Она… нет, не светилась. Но выглядела как актриса на сцене, освещенная невидимым зрителям прожектором. Так что я вмиг ее рассмотрел, и в память впечаталась намертво, вот сейчас перед глазами.
Мы шли почти что на максимальной скорости – за триста пятьдесят километров в час. Обычного человека, каким-то чужом оказавшегося на крыле, моментально смахнуло бы воздушным потоком, а она лежала как ни в чем не бывало. На нее встречный поток воздуха словно бы и не оказывал никакого воздействия – длинные темные волосы не то что не разметались, даже не колыхнулись, лежали на плечах и груди. Сразу видно было, что она совсем молодая и красивая, спасу нет. Глазищи синие, большущие, лукавые, на физиономии явно читается неприкрытое озорство. Такие девушки, как это за красавицами водится, обожают пококетничать и острые на язычок – я имею в виду обычных девушек. Но и у нее был именно такой вид…
Платьице на ней было какое-то странное, руки и ножки открыты полностью (ах, какие у нее были ножки!). Но не в том дело. Вид у него был предельно странный: узорчатое наподобие среднеазиатских (но не такое же в точности), разноцветное, и по нему часто пробегали от подола к плечам словно бы более яркие, чем неведомый легкий материал, неспешные волны. Первый и последний раз видел такое вот платье…
Она лежала, оперевшись правым локтем на крыло, словно на мягкое одеяло (а ведь крыло – поверхность жесткая), подпирая ладошкой щеку. В этом не было ничего непристойного или хотя бы вульгарного, даже учитывая ее очень смелый по тем временам наряд – в такой непринужденной, естественной позе люди беззаботно лежат где-нибудь на пляже или на мягкой траве при поездке за город.
Вот именно, это ее платьице, даже на вид легонькое, как ситец, полностью открывавшее руки, круглые плечи и ножки… Совершенно неподходящий наряд для той погоды, что стояла за бортом. А стояла там лютая стужа, мы шли почти на потолке своей высоты, на восьми тысячах метров, на такой высоте гораздо холоднее, нежели на земле, а на земле ртуть упала ниже минус двадцати, так что за бортом не меньше минус сорока. Я сидел, упакованный по-зимнему – комбинезон на меху, унты, шлем с теплой подкладкой, толстые перчатки, и все равно лицо пощипывал морозец. А она, сразу видно, ничуть от холода не страдала, может быть, вообще его не чувствовала. Зябко было на нее смотреть, лежавшую посреди жуткого мороза в куцем легком платьице…
– Командир, видишь?! – воскликнул Гриша.
И тут же подключился штурман:
– Это что за девка?! Откуда взялась?!
Ага, мне нисколечко не мерещилось – ребята видели то же самое. Ну конечно, имели такую возможность – и Гриша в своей прозрачной башенке, и штурман в носовом фонаре. Это второй стрелок, отвечавший за нижнюю полусферу и смотревший из самолетного «брюха», никак не мог видеть крыльев. Он и подключился со вполне понятным недоумением:
– Вы о чем? Какая такая девка?
Я моментально принял решение – может быть, думалось мне потом, такая скоропалительность проистекала оттого, что уже встречался с Необычным в лице светящихся шаров. Просто-напросто рявкнул самым что ни на есть командным голосом:
– Прекратить болтовню! Всем полное молчание! Все в оба глаза смотрят по сторонам!
А что другое я еще мог сделать или приказать? Экипаж у меня был дисциплинированный, ребята моментально замолчали. Правда, сам я по-прежнему смотрел на нее во все глаза. Пилоту как раз нет никакой необходимости бдительно следить за воздухом – он большей частью смотрел только вперед да чуточку по сторонам. Сейчас и в этом не было никакой необходимости – я вел самолет привычно, не глядя ни на приборы, ни вперед, тело само все делало – тем более что и делать-то ничего не нужно было, лети себе по прямой с постоянной скоростью…
Судя по молчанию в наушниках, никто ее не видел, кроме нас. И немудрено – я шел замыкающим, крайним справа, так что правее не было никого…
Так что у меня была полная возможность таращиться на нее во все глаза, что я и делал. А она… Она, несомненно, была не полупрозрачным призраком, выглядела живой, вполне материальной. Помаргивала, временами чуть-чуть поворачивала голову. И тоже меня видела, никаких сомнений, нас разделяло метров пять, не больше, так что можно говорить со всей уверенностью. Я видел, как она дышит, глубоко и спокойно, как время от времени чуточку меняет позу.
Она посмотрела, казалось, прямо мне в глаза – и, озорно улыбнувшись, вдруг показала мне язык, как самая обыкновенная шаловливая девчонка. Это было так неожиданно, так буднично, так прозаично, что почему-то поразило меня более всего. Вот так вот взяла и показала язык. Как-то это не сочеталось с Необычайным – хотя какой из меня специалист по Необычайному… Светящиеся шары не в счет – там было совсем другое…
И я… Смешно, конечно, – боевой летчик, начинавший еще в финскую, целый капитан, наград прилично, хотя до Героя, о чем втайне мечтал, так и не дотянул… С другой стороны, было мне тогда от роду двадцать пять годочков, кровь играла, характер был шебутной. Короче, я тоже показал ей язык, еще качественнее, чем она мне.
Она это приняла, я бы сказал, весело. Переменила позу и, усевшись на крыле, словно на диване, обеими руками обхватив круглую коленку (опять-таки немыслимая поза, учитывая мороз за бортом, высоту, скорость), смотрела на меня все так же озорно. Подняла к губам руку ладонью вверх, легонько дунула, надувая розовые губки – этакий воздушный поцелуй. Передвинулась к задней кромке крыла – странно так передвинулась, абсолютно не шелохнувшись, помахала мне рукой, улыбаясь во весь рот…
И пропала. Вот только что была – и нету. Словно выключатель повернули. Шары исчезали с глаз точно так же. Странно, меня на миг охватила невероятная грусть оттого, что ее больше не было, но это тут же схлынуло напрочь…
Молчать я не мог. Сказал:
– Гриша, Веня! Вы ее видите?
– Пропала начисто, – сказал Гриша.
– Раз – и нету… – поддакнул штурман.
– Баба с возу – кобыле легче… – прокомментировал я.
– Да о чем вы?! – чуть ли не закричал второй стрелок.
Я ничего ему не ответил – не время и не место для долгих объяснений. Гриша со штурманом, очевидно, подумали то же самое, потому что промолчали. И я сказал самым что ни на есть твердым командирским голосом:
– Внимание, экипаж! Не расслабляться, ушки на макушке! Цель близко!
Цель и в самом деле была близко, и вскоре мы оказались над ней. И снова особенно рассказывать нечего: противозенитный маневр, выход на цель, бомбы с рождественскими пожеланиями технарей летят вниз, нагрянули «мессера», Рождество им было не Рождество, как и нам, завертелась карусель. Разве что на сей раз у нас, так уж свезло, не было ни сбитых, ни убитых, ни раненых. Благополучно вернулись на родной аэродром всем колхозом.
(Тогда вопрос этот так и не встал, но позже я задумался: а что, если это она нам такое наворожила? Или просто принесла удачу? Летчики, скажу по секрету, народец суеверный, в этом плане ничуть не уступает морякам. Только кто ж на этот вопрос ответит? Уж никак не я…)
Когда вернулись и узнали, что вылетать нам этой ночью больше точно не придется (а значит, и завтра весь день до вечера свободный), решили не просто устроить военный совет с обсуждением кое-каких подробностей, учитывая, какими оказались некоторые подробности боевого вылета, постановили устроить маленький тихий сабантуйчик – сна не было ни в одном глазу.
Нам такое было не впервой, поэтому к делу подошли привычно и обстоятельно – прихватили из столовой по полной тарелке второго (вообще-то этого не полагалось, но у Веньки были, скажем так, ну очень дружеские отношения с одной из подавальщиц. Самой там красивой, кстати, так что многие ему завидовали). Покрошили пайковой колбаски, шоколад выложили. Кроме наркомовских, у нас было в заначке пол-литра, так что получилось качественно. Закрылись в комнатке, где обитали вчетвером, разлили по первой – и тут же начались, будь это профсоюзное собрание, прения.
Естественно, первым делом разговор зашел о загадочной девушке, столь бесцеремонно и непринужденно усевшейся к нам на крыло (ну, от красивых девушек всякого можно ждать). Точнее, обстояло чуточку иначе: единственный из экипажа, кто ее не видел, второй стрелок Жора Михайлов, с ходу и настойчиво потребовал объяснений: что такое случилось в ночном небе, что мы все увидели?
Мы рассказали. Много времени это не отняло: все видели одно и то же. Жора, как и следовало ожидать, сразу не поверил. За что его упрекать трудно – очень уж неправдоподобно показалось бы любому. Стал горячиться, голос повысил, так что пришлось на него шикнуть. Пошел пятый час утра, но наше общежитие (по комфорту немногим отличавшееся от казармы, разве что экипажи обитали в отдельных комнатках) жило в круглосуточном режиме из-за специфики службы. Приходили отбомбившиеся экипажи, могли появиться и старшие командиры, и замполит. На то, что мы после полета могли выпить капельку больше, чем полагалось наркомовских, посмотрели бы сквозь пальцы, но на дворе стояло Рождество. Могла какая-нибудь добрая душа стукнуть замполиту, что мы нахально отмечаем старорежимное Рождество. Жутких репрессий не последовало бы, не те уже стояли времена, но обязательно легонько пропесочили бы кого по партийной линии, кого по комсомольской. Жора моментально внял и обороты сбавил, но все равно твердил уже полушепотом, что всё это вздор, не бывает таких девушек. Он, понимаете ли, верит, что о видении речь не идет – у трех человек сразу одинаковых галлюцинаций не бывает. Но все равно, очень ему сомнительно…
Пикантная получилась ситуация. Весь парадокс в том, что тех светящихся шаров Жора со своего места тоже не видел, но вот в них поверил безоговорочно. Потому что еще мальчишкой у себя в деревне наблюдал шаровую молнию, разве что не ажурную – небольшенький такой желтый шарик. После грозы, когда развиднелось, шел по каким-то надобностям за околицей, увидел не так уж далеко и со всех ног припустил прочь. Так что в шаровую молнию он поверил сразу – хотя никогда не слышал, как и мы, чтобы они летали стаей. А вот в девушку на крыле…
– Ну, сам подумай, чудило, – сказал я. – Кто бы тебя стал разыгрывать в боевом вылете, на подходе к цели? Спасу нет, до чего неподходящее время и место для розыгрышей. Будь мы на земле, в простое, скучаючи от безделья – тут уж кто его знает… Но не там и не тогда…
– Да уж, слышал я, как вы перекликались удивленно…
– Вот видишь, – сказал Веня. – Стали б мы тогда ради розыгрыша ваньку валять…
Парадокс был еще и в том, что Веня из носового фонаря, как и Жора, шаров не видел, но поверил нам с Гришей сразу. А вот теперь собственными глазами убедился, что в ночном небе встречаются загадочки и почище идущих журавлиным клином светящихся шаров…
Мы не стали, пардон, усираться и что-то Жоре доказывать. На повестке дня стоял более животрепещущий вопрос: как теперь быть и стоит ли об этом докладывать?
После короткого обсуждения сошлись во мнении: докладывать, безусловно, не стоит. Это в шары Климушев поверил сразу, а вот в девушку… Крепко сомневаюсь. С огромной долей вероятности посчитал бы это идиотским розыгрышем, совершенно неуместным в боевых условиях. По той же причине мы порешили никому в эскадрилье о девушке не рассказывать – не хотелось выглядеть законченными брехунами или кем-то того почище.
Слушавший нас без всяких реплик и комментариев Жора в конце концов недоуменно пожал плечами:
– Так серьезно вы об этом говорите… Не знаешь, что и думать.
– Да думай ты себе что хочешь, – отмахнулся Веня. – Очень нам нужно тебе что-то доказывать, в лепешку разбиваться. Главное, мы-то знаем, что девушка была…
На том и закончили. Допили, что оставалось, и завалились спать.
Веня Альтман эту историю так не оставил. В эскадрилье прозвище у него было Боттичелли – вполне уважительное прозвище, не то что обидная кличка. Он перед войной закончил художественное училище и рисовал, я и теперь убежден, очень неплохо. Едва выдавалось свободное время и находилась бумага, брался за карандаш. Самолеты он, конечно, не рисовал, чтобы не напороться на конфликт с нашим особо бдительным замполитом – говорил, будет время после войны. Главным образом портреты, и замполита тоже. Сходство получалось очень даже большое, некоторые, кто имел такую возможность, их домой посылали. Смотришь, и стал бы после войны художником, как хотел, может даже, и не самым безвестным. Только он погиб под Кенигсбергом, когда мы попали под жуткий зенитный обстрел. Носовой фонарь вместе с Веней разнесло в клочки, оба мотора накрылись, так что нам троим пришлось прыгать, хорошо еще, без проблем приземлились в нашем расположении – Кенигсберг к тому времени взяли в глухую осаду. Ну, это уже другая история, к нашей теме отношения не имеющая – чистой воды фронтовые будни…
Так вот, недели через три фронт пошел в наступление, продвинулся далеко, мы перебазировались, и ребята из нашей эскадрильи нашли в малость разбитом немецком штабном автобусе, приткнувшемся на обочине, шикарный набор акварельных красок и кистей – у немцев тоже был, надо полагать, свой Боттичелли. Естественно, тут же его прибрали к рукам и притащили Вене. Он очень обрадовался – и теперь портреты шли акварельные, и было их немало, большая оказалась коробка, надолго Веньке хватило…
Акварелью он и написал нашу ночную гостью. Небольшая была картинка, примерно в половину листа журнала «Огонек» (все его портреты были примерно такого размера. Венька говорил, что для больших сейчас как-то не время, что потом напишет настоящую картину маслом. После войны. Не довелось…).
Как случалось со всеми его портретами, он очень точно передал сходство и ту грациозную позу, в которой она лежала. Правда, не понять было, на чем она лежит – крыло он рисовать не стал, лишь скупо наметил фон, это могло быть что угодно. Мы с Гришей сошлись на том, что вышло очень похоже.
Потом, когда он погиб, мы, как тогда было в обычае, разыграли меж нами тремя его немудреные пожитки. Красок и кистей никто брать не стал, ни к чему они нам были, а вот десяток картинок пустили на розыгрыш первым делом. Года через три после войны я отдал свой карандашный портрет и картинку с девушкой застеклить и вставить в рамку, повесил на стену. К тому времени я уже был женат. Жена отреагировала так, как, наверное, любая на ее месте, – сначала явственно напряглась, словно бы погрустнела, а через пару дней спросила напрямую: не есть ли это какая-нибудь моя старая любовь? Я ей преподнес полуправду: сказал, что это память о фронтовом друге, а уж что за девушку он нарисовал, ведать не ведаю, сам он никогда не говорил. Она, я видел, поверила, и картинка осталась висеть.
Вот только в шестьдесят шестом я и ее лишился, и своего портрета. Домик наш был еще дореволюционной постройки, электропроводку не меняли с довоенных времен, вот ее где-то замкнуло, и заполыхало на совесть. Взрослые были на работе, дети в школе, не нашлось никого, кто сидел бы дома, и прежде чем примчались пожарные, три квартиры, в том числе и наша, выгорели начисто…
И больше ни в Отечественную, ни позже в Маньчжурии мне не попадалось в небе ничего необычного, ни днем, ни ночью. И я не слышал, чтобы кому-то попадалось. Если что и было, об этом даже среди своих не рассказывали – как и мы не рассказывали о девушке на крыле. Только однажды, один-единственный раз, у этой истории получилось совершенно неожиданное продолжение…
Дело было осенью сорок четвертого, когда союзники, к нашей всеобщей радости, наконец-то открыли второй фронт, с которым так долго тянули. Американцы стали совершать так называемые челночные полеты – взлетали во Франции и, отбомбившись над Германией, не поворачивали домой, а летели дальше на восток, садились уже у нас, потом, отдохнув и загрузившись бомбами, заправившись, летели к себе, разгружаясь, понятно, над Германией.
На нашем аэродроме они и базировались. А перед тем, как эти полеты начались, нам, собрав по эскадрильям, долго читали лекцию замполиты. Общаться с союзниками нам не возбранялось. С американцами у нас не то чтобы стояла горячая дружба, но отношения были достаточно теплыми. Нам, называя вещи своими именами, крепенько напомнили старую пословицу «Дружба дружбой, а табачок врозь». Настрого предписали следить за языком, семь раз отмерить, а уж потом говорить. Помнить, что США – капиталистическое государство со всеми вытекающими отсюда сложностями. Не шарахаться от них, но и особо не панибратствовать, от политики держаться подальше, не заговаривать о преимуществе социализма перед капитализмом, идеологии не касаться вовсе, не приставать с расспросами, почему они так долго не открывали второй фронт. В таком вот ключе и аспекте. Ну отнюдь не вскользь упоминалось о необходимости хранить военную тайну и на провокации не поддаваться.
Подозреваю, похожий инструктаж был и у американцев. Некоторые из них держались чуточку скованно (как и иные у нас с ними). А впрочем, особенно мы меж собой не болтали. Английский тогда не имел такого распространения, какое получил позже, в школах у нас преподавали главным образом немецкий и французский – ну а у них русский не преподавали вообще. Ну, летчики меж собой всегда договорятся и на жестах. Лучше всего это получалось у истребителей – обеими руками чертили фигуры высшего пилотажа, схемы воздушных боев и прекрасно друг друга понимали. Мы, бомбардировщики, от них отставали, но тоже могли о многом «поговорить».
Интересные бывали коллизии. Объявился неведомо откуда, как чертик из коробочки, никому до того не известный капитан, в летной форме, с набором орденов, общительный такой, обаятельный крепыш. Ни в одной эскадрилье он не числился, но просиживал в столовой все дни напролет, общаясь с американцами на английском – на неплохом английском, по нашим наблюдениям. Нас заранее предупредили, чтобы мы не таращились на него как баран на новые ворота и вели себя так, будто он здесь обитает с самого начала. Мы это ценное указание прилежно выполняли.
Несомненно, у американцев были свои такие же… капитаны. Несколько человек у них очень прилично говорили по-русски, и некоторые задавали не то чтобы скользкие, но определенно скользковатые вопросы, заставлявшие всерьез подозревать, что они не просто летчики. Согласно тому же инструктажу, мы с такими держались как ни в чем не бывало, разве что за словами следили особенно старательно и о тех вопросах, что казались скользковатыми, потом докладывали особистам – согласно тем же инструкциям…
Многое у них нас удивляло не на шутку. Скажем, рядовой разговаривает с офицером, сунув руки в карманы, стоя в самой что ни на есть раздолбайской позе. Попробовал бы у нас рядовой так держаться, с губы бы не вылезал, а у них – запросто, и офицеры принимали это как должное. Честь они отдавали не то что на свой манер, вообще без зазрения совести поднося ладонь к «пустой», непокрытой голове. И спиртное. У нас в боевой авиации отнюдь не обходилось одной лишь наркомовской нормой. Истребителю за сбитый самолет открыто подносили в столовой двести граммов водки (а за два – соответственно четыреста). У бомбардировщиков была чуточку другая система, но и мы наркомовскими не ограничивались. А у американцев после возвращения из полетов спиртное стояло на столах без нормы.
И жевательная резинка (тогда ее называли «чуингам»). У американцев ею были полны карманы, и раздавали они ее щедро. У нас было указание: не шарахаться и брать, только соблюдать меру, не грести горстью. (Замечу в скобках: мне, сибиряку, привыкнуть к чуингаму оказалось легче, чем ребятам с той стороны Уральского хребта. Это они впервые в жизни столкнулись со жвачкой, а в Сибири испокон веков был свой чуингам, стар и млад жевали «серу» – ну, не вам объяснять, что это за штука…)
Затронув эту тему – мы и американцы, – о многом интересном можно бы рассказать, но не будем отклоняться от темы…
Чаще всего и я, и ребята из экипажа, и другие наши летчики сидели со здоровенным рыжим лейтенантом по имени Джейк Пим. Рубаха-парень был, любил слушать наши анекдоты с «картинками» и знал кучу американских, в большинстве своем вполне нам понятных, как и наши – американцам, анекдоты с «картинками» – явление интернациональное. Главное даже не в том, что он сносно говорил по-русски. Главное, он никогда не задавал тех самых скользковатых вопросов и не касался скользковатых тем, чем выгодно отличался от иных прочих.
Откуда сносное знание русского, он рассказал в первый же вечер. Оказалось, отец у него русский, за лучшей долей уехал в Америку за несколько лет до революции, да так и не вернулся (мы насторожились было, но вскоре успокоились – Джейк никогда не говорил ничего, хоть отдаленно походившего на «белогвардейскую пропаганду». Фамилия у его отца в России была гораздо длиннее, это потом ее в Штатах «обрезали» – американцы такие вещи любят. Какая именно, Джейк и сам не знал, никогда этим не интересовался. Стопроцентным был американцем, иногда расспрашивал о том и об этом, но особенного интереса к «исторической родине» никогда не проявлял, в этом отношении ничем не отличался от большинства своих сослуживцев. Американец с русским папой, и не более того.
Очень быстро мы его стали звать Яшей, и он это принимал как некую экзотику. Это всезнающий Веня нам растолковал, что Джейкоб означает Яков (американцы любят уменьшительные имена не меньше русских).
Встречались мы каждый вечер – и мы четверо, и Яшин экипаж оказались «безлошадными». Нас в последнем вылете крепенько прижали «мессера». Из зоны их действия мы вышли на одном моторе, да и второй чихал, так что до родимого аэродрома тянули, как пелось в американской фронтовой песенке, на честном слове и на одном крыле. Ну, предположим, крыльев у нас осталось два, но все равно самолет изрешетило так, что он годился только на слом. А когда поступят новые, совершенно неизвестно. Хорошо еще, никого не убило и серьезно не ранило (мелкие царапины не в счет). Но все равно очень тягостно быть «безлошадным», когда ребята что ни день уходят в боевые вылеты и кое-кто из них не возвращается. Прямо-таки виноватым себя чувствуешь, хотя твоей вины тут нет никакой, да и никто из окружающих не виноватит – так уж обернулось дело, хорошо еще, все живые и почти не поцарапанные… И все равно на душе премерзко, кто сам не испытал, не поймет в полной мере…
С Яшиным самолетом тоже случилась неприятность, правда, не такая серьезная. Дырок от пуль и осколков оказалось совсем немного, но один мотор изнахратили качественно, и до аэродрома они шли на трех. Дырки наши технари заделали быстро и привычно, но мотор восстановлению не подлежал. А заменить его было невозможно – у нас таких моторов просто-напросто не было. Вот тут американцы сами себя перехитрили. Яша, как и остальные американцы, кто у нас садился, летал на знаменитой «летающей крепости», Б-29, четырехмоторной громадине с солидной бомбовой нагрузкой и кучей пулеметов. Отличная была машина, типа нашего Пе-8, только у нас их было всего-то штук под восемьдесят, а у американцев – не в пример больше. Они нам по ленд-лизу поставляли неплохие самолеты: и истребитель «Аэрокобра» (Покрышкин на таком летал), и легкий двухмоторный бомбардировщик Б-25 «Митчелл», и летающие лодки. Вот только Б-29 так и не дали, хотя наши наверняка и просили. Большая грязная политика, ага… Так что неоткуда у нас было взяться моторам для «летающей крепости», а запасных американцы не завезли.
(Забегая вперед: ящики с разобранным мотором Яше из Франции прислали уже через неделю, а вот мы проторчали на земле – ни много ни мало – восемнадцать дней, как одна копеечка…)
Но я опять не о том… Дня через три после нашего знакомства с Яшей вызвал меня Кумышев и с ходу взял быка за рога: я все равно без дела маюсь, а потому он с санкции командования хочет мне предложить задание по своей линии, касаемо как раз американцев.
Я чуточку растерялся и сдуру ляпнул:
– Я, товарищ капитан, сроду шпионажем не занимался, могу и не справиться…
Он ничуть не рассердился. По своей всегдашней привычке поскреб подбородок (на сей раз чисто выбритый, он вообще-то был аккуратист), попыхтел папироской и сказал не сердито и не раздраженно, скорее уж наставительно:
– Неправильно формулируете, капитан. Шпионаж – это добывание государственных и военных секретов. А я хочу на вас возложить нечто совершенно другое…
И подробно объяснил, что имеется в виду. А поручалось мне вот что: вечером в разговоре с Яшей за чарочкой навести разговор на нужную тему и попытаться вызнать у него, не встречали ли американцы во время ночных вылетов странные светящиеся шары – как мы в тот раз. Если что-то такое было, вряд ли он станет умалчивать: мне великолепно известно, что у нас мой рапорт о шарах никто не секретил и не запрещал мне о них рассказывать другим. Наверняка у американцев точно так же, хотя кто их знает…
Удивил он меня не на шутку – отнюдь не секретным поручением, хотя мне и впервые в жизни пришлось такое поручение принимать, а куда денешься? Другое удивило: прошел почти год, а они, выходит, вовсе не списали мой рапорт о шарах в пыльный архив, до сих пор этим делом занимаются?! Ну, в конце концов, им виднее, чем заниматься, тут я им ни с какого боку не советчик…
Мы еще немного поговорили, и Кумышев мне обстоятельно разъяснил, как лучше всего навести беседу на нужную тему. Я слушал внимательно и мотал на ус – задумка была толковая. Никакого внутреннего неприятия у меня не было – в конце концов, Кумышев прав, никаких государственных тайн и военных секретов от меня не требовалось выведывать. К тому же мне самому стало жутко любопытно: а вдруг американцы тоже с чем-то похожим встречались?
Кумышев сказал еще: поскольку, как уже говорилось, история эта не засекречена, я свободно могу ее рассказать Яше. Если и у них подобное случалось и оно не засекречено, он обязательно расскажет.
В тот же вечер подвернулся удобный случай. Разговор зашел о том, какая пакостная штука ночные истребители – на некоторые, по точным данным, фрицы, изобретатели хреновы, уже начали ставить радиолокаторы…
Мы шли почти что на максимальной скорости – за триста пятьдесят километров в час. Обычного человека, каким-то чужом оказавшегося на крыле, моментально смахнуло бы воздушным потоком, а она лежала как ни в чем не бывало. На нее встречный поток воздуха словно бы и не оказывал никакого воздействия – длинные темные волосы не то что не разметались, даже не колыхнулись, лежали на плечах и груди. Сразу видно было, что она совсем молодая и красивая, спасу нет. Глазищи синие, большущие, лукавые, на физиономии явно читается неприкрытое озорство. Такие девушки, как это за красавицами водится, обожают пококетничать и острые на язычок – я имею в виду обычных девушек. Но и у нее был именно такой вид…
Платьице на ней было какое-то странное, руки и ножки открыты полностью (ах, какие у нее были ножки!). Но не в том дело. Вид у него был предельно странный: узорчатое наподобие среднеазиатских (но не такое же в точности), разноцветное, и по нему часто пробегали от подола к плечам словно бы более яркие, чем неведомый легкий материал, неспешные волны. Первый и последний раз видел такое вот платье…
Она лежала, оперевшись правым локтем на крыло, словно на мягкое одеяло (а ведь крыло – поверхность жесткая), подпирая ладошкой щеку. В этом не было ничего непристойного или хотя бы вульгарного, даже учитывая ее очень смелый по тем временам наряд – в такой непринужденной, естественной позе люди беззаботно лежат где-нибудь на пляже или на мягкой траве при поездке за город.
Вот именно, это ее платьице, даже на вид легонькое, как ситец, полностью открывавшее руки, круглые плечи и ножки… Совершенно неподходящий наряд для той погоды, что стояла за бортом. А стояла там лютая стужа, мы шли почти на потолке своей высоты, на восьми тысячах метров, на такой высоте гораздо холоднее, нежели на земле, а на земле ртуть упала ниже минус двадцати, так что за бортом не меньше минус сорока. Я сидел, упакованный по-зимнему – комбинезон на меху, унты, шлем с теплой подкладкой, толстые перчатки, и все равно лицо пощипывал морозец. А она, сразу видно, ничуть от холода не страдала, может быть, вообще его не чувствовала. Зябко было на нее смотреть, лежавшую посреди жуткого мороза в куцем легком платьице…
– Командир, видишь?! – воскликнул Гриша.
И тут же подключился штурман:
– Это что за девка?! Откуда взялась?!
Ага, мне нисколечко не мерещилось – ребята видели то же самое. Ну конечно, имели такую возможность – и Гриша в своей прозрачной башенке, и штурман в носовом фонаре. Это второй стрелок, отвечавший за нижнюю полусферу и смотревший из самолетного «брюха», никак не мог видеть крыльев. Он и подключился со вполне понятным недоумением:
– Вы о чем? Какая такая девка?
Я моментально принял решение – может быть, думалось мне потом, такая скоропалительность проистекала оттого, что уже встречался с Необычным в лице светящихся шаров. Просто-напросто рявкнул самым что ни на есть командным голосом:
– Прекратить болтовню! Всем полное молчание! Все в оба глаза смотрят по сторонам!
А что другое я еще мог сделать или приказать? Экипаж у меня был дисциплинированный, ребята моментально замолчали. Правда, сам я по-прежнему смотрел на нее во все глаза. Пилоту как раз нет никакой необходимости бдительно следить за воздухом – он большей частью смотрел только вперед да чуточку по сторонам. Сейчас и в этом не было никакой необходимости – я вел самолет привычно, не глядя ни на приборы, ни вперед, тело само все делало – тем более что и делать-то ничего не нужно было, лети себе по прямой с постоянной скоростью…
Судя по молчанию в наушниках, никто ее не видел, кроме нас. И немудрено – я шел замыкающим, крайним справа, так что правее не было никого…
Так что у меня была полная возможность таращиться на нее во все глаза, что я и делал. А она… Она, несомненно, была не полупрозрачным призраком, выглядела живой, вполне материальной. Помаргивала, временами чуть-чуть поворачивала голову. И тоже меня видела, никаких сомнений, нас разделяло метров пять, не больше, так что можно говорить со всей уверенностью. Я видел, как она дышит, глубоко и спокойно, как время от времени чуточку меняет позу.
Она посмотрела, казалось, прямо мне в глаза – и, озорно улыбнувшись, вдруг показала мне язык, как самая обыкновенная шаловливая девчонка. Это было так неожиданно, так буднично, так прозаично, что почему-то поразило меня более всего. Вот так вот взяла и показала язык. Как-то это не сочеталось с Необычайным – хотя какой из меня специалист по Необычайному… Светящиеся шары не в счет – там было совсем другое…
И я… Смешно, конечно, – боевой летчик, начинавший еще в финскую, целый капитан, наград прилично, хотя до Героя, о чем втайне мечтал, так и не дотянул… С другой стороны, было мне тогда от роду двадцать пять годочков, кровь играла, характер был шебутной. Короче, я тоже показал ей язык, еще качественнее, чем она мне.
Она это приняла, я бы сказал, весело. Переменила позу и, усевшись на крыле, словно на диване, обеими руками обхватив круглую коленку (опять-таки немыслимая поза, учитывая мороз за бортом, высоту, скорость), смотрела на меня все так же озорно. Подняла к губам руку ладонью вверх, легонько дунула, надувая розовые губки – этакий воздушный поцелуй. Передвинулась к задней кромке крыла – странно так передвинулась, абсолютно не шелохнувшись, помахала мне рукой, улыбаясь во весь рот…
И пропала. Вот только что была – и нету. Словно выключатель повернули. Шары исчезали с глаз точно так же. Странно, меня на миг охватила невероятная грусть оттого, что ее больше не было, но это тут же схлынуло напрочь…
Молчать я не мог. Сказал:
– Гриша, Веня! Вы ее видите?
– Пропала начисто, – сказал Гриша.
– Раз – и нету… – поддакнул штурман.
– Баба с возу – кобыле легче… – прокомментировал я.
– Да о чем вы?! – чуть ли не закричал второй стрелок.
Я ничего ему не ответил – не время и не место для долгих объяснений. Гриша со штурманом, очевидно, подумали то же самое, потому что промолчали. И я сказал самым что ни на есть твердым командирским голосом:
– Внимание, экипаж! Не расслабляться, ушки на макушке! Цель близко!
Цель и в самом деле была близко, и вскоре мы оказались над ней. И снова особенно рассказывать нечего: противозенитный маневр, выход на цель, бомбы с рождественскими пожеланиями технарей летят вниз, нагрянули «мессера», Рождество им было не Рождество, как и нам, завертелась карусель. Разве что на сей раз у нас, так уж свезло, не было ни сбитых, ни убитых, ни раненых. Благополучно вернулись на родной аэродром всем колхозом.
(Тогда вопрос этот так и не встал, но позже я задумался: а что, если это она нам такое наворожила? Или просто принесла удачу? Летчики, скажу по секрету, народец суеверный, в этом плане ничуть не уступает морякам. Только кто ж на этот вопрос ответит? Уж никак не я…)
Когда вернулись и узнали, что вылетать нам этой ночью больше точно не придется (а значит, и завтра весь день до вечера свободный), решили не просто устроить военный совет с обсуждением кое-каких подробностей, учитывая, какими оказались некоторые подробности боевого вылета, постановили устроить маленький тихий сабантуйчик – сна не было ни в одном глазу.
Нам такое было не впервой, поэтому к делу подошли привычно и обстоятельно – прихватили из столовой по полной тарелке второго (вообще-то этого не полагалось, но у Веньки были, скажем так, ну очень дружеские отношения с одной из подавальщиц. Самой там красивой, кстати, так что многие ему завидовали). Покрошили пайковой колбаски, шоколад выложили. Кроме наркомовских, у нас было в заначке пол-литра, так что получилось качественно. Закрылись в комнатке, где обитали вчетвером, разлили по первой – и тут же начались, будь это профсоюзное собрание, прения.
Естественно, первым делом разговор зашел о загадочной девушке, столь бесцеремонно и непринужденно усевшейся к нам на крыло (ну, от красивых девушек всякого можно ждать). Точнее, обстояло чуточку иначе: единственный из экипажа, кто ее не видел, второй стрелок Жора Михайлов, с ходу и настойчиво потребовал объяснений: что такое случилось в ночном небе, что мы все увидели?
Мы рассказали. Много времени это не отняло: все видели одно и то же. Жора, как и следовало ожидать, сразу не поверил. За что его упрекать трудно – очень уж неправдоподобно показалось бы любому. Стал горячиться, голос повысил, так что пришлось на него шикнуть. Пошел пятый час утра, но наше общежитие (по комфорту немногим отличавшееся от казармы, разве что экипажи обитали в отдельных комнатках) жило в круглосуточном режиме из-за специфики службы. Приходили отбомбившиеся экипажи, могли появиться и старшие командиры, и замполит. На то, что мы после полета могли выпить капельку больше, чем полагалось наркомовских, посмотрели бы сквозь пальцы, но на дворе стояло Рождество. Могла какая-нибудь добрая душа стукнуть замполиту, что мы нахально отмечаем старорежимное Рождество. Жутких репрессий не последовало бы, не те уже стояли времена, но обязательно легонько пропесочили бы кого по партийной линии, кого по комсомольской. Жора моментально внял и обороты сбавил, но все равно твердил уже полушепотом, что всё это вздор, не бывает таких девушек. Он, понимаете ли, верит, что о видении речь не идет – у трех человек сразу одинаковых галлюцинаций не бывает. Но все равно, очень ему сомнительно…
Пикантная получилась ситуация. Весь парадокс в том, что тех светящихся шаров Жора со своего места тоже не видел, но вот в них поверил безоговорочно. Потому что еще мальчишкой у себя в деревне наблюдал шаровую молнию, разве что не ажурную – небольшенький такой желтый шарик. После грозы, когда развиднелось, шел по каким-то надобностям за околицей, увидел не так уж далеко и со всех ног припустил прочь. Так что в шаровую молнию он поверил сразу – хотя никогда не слышал, как и мы, чтобы они летали стаей. А вот в девушку на крыле…
– Ну, сам подумай, чудило, – сказал я. – Кто бы тебя стал разыгрывать в боевом вылете, на подходе к цели? Спасу нет, до чего неподходящее время и место для розыгрышей. Будь мы на земле, в простое, скучаючи от безделья – тут уж кто его знает… Но не там и не тогда…
– Да уж, слышал я, как вы перекликались удивленно…
– Вот видишь, – сказал Веня. – Стали б мы тогда ради розыгрыша ваньку валять…
Парадокс был еще и в том, что Веня из носового фонаря, как и Жора, шаров не видел, но поверил нам с Гришей сразу. А вот теперь собственными глазами убедился, что в ночном небе встречаются загадочки и почище идущих журавлиным клином светящихся шаров…
Мы не стали, пардон, усираться и что-то Жоре доказывать. На повестке дня стоял более животрепещущий вопрос: как теперь быть и стоит ли об этом докладывать?
После короткого обсуждения сошлись во мнении: докладывать, безусловно, не стоит. Это в шары Климушев поверил сразу, а вот в девушку… Крепко сомневаюсь. С огромной долей вероятности посчитал бы это идиотским розыгрышем, совершенно неуместным в боевых условиях. По той же причине мы порешили никому в эскадрилье о девушке не рассказывать – не хотелось выглядеть законченными брехунами или кем-то того почище.
Слушавший нас без всяких реплик и комментариев Жора в конце концов недоуменно пожал плечами:
– Так серьезно вы об этом говорите… Не знаешь, что и думать.
– Да думай ты себе что хочешь, – отмахнулся Веня. – Очень нам нужно тебе что-то доказывать, в лепешку разбиваться. Главное, мы-то знаем, что девушка была…
На том и закончили. Допили, что оставалось, и завалились спать.
Веня Альтман эту историю так не оставил. В эскадрилье прозвище у него было Боттичелли – вполне уважительное прозвище, не то что обидная кличка. Он перед войной закончил художественное училище и рисовал, я и теперь убежден, очень неплохо. Едва выдавалось свободное время и находилась бумага, брался за карандаш. Самолеты он, конечно, не рисовал, чтобы не напороться на конфликт с нашим особо бдительным замполитом – говорил, будет время после войны. Главным образом портреты, и замполита тоже. Сходство получалось очень даже большое, некоторые, кто имел такую возможность, их домой посылали. Смотришь, и стал бы после войны художником, как хотел, может даже, и не самым безвестным. Только он погиб под Кенигсбергом, когда мы попали под жуткий зенитный обстрел. Носовой фонарь вместе с Веней разнесло в клочки, оба мотора накрылись, так что нам троим пришлось прыгать, хорошо еще, без проблем приземлились в нашем расположении – Кенигсберг к тому времени взяли в глухую осаду. Ну, это уже другая история, к нашей теме отношения не имеющая – чистой воды фронтовые будни…
Так вот, недели через три фронт пошел в наступление, продвинулся далеко, мы перебазировались, и ребята из нашей эскадрильи нашли в малость разбитом немецком штабном автобусе, приткнувшемся на обочине, шикарный набор акварельных красок и кистей – у немцев тоже был, надо полагать, свой Боттичелли. Естественно, тут же его прибрали к рукам и притащили Вене. Он очень обрадовался – и теперь портреты шли акварельные, и было их немало, большая оказалась коробка, надолго Веньке хватило…
Акварелью он и написал нашу ночную гостью. Небольшая была картинка, примерно в половину листа журнала «Огонек» (все его портреты были примерно такого размера. Венька говорил, что для больших сейчас как-то не время, что потом напишет настоящую картину маслом. После войны. Не довелось…).
Как случалось со всеми его портретами, он очень точно передал сходство и ту грациозную позу, в которой она лежала. Правда, не понять было, на чем она лежит – крыло он рисовать не стал, лишь скупо наметил фон, это могло быть что угодно. Мы с Гришей сошлись на том, что вышло очень похоже.
Потом, когда он погиб, мы, как тогда было в обычае, разыграли меж нами тремя его немудреные пожитки. Красок и кистей никто брать не стал, ни к чему они нам были, а вот десяток картинок пустили на розыгрыш первым делом. Года через три после войны я отдал свой карандашный портрет и картинку с девушкой застеклить и вставить в рамку, повесил на стену. К тому времени я уже был женат. Жена отреагировала так, как, наверное, любая на ее месте, – сначала явственно напряглась, словно бы погрустнела, а через пару дней спросила напрямую: не есть ли это какая-нибудь моя старая любовь? Я ей преподнес полуправду: сказал, что это память о фронтовом друге, а уж что за девушку он нарисовал, ведать не ведаю, сам он никогда не говорил. Она, я видел, поверила, и картинка осталась висеть.
Вот только в шестьдесят шестом я и ее лишился, и своего портрета. Домик наш был еще дореволюционной постройки, электропроводку не меняли с довоенных времен, вот ее где-то замкнуло, и заполыхало на совесть. Взрослые были на работе, дети в школе, не нашлось никого, кто сидел бы дома, и прежде чем примчались пожарные, три квартиры, в том числе и наша, выгорели начисто…
И больше ни в Отечественную, ни позже в Маньчжурии мне не попадалось в небе ничего необычного, ни днем, ни ночью. И я не слышал, чтобы кому-то попадалось. Если что и было, об этом даже среди своих не рассказывали – как и мы не рассказывали о девушке на крыле. Только однажды, один-единственный раз, у этой истории получилось совершенно неожиданное продолжение…
Дело было осенью сорок четвертого, когда союзники, к нашей всеобщей радости, наконец-то открыли второй фронт, с которым так долго тянули. Американцы стали совершать так называемые челночные полеты – взлетали во Франции и, отбомбившись над Германией, не поворачивали домой, а летели дальше на восток, садились уже у нас, потом, отдохнув и загрузившись бомбами, заправившись, летели к себе, разгружаясь, понятно, над Германией.
На нашем аэродроме они и базировались. А перед тем, как эти полеты начались, нам, собрав по эскадрильям, долго читали лекцию замполиты. Общаться с союзниками нам не возбранялось. С американцами у нас не то чтобы стояла горячая дружба, но отношения были достаточно теплыми. Нам, называя вещи своими именами, крепенько напомнили старую пословицу «Дружба дружбой, а табачок врозь». Настрого предписали следить за языком, семь раз отмерить, а уж потом говорить. Помнить, что США – капиталистическое государство со всеми вытекающими отсюда сложностями. Не шарахаться от них, но и особо не панибратствовать, от политики держаться подальше, не заговаривать о преимуществе социализма перед капитализмом, идеологии не касаться вовсе, не приставать с расспросами, почему они так долго не открывали второй фронт. В таком вот ключе и аспекте. Ну отнюдь не вскользь упоминалось о необходимости хранить военную тайну и на провокации не поддаваться.
Подозреваю, похожий инструктаж был и у американцев. Некоторые из них держались чуточку скованно (как и иные у нас с ними). А впрочем, особенно мы меж собой не болтали. Английский тогда не имел такого распространения, какое получил позже, в школах у нас преподавали главным образом немецкий и французский – ну а у них русский не преподавали вообще. Ну, летчики меж собой всегда договорятся и на жестах. Лучше всего это получалось у истребителей – обеими руками чертили фигуры высшего пилотажа, схемы воздушных боев и прекрасно друг друга понимали. Мы, бомбардировщики, от них отставали, но тоже могли о многом «поговорить».
Интересные бывали коллизии. Объявился неведомо откуда, как чертик из коробочки, никому до того не известный капитан, в летной форме, с набором орденов, общительный такой, обаятельный крепыш. Ни в одной эскадрилье он не числился, но просиживал в столовой все дни напролет, общаясь с американцами на английском – на неплохом английском, по нашим наблюдениям. Нас заранее предупредили, чтобы мы не таращились на него как баран на новые ворота и вели себя так, будто он здесь обитает с самого начала. Мы это ценное указание прилежно выполняли.
Несомненно, у американцев были свои такие же… капитаны. Несколько человек у них очень прилично говорили по-русски, и некоторые задавали не то чтобы скользкие, но определенно скользковатые вопросы, заставлявшие всерьез подозревать, что они не просто летчики. Согласно тому же инструктажу, мы с такими держались как ни в чем не бывало, разве что за словами следили особенно старательно и о тех вопросах, что казались скользковатыми, потом докладывали особистам – согласно тем же инструкциям…
Многое у них нас удивляло не на шутку. Скажем, рядовой разговаривает с офицером, сунув руки в карманы, стоя в самой что ни на есть раздолбайской позе. Попробовал бы у нас рядовой так держаться, с губы бы не вылезал, а у них – запросто, и офицеры принимали это как должное. Честь они отдавали не то что на свой манер, вообще без зазрения совести поднося ладонь к «пустой», непокрытой голове. И спиртное. У нас в боевой авиации отнюдь не обходилось одной лишь наркомовской нормой. Истребителю за сбитый самолет открыто подносили в столовой двести граммов водки (а за два – соответственно четыреста). У бомбардировщиков была чуточку другая система, но и мы наркомовскими не ограничивались. А у американцев после возвращения из полетов спиртное стояло на столах без нормы.
И жевательная резинка (тогда ее называли «чуингам»). У американцев ею были полны карманы, и раздавали они ее щедро. У нас было указание: не шарахаться и брать, только соблюдать меру, не грести горстью. (Замечу в скобках: мне, сибиряку, привыкнуть к чуингаму оказалось легче, чем ребятам с той стороны Уральского хребта. Это они впервые в жизни столкнулись со жвачкой, а в Сибири испокон веков был свой чуингам, стар и млад жевали «серу» – ну, не вам объяснять, что это за штука…)
Затронув эту тему – мы и американцы, – о многом интересном можно бы рассказать, но не будем отклоняться от темы…
Чаще всего и я, и ребята из экипажа, и другие наши летчики сидели со здоровенным рыжим лейтенантом по имени Джейк Пим. Рубаха-парень был, любил слушать наши анекдоты с «картинками» и знал кучу американских, в большинстве своем вполне нам понятных, как и наши – американцам, анекдоты с «картинками» – явление интернациональное. Главное даже не в том, что он сносно говорил по-русски. Главное, он никогда не задавал тех самых скользковатых вопросов и не касался скользковатых тем, чем выгодно отличался от иных прочих.
Откуда сносное знание русского, он рассказал в первый же вечер. Оказалось, отец у него русский, за лучшей долей уехал в Америку за несколько лет до революции, да так и не вернулся (мы насторожились было, но вскоре успокоились – Джейк никогда не говорил ничего, хоть отдаленно походившего на «белогвардейскую пропаганду». Фамилия у его отца в России была гораздо длиннее, это потом ее в Штатах «обрезали» – американцы такие вещи любят. Какая именно, Джейк и сам не знал, никогда этим не интересовался. Стопроцентным был американцем, иногда расспрашивал о том и об этом, но особенного интереса к «исторической родине» никогда не проявлял, в этом отношении ничем не отличался от большинства своих сослуживцев. Американец с русским папой, и не более того.
Очень быстро мы его стали звать Яшей, и он это принимал как некую экзотику. Это всезнающий Веня нам растолковал, что Джейкоб означает Яков (американцы любят уменьшительные имена не меньше русских).
Встречались мы каждый вечер – и мы четверо, и Яшин экипаж оказались «безлошадными». Нас в последнем вылете крепенько прижали «мессера». Из зоны их действия мы вышли на одном моторе, да и второй чихал, так что до родимого аэродрома тянули, как пелось в американской фронтовой песенке, на честном слове и на одном крыле. Ну, предположим, крыльев у нас осталось два, но все равно самолет изрешетило так, что он годился только на слом. А когда поступят новые, совершенно неизвестно. Хорошо еще, никого не убило и серьезно не ранило (мелкие царапины не в счет). Но все равно очень тягостно быть «безлошадным», когда ребята что ни день уходят в боевые вылеты и кое-кто из них не возвращается. Прямо-таки виноватым себя чувствуешь, хотя твоей вины тут нет никакой, да и никто из окружающих не виноватит – так уж обернулось дело, хорошо еще, все живые и почти не поцарапанные… И все равно на душе премерзко, кто сам не испытал, не поймет в полной мере…
С Яшиным самолетом тоже случилась неприятность, правда, не такая серьезная. Дырок от пуль и осколков оказалось совсем немного, но один мотор изнахратили качественно, и до аэродрома они шли на трех. Дырки наши технари заделали быстро и привычно, но мотор восстановлению не подлежал. А заменить его было невозможно – у нас таких моторов просто-напросто не было. Вот тут американцы сами себя перехитрили. Яша, как и остальные американцы, кто у нас садился, летал на знаменитой «летающей крепости», Б-29, четырехмоторной громадине с солидной бомбовой нагрузкой и кучей пулеметов. Отличная была машина, типа нашего Пе-8, только у нас их было всего-то штук под восемьдесят, а у американцев – не в пример больше. Они нам по ленд-лизу поставляли неплохие самолеты: и истребитель «Аэрокобра» (Покрышкин на таком летал), и легкий двухмоторный бомбардировщик Б-25 «Митчелл», и летающие лодки. Вот только Б-29 так и не дали, хотя наши наверняка и просили. Большая грязная политика, ага… Так что неоткуда у нас было взяться моторам для «летающей крепости», а запасных американцы не завезли.
(Забегая вперед: ящики с разобранным мотором Яше из Франции прислали уже через неделю, а вот мы проторчали на земле – ни много ни мало – восемнадцать дней, как одна копеечка…)
Но я опять не о том… Дня через три после нашего знакомства с Яшей вызвал меня Кумышев и с ходу взял быка за рога: я все равно без дела маюсь, а потому он с санкции командования хочет мне предложить задание по своей линии, касаемо как раз американцев.
Я чуточку растерялся и сдуру ляпнул:
– Я, товарищ капитан, сроду шпионажем не занимался, могу и не справиться…
Он ничуть не рассердился. По своей всегдашней привычке поскреб подбородок (на сей раз чисто выбритый, он вообще-то был аккуратист), попыхтел папироской и сказал не сердито и не раздраженно, скорее уж наставительно:
– Неправильно формулируете, капитан. Шпионаж – это добывание государственных и военных секретов. А я хочу на вас возложить нечто совершенно другое…
И подробно объяснил, что имеется в виду. А поручалось мне вот что: вечером в разговоре с Яшей за чарочкой навести разговор на нужную тему и попытаться вызнать у него, не встречали ли американцы во время ночных вылетов странные светящиеся шары – как мы в тот раз. Если что-то такое было, вряд ли он станет умалчивать: мне великолепно известно, что у нас мой рапорт о шарах никто не секретил и не запрещал мне о них рассказывать другим. Наверняка у американцев точно так же, хотя кто их знает…
Удивил он меня не на шутку – отнюдь не секретным поручением, хотя мне и впервые в жизни пришлось такое поручение принимать, а куда денешься? Другое удивило: прошел почти год, а они, выходит, вовсе не списали мой рапорт о шарах в пыльный архив, до сих пор этим делом занимаются?! Ну, в конце концов, им виднее, чем заниматься, тут я им ни с какого боку не советчик…
Мы еще немного поговорили, и Кумышев мне обстоятельно разъяснил, как лучше всего навести беседу на нужную тему. Я слушал внимательно и мотал на ус – задумка была толковая. Никакого внутреннего неприятия у меня не было – в конце концов, Кумышев прав, никаких государственных тайн и военных секретов от меня не требовалось выведывать. К тому же мне самому стало жутко любопытно: а вдруг американцы тоже с чем-то похожим встречались?
Кумышев сказал еще: поскольку, как уже говорилось, история эта не засекречена, я свободно могу ее рассказать Яше. Если и у них подобное случалось и оно не засекречено, он обязательно расскажет.
В тот же вечер подвернулся удобный случай. Разговор зашел о том, какая пакостная штука ночные истребители – на некоторые, по точным данным, фрицы, изобретатели хреновы, уже начали ставить радиолокаторы…