мое восприятие времени – или же его течение? Одно из двух.
Махнув на все рукой, я встал с табурета, погасил свет в мастерской и, выйдя, затворил дверь. После чего еще немного постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь, но звук бубенца больше не раздался. Не было слышно ничего. Кроме тишины. «Слышно тишину» – это не игра слов. Здесь, в уединенном доме на горе, даже тишина звучит по-разному. И вот я, стоя перед дверью в мастерскую, вслушивался в эти оттенки тишины.
И тут же я приметил на диване в гостиной нечто странное. Было оно размером с подушку или игрушку. Но я не припоминал, чтобы оставлял там такое. Я присмотрелся – никакая это не подушка и не игрушка. То был маленький живой человек. Укутанный в странное белое одеяние, он ерзал, будто одежда сидела на нем плохо, и ему было очень неуютно. Такое одеяние я припоминал – старое, традиционное. В древности это носили в Японии люди высокого звания. Но припомнил я не только одеяние – лицо этого человечка я тоже узнал.
Командор, подумал я.
Внутри у меня все похолодело. Будто по спине неуклонно взбирался комок льда размером с кулак. Командор с картины Томохико Амады «Убийство Командора» сидел сейчас на диване в гостиной моего – нет, Томохико Амады – дома и смотрел мне прямо в лицо. Этот маленький человек выглядел и был одет почти так же, как на картине. Будто он только что сошел с нее.
Я постарался вспомнить, где картина сейчас. Да, конечно же, в гостевой спальне. Обернув ее в бурую бумагу васи, я убрал ее туда, полагая, что, увидь ее кто-нибудь из моих гостей, это не приведет ни к чему хорошему. Если предположить, что человечек сошел с картины, – что же осталось на полотне? Все на месте, кроме самого Командора?
Но разве такое возможно, чтобы с картины сошел нарисованный на ней человек? Конечно же, нет, такого просто не может быть. Это я знаю наверняка, кто бы и что бы ни говорил…
Я буквально примерз к месту. Мысли роились у меня в голове без всякой связи с логикой, а я пристально разглядывал сидевшего на диване Командора. Время, казалось, совсем остановило свой ход – оно как бы колебалось взад-вперед, дожидаясь, когда я приду в себя. А я… я не мог оторвать глаз от этого чудно́го человечка. Явно прибывшего из потустороннего мира – а что еще можно было тут подумать? Командор тоже, подняв голову, пристально смотрел с дивана на меня. Я не знал, что сказать ему, и просто молчал, настолько все это меня удивило. Лишь, чуть приоткрыв рот, тихонько сопел, не сводя с него глаз.
Не отрывая от меня взгляда, Командор тоже не произносил ни слова. Плотно сжав губы, он сидел на диване, вытянув короткие ноги, откинувшись на спинку, но до ее верха головой не доставал. Обут он был в маленькие сапоги причудливой формы – из черной, как мне показалось, кожи, с острыми и загнутыми вверх носами. На поясе у него был длинный меч с украшениями на эфесе. Меч был длинным только для Командора, по нормальным же меркам он скорее походил на кинжал танто. Но все равно оружие – если, конечно, настоящий.
– Настоящие оне, да, – произнес Командор, словно читал мои мысли. Говорил он очень громко для такого крохотного тела. – Еще б. Малы, но если порезаться, хлынут крови.
Но и после этих его слов я продолжал молчать. Я не мог выдавить из себя ни слова. Первое, что мне пришло тогда в голову: так он еще и говорить умеет. Затем: какая странная у него речь. Обычные люди так не разговаривают. Хотя, если подумать, сошедшего с картины Командора ростом шестьдесят сантиметров назвать «обычным человеком» сложно. Поэтому как бы он ни говорил, удивляться нечему.
– На картинках Томохико Амад «Убийства Командоров» мы, к сожалению, умирали, пронзенные в груди мечами, – продолжал Командор. – И вам, судари наши, это прекрасно известно. Однако сейчас у нас раны не суть. Ведь не суть же? Бродить, проливая крови, нам тоже в тягости. И вам, судари наши, должно быть, такое хлопотно, мы думаем-с. Ведь вы не хотите, чтобы ковры и мебеля оказались испачканы кровями? Поэтому яви мы отложили до лучших времен и решили обойтись без колотых ран. Из «Убийств Командоров» убрали слова «убийства» тоже мы. Если требуются имена, зовите Командорами – мы не против.
Командор хоть и говорил странновато, красноречием обделен не был. Наоборот, его можно было назвать болтуном. А вот я по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Внутри у меня никак не могли ужиться действительность и ее неправдоподобие.
– Может, уже отложите трости в стороны? – предложил Командор. – Ведь мы с вами, судари наши, теперь не собираемся биться на поединках?
Я посмотрел на свою правую руку. Она все так же крепко сжимала трость Томохико Амады. Стоило мне разжать руку, дубовая трость упала, глухо ударившись о ковер.
– Мы не сходили с картинок, – опять прочел мои мысли Командор. – Картинки те – признаемся, занимательные, – остались такими же, как и были. Командоры на них, как положено, умирают – проливают крови из пронзенных сердец. Мы же лишь позаимствовали их облики. Чтобы предстать перед вами, судари наши, нам требуются чьи-нибудь фигуры. Вот и присмотрели по случаям облики тех Командоров. Такие пустяки – надеемся, оне не против.
Я молчал.
– Хотя… даже если и против – разниц никаких. Амады-сэнсэи теперь в туманах и переместились в миры покоев. Командоры тоже не товарные знаки. За образы Микки-Маусов и Покахонтасов, помнится, нам чуть не вчинили любезно иски от фирм Уолтов Диснеев. Ну а за Командоров, полагаем, вряд ли.