Дирдре. Я буду рада помочь.
Гарольд. Нет, Дирдре. Помогать буду я. Я бы хотел — мы бы все хотели, — чтобы пьесу поставила ты.
Даже изнывающей по настоящей работе душе Дирдре последний диалог показался слегка неправдоподобным. Выскребая из банки остатки густой и лоснящейся желтой салатной заправки и распределяя ее по рыхлому хлебу, она предалась фантазиям попроще. Гарольд разбивается на своей машине. Или у Гарольда происходит сердечный приступ. «Последнее более вероятно», — подумала она, вспомнив выпирающее брюхо под узорчатым жилетом. Она оглядела свой бутерброд, ловко подхватила упавшую с него свеклу, положила ее обратно и откусила кусочек. Получилось так себе. А молоко опять убежало.
— Как, по-твоему, все прошло, Констанция?
Китти сидела возле туалетного столика. Она стянула с себя колготки и поставила свои молочно-белые ноги на затейливо украшенную скамеечку. Хотя она объявила о своей беременности всего три месяца назад, но уже нарочито выгибала поясницу и улыбалась вызывающе болезненной улыбкой. Иногда она внезапно вздрагивала, как будто у нее уже начинались родовые схватки. Она аккуратно нанесла на лицо очищающий крем и лишь после этого соблаговолила ответить.
— Дорогой, ты был великолепен. По-моему, все проходит блистательно.
— Почти все, ты хочешь сказать?
— Ну да. И ведь многие против тебя.
— Это точно. Бог знает, что Николас думает о себе. Удивляюсь, как Гарольд позволяет ему все эти выходки.
— Я знаю. Только Дональд и Клайв говорят дело. И то потому, что знают, о чем ты думаешь.
— О да. Эти двое во многих отношениях весьма полезны.
Эсслин почистил зубы, облачился в свою пижаму, похожую на костюм дзюдоиста, и теперь сидел на кровати, делая упражнения для лицевых мышц. Открыть рот, запрокинуть голову, закрыть рот, выпятив нижнюю губу по направлению к носу. Овал лица у него был, как у двадцатипятилетнего молодого человека, что в сорок пять лет отнюдь не плохо. Он надул щеки и медленно выпустил воздух. (Губы выпячены параллельно носу.) Потом оглядел свою миловидную жену, которая заканчивала снимать макияж.
Он всегда был немножко влюблен в самую привлекательную женщину из актерского состава (и всем это было известно), а во время постановки «Скалистой бухты»[27] поддался порыву страсти в реквизиторской с молодой резвушкой-инженю, которая теперь именовалась миссис Кармайкл. Тогда она играла красотку Дикки. К несчастью, когда ее беременность открылась, Эсслин был не женат, поэтому счел своим долгом сделать Китти предложение. Но сделал он это весьма неохотно. Ему хотелось пожить несколько лет в свое удовольствие, прежде чем искать себе спутницу, которая будет заботиться о нем в старости. Но она была весьма покладистой малюткой, и он не отрицал, что запоздавшее отцовство значительно повысило его статус в глазах окружающих. А для Розы оно оказалось страшным ударом.
Эсслин считал, что она это заслужила своим безобразным поведением. Когда он попросил у нее развода, Роза рыдала, вопила и причитала. Кричала, что он забрал у нее лучшие годы жизни. Эсслин вполне резонно заметил, что если бы не он, то это сделал бы кто-нибудь другой. Навряд ли ей удалось бы провести эти годы, запершись в несгораемом сейфе, и при этом сохранить молодость. Тогда она сквозь слезы проговорила, что всегда хотела детей, а теперь уже слишком поздно, и в этом его вина. Эсслину это заявление показалось просто смехотворным.
Они иногда подумывали обзавестись потомством, особенно когда им поручали играть в спектакле родительскую пару, но Эсслин всегда справедливо замечал, что если их сценические дети исчезнут после финального представления, то настоящие будут рядом с ними гораздо дольше. И что если его жизнь не слишком изменится, то жизнь Розы никогда не будет прежней, поскольку он не намерен тратить деньги на няньку. Он полагал, что убедил супругу своей логикой, но та припомнила ему все это во время бракоразводного процесса и не соглашалась на расторжение брака, пока Эсслин не выплатит ей компенсацию за «потерянных детей». Сумма оказалась довольно внушительной. Впрочем, потом он отыгрался. Когда Китти забеременела, он объявил об их бракосочетании после одной из репетиций «Магазина в Слай-Корнере»[28]. Нежно держа Китти за руку и глядя в лицо Розе, Эсслин чувствовал, что с лихвой возместил свой убыток.
Конечно, тогда она уже была замужем за своим маленьким скучным подрядчиком. «Однако, если честно, — думал Эсслин, заканчивая упражнения для щек и принимаясь вращать головой, чтобы снять напряжение с шеи, — некоторые считают бухгалтерский учет такой же скучной работой, как строительство. Или еще скучнее». Эсслин не мог с этим согласиться. Изучение и проверка исков и встречных исков, превращение огромных расходных счетов в столбики здравых и приемлемых цифр и выискивание в законах темных мест и лазеек, которые позволяли ему сократить сумму налогов, выплачиваемых его клиентом, были для него ежедневным вызовом, почти что творчеством.
Эсслин предпочитал работать с индивидуальными счетами. Его партнер, специалист по акционерному праву, работал с крупными предприятиями, а также с благотворительным фондом, который оказывал поддержку театру Лэтимера. Будучи членом театрального общества и хорошо разбираясь в его делах, Эсслин автоматически взял на себя его отчетность, а также отчетность принадлежавшего Гарольду бизнеса по импорту-экспорту, довольно скромного, но небезынтересного. С Гарольда он брал за услуги гораздо меньше, чем с других клиентов, и частенько задавался вопросом, признателен ли ему за это режиссер.
Закончив предаваться воспоминаниям и описав головой полный круг, Эсслин вновь переключил внимание на Китти. Она ощутила на себе его взгляд и кокетливо встряхнула своими золотистыми кудрями; менее самодовольный муж посчитал бы этот жест несколько расчетливым. Потом она полюбовалась отражением своей шеи в зеркале. Эсслин тоже полюбовался ее шеей, очертания которой казались ему безупречными. Ее личико было прелестным. Оно имело не слишком вытянутую форму, однако было в нем что-то лисье и, в сочетании со слегка косившими глазами, очень привлекательное. Она встала, разгладила розовую ткань ночной сорочки на своем животе, который еще не округлился с тех пор, как они забавлялись тогда в реквизиторской, и улыбнулась, глядя в зеркало.
Эсслин не улыбнулся в ответ, ограничившись простым кивком. Он расходовал свою улыбку очень бережливо, только в особых случаях. Он давно знал, что она не только озаряет и преображает его лицо, но также углубляет носогубные складки.
— Дорогая, — скорее повелительно, чем ласково, позвал он.
Китти покорно подошла к кровати и встала рядом с мужем. Эсслин повел рукой, и его жена сняла через голову ночную сорочку, которая упала к ее ногам прохладной розовой атласной волной. Эсслин окинул взглядом ее худые, почти мальчишеские бедра и маленькие груди, и его губы удовлетворенно сжались. (Роза в последние годы их брака позволила себе безобразно растолстеть.) Эсслин одной рукой расстегнул пижаму, а другой взбил подушку для жены.
— Быстрее, котенок.
Она выглядела поистине прелестно. Молодая, стройная, полная сил. От нее пахло жимолостью и скверным белым вином, которое продают в буфете. Она была скорее податливой, нежели активной, но Эсслину это и нравилось. И в придачу ко всему актрисой она была чрезвычайно плохой.
Эта последняя мысль напомнила Эсслину о репетициях «Амадея», и, торопливо исполняя супружеский долг, он думал о своей нынешней роли, которую играл в театре Лэтимера. Роль весьма ответственная (ведь Сальери постоянно находится на сцене), однако он чувствовал, что одной игры ему уже недостаточно. Эсслин хотел попробовать свои силы в режиссуре и не мог отделаться от этой мысли. Однажды он прочел биографию Генри Ирвинга[29] и теперь часто представлял себя в длинном темном пальто с каракулевым воротником и в цилиндре. Он бы даже отпустил бакенбарды…
— Дорогой, тебе нравится?
— Что «нравится»? А… — Он поглядел в лицо Китти. Ее губы приоткрылись от удовольствия, а веки сомкнулись в приятном забытьи. — Извини. Я опять где-то далеко. Прекрасно… прекрасно. — Он чмокнул ее в щеку, как будто положил вишенку на торт, и отвалился на свою половину кровати. — Постарайся выучить свои реплики ко вторнику. По крайней мере, из наших с тобой общих сцен. Не хочу, чтобы выходили заминки. — И неосознанно повторил за Гарольдом: — Не знаю, что ты делаешь целыми днями.
— Как это? — Китти приподнялась на локте и устремила в сторону мужа светлый и чистый взгляд своих лазурных глаз. — Я думаю о своем мурзике.
— Я тоже думаю о своей кошечке, — совершенно искренне ответил Эсслин. И добавил: — Не забудь, ко вторнику.
Потом поправил подушку и через две минуты заснул.
Братья Эверарды, всегда поддакивавшие исполнителю главной роли, жили в неряшливом и обветшалом типовом доме возле железной дороги.
Для всех своих соседей они были предметом неиссякаемого любопытства. Работы у них, по всей видимости, не было (шторы у них раздвигались не раньше полудня), но перед самым вечерним чаем они частенько куда-то уходили, прихватив с собой хозяйственные сумки.
Денег у них, очевидно, было мало. Они никогда не ходили в места, где нужно было платить за вход. Иногда их видели на рынке, где они быстро и ловко выбирали что получше из оставленных продавцами подгнивших фруктов и овощей. Многократные тактичные и не очень тактичные попытки соседей напроситься к ним в дом оборачивались провалом. Никому не удавалось ступить даже на дешевый линолеум, настланный у них в прихожей. А окна покрывал такой толстый слой грязи, что, даже когда драные шторы были отдернуты, внутреннее убранство комнат разглядеть не удавалось.
Клочок земли за домом порос крапивой, чертополохом и высокой травой, которая порой качалась и шелестела, потревоженная шнырявшими грызунами. На асфальте перед входной дверью доживал свой век их автомобиль. Это был пятнадцатилетней давности «фольксваген», не развалившийся на куски лишь благодаря хорошей сварке и железной воле, с этикеткой от пива «Гиннесс» поверх наклейки об уплате транспортного налога. Миссис Григгс из газетного киоска на углу заявила об этом в полицию, и этикетка исчезла, но потом появилась снова. Миссис Григгс любила повторять, что Эверарды вгоняют ее в дрожь. Ее воротило от передних зубов Клайва, очень острых и слегка выступающих вперед, и от привычки Дональда щуриться и моргать. За глаза она звала их мистер Крыс и мистер Крот[30].
Их редко видели по отдельности, а если и видели, то выглядели они какими-то особенно бесцветными. Как будто лишь реальная близость могла высечь искру, из которой в полную силу разгоралась их злобная энергия. Они словно бы подпитывали друг друга, словно бы кормились сплетнями и пересудами. Ничто не радовало братьев больше, чем чужие неудачи, хотя у них никогда не хватило бы честности в этом сознаться. Лицемерие было их основополагающей чертой. Никто не удивлялся искреннее, чем они, когда кто-нибудь превратно истолковывал сказанную ими фразу. Или когда их козни приносили большие неприятности ничего не подозревающим жертвам. «Кто бы мог подумать?» — восклицали они и удалялись на свою мерзкую кухню строить новые козни.
Прохожие посматривали на серые окна дома номер тринадцать по Эксон-стрит, что-то бормотали под нос и удивленно поднимали брови. Или стучали себя по лбу. Частенько у них возникал вопрос: «Что они там делают?» Обитателей этого жилища можно было заподозрить в какой угодно подрывной деятельности, от печатания запрещенной литературы до изготовления бомб для ирландских сепаратистов. Но все это было бы далеко от истины. Лучи злобы, исходившие от Эверардов, были хотя и резкими, но тонкими, и, если братьям удавалось сделать пакость кому-нибудь из круга ближайших знакомых, они оставались вполне довольны.
Репетиции
Театр располагался на углу двух самых оживленных улиц в самом центре Каустона. Раньше было два отдельных здания: булочная (последний дом по Хай-стрит) и мастерская по ремонту галантерейных изделий и швейных машин (первый дом по Кэррадайн-роуд). И булочная, и мастерская просуществовали довольно долго (при булочной была также пекарня), и над каждой было по несколько тесных комнаток. При содействии муниципального советника (а впоследствии мэра) Лэтимера Любительское театральное общество Каустона арендовало это здание, а благодаря финансовой поддержке муниципального совета, привлечению иных ресурсов и безвозмездной помощи профессиональных строителей приспособило его для представлений.
Была построена сцена с простенькой портальной аркой, в зале соорудили наклонный пол и расставили сто темно-серых пластиковых кресел, а также установили нехитрую осветительную аппаратуру. Войти в театр можно было со служебного входа или через две стеклянные двери, которые вели в крошечное фойе, по совместительству служившее канцелярией. Там находились письменный стол, кресло, старый архивный шкаф и телефон. На стенде были развешаны цветные фотографии сцен из текущей постановки. Большое складское помещение между двумя зданиями приспособили под склад декораций и гардеробные. Однако для рождественских утренников и постановок, требовавших многочисленного актерского состава, вроде «Амадея», этого помещения не хватало. Артистические уборные располагались в коридоре, соединявшем кулисы и фойе.
Три четверти верхнего этажа занимал буфет, во время спектаклей открытый для зрителей, которые могли выпить чашку кофе или бокал вина. Помимо пластиковых столов и стульев там стояло несколько диванчиков, которые в слегка замаскированном виде участвовали в спектаклях — не реже иных актеров и, надо сказать, зачастую гораздо убедительнее. Остальную часть верхнего этажа занимали туалеты для зрителей и осветительная ложа с табличкой на двери: «Служебное помещение. Не входить». Полы в театре Лэтимера были покрыты темно-серыми коврами, а стены — белой штукатуркой.
Многие члены ЛТОК с легкой грустью вспоминали, как пятнадцать лет назад, в грохоте и шуме, окруженные досками и проводами, задыхаясь от кирпичной пыли, они создавали из хаоса свой собственный театр. Тогда все было другим. Например, Гарольд. Безбородый и худой, в старых вельветовых штанах, он не считал ниже своего достоинства выполнять самую грязную работу, подбадривал своих товарищей, когда они уставали, и напоминал им о мечте, к которой они все стремились, когда у них падало настроение, а глаза слезились от пыли.
В те славные дни все они были равны. Каждый исполнял свою роль, и ничья роль не была важнее других. Но после официального открытия театра, когда Лэтимер, тогда уже мэр, произнес длинную скучную речь, а потом напился и упал под стол, все начало меняться, и вскоре стало ясно, что теперь некоторые равнее други[31]. Постепенно, извилистыми путями, Гарольд пробрался на самый верх, решительно шагая по головам, а все прочие оказались чересчур робкими, чересчур бестолковыми или просто чересчур ленивыми, чтобы выразить недовольство, пока (никто не смог бы указать, когда точно произошло необратимое) у них не появился царь. А теперь в общество порой вступали люди, понятия не имевшие о славных былых временах, когда каждый мог высказывать свои мысли и рассчитывать на уважительное отношение. Этим ренегатам-новичкам не было дела до прошлого.
Одним из таких был Николас, который как раз подходил к служебному входу театра Лэтимера. Николас воображал, будто Любительское театральное общество Каустона появилось на свет во время репетиций «Французского без слез» и прекратит свое существование после «Амадея» — если ему удастся поступить в Центральную школу сценической речи и актерского мастерства (а он был уверен, что удастся). Он нашарил в кармане ключ. У него появился собственный ключ, когда Колин узнал о его желании приходить пораньше, задерживаться подольше и выполнять всякую полезную работу. Даже теперь, когда он занял в театре видное положение и сам Эсслин нехотя признал его одним из ведущих актеров, Николас являлся за добрые полчаса до рабочих сцены.
Было всего шесть часов, когда он вошел в здание, поэтому не удивился тишине, которая сразу его поглотила. С минуту он стоял и жадно втягивал в себя воздух, и хотя не пахло ничем экзотическим, кроме апельсиновой кожуры в мусорной корзине, ему этот запах показался редкостным и восхитительным. Николас бесшумно и радостно спустился по каменным ступеням в гримерку.
Он сбросил с себя спортивную куртку, надел моцартовский парчовый камзол и привесил шпагу. Николас был небольшого роста, всего пять футов шесть дюймов, и это обстоятельство его сильно огорчало — несмотря на пример Иэна Хольма, Энтони Шера и Боба Хоскинса[32]. Даже в те дни, когда ветер был с юга[33], шпага причиняла ему большие неудобства, особенно когда он садился за рояль. Он подумывал взять ее с собой и походить с ней дома, но имел глупость попросить разрешения у Гарольда, который наотрез ему отказал. «Еще потеряешь, и что нам потом делать?»
Николас нацепил шпагу и направился к сцене, повторяя про себя последние реплики перед его выходом. Он представил себе, как во время премьеры вдруг спотыкается и падает, но решительно отогнал эту мысль. Николас был обут в кроссовки, поэтому на сцену вышел бесшумно. Мгновение он простоял неподвижно, переживая то волнующее чувство — наполовину ужас, наполовину восторг, — которое охватывало его всякий раз, когда он выходил на сцену, даже если театр был пуст.
Но театр не был пуст. Внезапно откуда-то донесся какой-то звук. Николас вздрогнул от неожиданности и испуганно посмотрел по сторонам. В зале никто не сидел. Он оглянулся назад, но и за кулисами никого не было. Тогда он нагнулся и посмотрел в проход между сиденьями, ожидая увидеть кота Райли, с аппетитом уплетающего какую-нибудь гадость. Никого. Звук повторился. Как будто кто-то со скрипом водил пальцем по оконному стеклу. Что это за звук? И откуда он раздается? Николас терялся в догадках, ведь ни на сцене, ни за кулисами, ни в зрительном зале никого не было. А потом он поднял голову.
Его взгляду предстало весьма неожиданное зрелище, и понадобилось несколько секунд, пока он понял, на что́ смотрит. В осветительной ложе кто-то был. Девушка. Николас с трудом проглотил комок в горле. Девушка была обнаженная. Обнаженная по крайней мере до талии, потому что ниже он ее не видел. У девушки были вьющиеся светлые волосы и узкие плечи, а спиной она прижималась к стеклу. Когда она выгибала спину, как сейчас, ее кожа отпечатывалась на стекле неясными кругами, похожими на жемчужные цветы. Ее руки были раскинуты, а пальцы сжимались и разжимались, задевая по стеклу и производя этот странный звук. Он знал, кто эта девушка. Еще до того, как она повернулась боком, открыв взгляду маленькую заостренную грудь и половину млеющего от удовольствия лица. Ее глаза, к счастью, были закрыты. Николас словно прирос к полу и все смотрел и смотрел, не в силах оторвать взгляд, а Китти улыбалась загадочной и сладострастной улыбкой.
Тот, кто находился вместе с ней в ложе, стоял перед ней или на коленях, или на корточках. Яркие картины того, что вытворяет этот везунчик, обрушились на Николаса, и его захлестнула такая мощная волна возбуждения, что в горле у него пересохло. Когда эта волна несколько отхлынула, он несколько раз глубоко вдохнул и осознал всю неловкость своего положения. Звук возобновился, Китти медленно сползла по стеклу, и ее плечи оставили за собой два влажных следа. Она снова отвернула лицо и исчезла из виду с хриплым сдавленным хихиканьем, совершенно не похожим на ее обычный звонкий смех.
Николас с облегчением выдохнул — по возможности бесшумно, хотя рассудок говорил ему, что этот звук едва ли кто-нибудь услышит (он удивлялся, как они не услышали биение его сердца), потом на цыпочках удалился за кулисы и поспешил в туалет. Там он пробыл гораздо дольше необходимого, размышляя, как лучше поступить, и молясь, чтобы дружку Китти не захотелось сходить по нужде. Николас решил наконец выскользнуть на улицу и с громким шумом зайти обратно, когда услышал, как ниже этажом хлопнули дверью. Он подождал еще пять минут, а потом спустился в коридор.
Проходя мимо женской гримерной, он услышал постукивание, как будто кто-то перекатывал бутылку или банку. Николас открыл дверь. Китти, одетая в застегнутую на все пуговицы скромную абрикосовую блузку и целомудренную длинную юбку, встревоженно пискнула и сказала:
— Ты меня напугал.
— Извини… Привет.
— И тебе привет. — Китти насупилась. — В чем дело?
— А?
— У тебя болит горло?
— Вроде нет.
— Ты сипишь.
— Ничего я не сиплю. — Николас два или три раза откашлялся. Потом сглотнул. Но при виде Китти у него в горле снова пересохло. — Теперь лучше.
— По-моему, не лучше. У тебя какой-то нервный вид, Нико… Ты сегодня какой-то странный. — Она посмотрела на себя в зеркало. — Что случилось?
— Ничего. — Он попытался усмехнуться, но вдруг закашлялся. — Ты пришла сюда первой? Ты с Эсслином?
Он машинально связал эти два имени и, поняв, что Китти ни в чем его не подозревает, поздравил себя с собственным хитроумием. Но его мысли сразу приняли иное направление. Что, если Китти и впрямь была в ложе с Эсслином? Порой случаются странные вещи. Семейные пары для разнообразия иногда нуждаются в необычной обстановке или причудливых играх. Как в той пьесе Пинтера[34]. Он «неожиданно» возвращается домой днем; она встречает его на пятидюймовых каблуках. Но ведь для этого должны пройти десятилетия скучной семейной жизни? А Кармайклы вместе без году неделя.
Китти заговорила снова:
— Нет, Эсслин работает до половины шестого. Поэтому я приехала пораньше на своем маленьком «судзуки». Мне нужна уйма времени, чтобы подготовиться. Вообще-то, — она улыбнулась, и ее прелестные губы приоткрылись, словно лепестки розы, — я была уверена, что к моему приходу ты уже будешь здесь.
— Да… Нет… — с запинкой ответил Николас. — Я хотел пораньше уйти с работы, но сегодня менеджер был особенно бдительным.
— Какая досада! — Китти снова улыбнулась, с теплой симпатией. — Мы могли бы вместе повторить наши реплики.
От ее улыбки Николас почувствовал мягкий, почти невесомый толчок в солнечное сплетение, и его колени подкосились. Он судорожно схватился за дверную ручку. Впервые в жизни он проклял энтузиазм, который приводил его в театр Лэтимера задолго до всех остальных. А потом подумал, как ему теперь, в таком состоянии, сосредоточиться на игре. Он буквально заставил себя вспомнить, что рядом всего-навсего Китти. Миленькая, глупенькая, простенькая Китти. Ее глупости и того факта, что актриса она была весьма посредственная, оказалось вполне достаточно, чтобы у Николаса не возникло к ней никакого интереса. Но, если его рассудок это осознает, почему внутри у него все восторженно вскипает и не поддается столь же строгому контролю? Пока он сопротивлялся этому натиску чувственности, Китти взяла расческу и занялась своими волосами. Она откинула волосы с лица, которое без ореола золотистых кудряшек казалось еще более пикантно узким.
Николас отметил про себя, что лицо у нее вытянутое и острое. Как мордочка у хорька. Китти приоткрыла рот, зажала в своих розовых влажных губах заколки и начала собирать волосы у себя на макушке. От этого движения ее грудь выпятилась и пуговицы на ее блузке разом расстегнулись. Николас увидел маленькие прелестные груди, которые отражение в зеркале делало вдвойне привлекательными. Китти поднялась и легким, волнующе сладострастным движением сбросила с себя все, что на ней еще оставалось, за исключением шелковых кружевных чулок и высоких сапог на высоких каблуках. Потом поставила ногу на стул и обернулась к Николасу.
— Нико? Что с тобой сегодня происходит?
— Ну… Думаю, это нервы.
Гарольд. Нет, Дирдре. Помогать буду я. Я бы хотел — мы бы все хотели, — чтобы пьесу поставила ты.
Даже изнывающей по настоящей работе душе Дирдре последний диалог показался слегка неправдоподобным. Выскребая из банки остатки густой и лоснящейся желтой салатной заправки и распределяя ее по рыхлому хлебу, она предалась фантазиям попроще. Гарольд разбивается на своей машине. Или у Гарольда происходит сердечный приступ. «Последнее более вероятно», — подумала она, вспомнив выпирающее брюхо под узорчатым жилетом. Она оглядела свой бутерброд, ловко подхватила упавшую с него свеклу, положила ее обратно и откусила кусочек. Получилось так себе. А молоко опять убежало.
— Как, по-твоему, все прошло, Констанция?
Китти сидела возле туалетного столика. Она стянула с себя колготки и поставила свои молочно-белые ноги на затейливо украшенную скамеечку. Хотя она объявила о своей беременности всего три месяца назад, но уже нарочито выгибала поясницу и улыбалась вызывающе болезненной улыбкой. Иногда она внезапно вздрагивала, как будто у нее уже начинались родовые схватки. Она аккуратно нанесла на лицо очищающий крем и лишь после этого соблаговолила ответить.
— Дорогой, ты был великолепен. По-моему, все проходит блистательно.
— Почти все, ты хочешь сказать?
— Ну да. И ведь многие против тебя.
— Это точно. Бог знает, что Николас думает о себе. Удивляюсь, как Гарольд позволяет ему все эти выходки.
— Я знаю. Только Дональд и Клайв говорят дело. И то потому, что знают, о чем ты думаешь.
— О да. Эти двое во многих отношениях весьма полезны.
Эсслин почистил зубы, облачился в свою пижаму, похожую на костюм дзюдоиста, и теперь сидел на кровати, делая упражнения для лицевых мышц. Открыть рот, запрокинуть голову, закрыть рот, выпятив нижнюю губу по направлению к носу. Овал лица у него был, как у двадцатипятилетнего молодого человека, что в сорок пять лет отнюдь не плохо. Он надул щеки и медленно выпустил воздух. (Губы выпячены параллельно носу.) Потом оглядел свою миловидную жену, которая заканчивала снимать макияж.
Он всегда был немножко влюблен в самую привлекательную женщину из актерского состава (и всем это было известно), а во время постановки «Скалистой бухты»[27] поддался порыву страсти в реквизиторской с молодой резвушкой-инженю, которая теперь именовалась миссис Кармайкл. Тогда она играла красотку Дикки. К несчастью, когда ее беременность открылась, Эсслин был не женат, поэтому счел своим долгом сделать Китти предложение. Но сделал он это весьма неохотно. Ему хотелось пожить несколько лет в свое удовольствие, прежде чем искать себе спутницу, которая будет заботиться о нем в старости. Но она была весьма покладистой малюткой, и он не отрицал, что запоздавшее отцовство значительно повысило его статус в глазах окружающих. А для Розы оно оказалось страшным ударом.
Эсслин считал, что она это заслужила своим безобразным поведением. Когда он попросил у нее развода, Роза рыдала, вопила и причитала. Кричала, что он забрал у нее лучшие годы жизни. Эсслин вполне резонно заметил, что если бы не он, то это сделал бы кто-нибудь другой. Навряд ли ей удалось бы провести эти годы, запершись в несгораемом сейфе, и при этом сохранить молодость. Тогда она сквозь слезы проговорила, что всегда хотела детей, а теперь уже слишком поздно, и в этом его вина. Эсслину это заявление показалось просто смехотворным.
Они иногда подумывали обзавестись потомством, особенно когда им поручали играть в спектакле родительскую пару, но Эсслин всегда справедливо замечал, что если их сценические дети исчезнут после финального представления, то настоящие будут рядом с ними гораздо дольше. И что если его жизнь не слишком изменится, то жизнь Розы никогда не будет прежней, поскольку он не намерен тратить деньги на няньку. Он полагал, что убедил супругу своей логикой, но та припомнила ему все это во время бракоразводного процесса и не соглашалась на расторжение брака, пока Эсслин не выплатит ей компенсацию за «потерянных детей». Сумма оказалась довольно внушительной. Впрочем, потом он отыгрался. Когда Китти забеременела, он объявил об их бракосочетании после одной из репетиций «Магазина в Слай-Корнере»[28]. Нежно держа Китти за руку и глядя в лицо Розе, Эсслин чувствовал, что с лихвой возместил свой убыток.
Конечно, тогда она уже была замужем за своим маленьким скучным подрядчиком. «Однако, если честно, — думал Эсслин, заканчивая упражнения для щек и принимаясь вращать головой, чтобы снять напряжение с шеи, — некоторые считают бухгалтерский учет такой же скучной работой, как строительство. Или еще скучнее». Эсслин не мог с этим согласиться. Изучение и проверка исков и встречных исков, превращение огромных расходных счетов в столбики здравых и приемлемых цифр и выискивание в законах темных мест и лазеек, которые позволяли ему сократить сумму налогов, выплачиваемых его клиентом, были для него ежедневным вызовом, почти что творчеством.
Эсслин предпочитал работать с индивидуальными счетами. Его партнер, специалист по акционерному праву, работал с крупными предприятиями, а также с благотворительным фондом, который оказывал поддержку театру Лэтимера. Будучи членом театрального общества и хорошо разбираясь в его делах, Эсслин автоматически взял на себя его отчетность, а также отчетность принадлежавшего Гарольду бизнеса по импорту-экспорту, довольно скромного, но небезынтересного. С Гарольда он брал за услуги гораздо меньше, чем с других клиентов, и частенько задавался вопросом, признателен ли ему за это режиссер.
Закончив предаваться воспоминаниям и описав головой полный круг, Эсслин вновь переключил внимание на Китти. Она ощутила на себе его взгляд и кокетливо встряхнула своими золотистыми кудрями; менее самодовольный муж посчитал бы этот жест несколько расчетливым. Потом она полюбовалась отражением своей шеи в зеркале. Эсслин тоже полюбовался ее шеей, очертания которой казались ему безупречными. Ее личико было прелестным. Оно имело не слишком вытянутую форму, однако было в нем что-то лисье и, в сочетании со слегка косившими глазами, очень привлекательное. Она встала, разгладила розовую ткань ночной сорочки на своем животе, который еще не округлился с тех пор, как они забавлялись тогда в реквизиторской, и улыбнулась, глядя в зеркало.
Эсслин не улыбнулся в ответ, ограничившись простым кивком. Он расходовал свою улыбку очень бережливо, только в особых случаях. Он давно знал, что она не только озаряет и преображает его лицо, но также углубляет носогубные складки.
— Дорогая, — скорее повелительно, чем ласково, позвал он.
Китти покорно подошла к кровати и встала рядом с мужем. Эсслин повел рукой, и его жена сняла через голову ночную сорочку, которая упала к ее ногам прохладной розовой атласной волной. Эсслин окинул взглядом ее худые, почти мальчишеские бедра и маленькие груди, и его губы удовлетворенно сжались. (Роза в последние годы их брака позволила себе безобразно растолстеть.) Эсслин одной рукой расстегнул пижаму, а другой взбил подушку для жены.
— Быстрее, котенок.
Она выглядела поистине прелестно. Молодая, стройная, полная сил. От нее пахло жимолостью и скверным белым вином, которое продают в буфете. Она была скорее податливой, нежели активной, но Эсслину это и нравилось. И в придачу ко всему актрисой она была чрезвычайно плохой.
Эта последняя мысль напомнила Эсслину о репетициях «Амадея», и, торопливо исполняя супружеский долг, он думал о своей нынешней роли, которую играл в театре Лэтимера. Роль весьма ответственная (ведь Сальери постоянно находится на сцене), однако он чувствовал, что одной игры ему уже недостаточно. Эсслин хотел попробовать свои силы в режиссуре и не мог отделаться от этой мысли. Однажды он прочел биографию Генри Ирвинга[29] и теперь часто представлял себя в длинном темном пальто с каракулевым воротником и в цилиндре. Он бы даже отпустил бакенбарды…
— Дорогой, тебе нравится?
— Что «нравится»? А… — Он поглядел в лицо Китти. Ее губы приоткрылись от удовольствия, а веки сомкнулись в приятном забытьи. — Извини. Я опять где-то далеко. Прекрасно… прекрасно. — Он чмокнул ее в щеку, как будто положил вишенку на торт, и отвалился на свою половину кровати. — Постарайся выучить свои реплики ко вторнику. По крайней мере, из наших с тобой общих сцен. Не хочу, чтобы выходили заминки. — И неосознанно повторил за Гарольдом: — Не знаю, что ты делаешь целыми днями.
— Как это? — Китти приподнялась на локте и устремила в сторону мужа светлый и чистый взгляд своих лазурных глаз. — Я думаю о своем мурзике.
— Я тоже думаю о своей кошечке, — совершенно искренне ответил Эсслин. И добавил: — Не забудь, ко вторнику.
Потом поправил подушку и через две минуты заснул.
Братья Эверарды, всегда поддакивавшие исполнителю главной роли, жили в неряшливом и обветшалом типовом доме возле железной дороги.
Для всех своих соседей они были предметом неиссякаемого любопытства. Работы у них, по всей видимости, не было (шторы у них раздвигались не раньше полудня), но перед самым вечерним чаем они частенько куда-то уходили, прихватив с собой хозяйственные сумки.
Денег у них, очевидно, было мало. Они никогда не ходили в места, где нужно было платить за вход. Иногда их видели на рынке, где они быстро и ловко выбирали что получше из оставленных продавцами подгнивших фруктов и овощей. Многократные тактичные и не очень тактичные попытки соседей напроситься к ним в дом оборачивались провалом. Никому не удавалось ступить даже на дешевый линолеум, настланный у них в прихожей. А окна покрывал такой толстый слой грязи, что, даже когда драные шторы были отдернуты, внутреннее убранство комнат разглядеть не удавалось.
Клочок земли за домом порос крапивой, чертополохом и высокой травой, которая порой качалась и шелестела, потревоженная шнырявшими грызунами. На асфальте перед входной дверью доживал свой век их автомобиль. Это был пятнадцатилетней давности «фольксваген», не развалившийся на куски лишь благодаря хорошей сварке и железной воле, с этикеткой от пива «Гиннесс» поверх наклейки об уплате транспортного налога. Миссис Григгс из газетного киоска на углу заявила об этом в полицию, и этикетка исчезла, но потом появилась снова. Миссис Григгс любила повторять, что Эверарды вгоняют ее в дрожь. Ее воротило от передних зубов Клайва, очень острых и слегка выступающих вперед, и от привычки Дональда щуриться и моргать. За глаза она звала их мистер Крыс и мистер Крот[30].
Их редко видели по отдельности, а если и видели, то выглядели они какими-то особенно бесцветными. Как будто лишь реальная близость могла высечь искру, из которой в полную силу разгоралась их злобная энергия. Они словно бы подпитывали друг друга, словно бы кормились сплетнями и пересудами. Ничто не радовало братьев больше, чем чужие неудачи, хотя у них никогда не хватило бы честности в этом сознаться. Лицемерие было их основополагающей чертой. Никто не удивлялся искреннее, чем они, когда кто-нибудь превратно истолковывал сказанную ими фразу. Или когда их козни приносили большие неприятности ничего не подозревающим жертвам. «Кто бы мог подумать?» — восклицали они и удалялись на свою мерзкую кухню строить новые козни.
Прохожие посматривали на серые окна дома номер тринадцать по Эксон-стрит, что-то бормотали под нос и удивленно поднимали брови. Или стучали себя по лбу. Частенько у них возникал вопрос: «Что они там делают?» Обитателей этого жилища можно было заподозрить в какой угодно подрывной деятельности, от печатания запрещенной литературы до изготовления бомб для ирландских сепаратистов. Но все это было бы далеко от истины. Лучи злобы, исходившие от Эверардов, были хотя и резкими, но тонкими, и, если братьям удавалось сделать пакость кому-нибудь из круга ближайших знакомых, они оставались вполне довольны.
Репетиции
Театр располагался на углу двух самых оживленных улиц в самом центре Каустона. Раньше было два отдельных здания: булочная (последний дом по Хай-стрит) и мастерская по ремонту галантерейных изделий и швейных машин (первый дом по Кэррадайн-роуд). И булочная, и мастерская просуществовали довольно долго (при булочной была также пекарня), и над каждой было по несколько тесных комнаток. При содействии муниципального советника (а впоследствии мэра) Лэтимера Любительское театральное общество Каустона арендовало это здание, а благодаря финансовой поддержке муниципального совета, привлечению иных ресурсов и безвозмездной помощи профессиональных строителей приспособило его для представлений.
Была построена сцена с простенькой портальной аркой, в зале соорудили наклонный пол и расставили сто темно-серых пластиковых кресел, а также установили нехитрую осветительную аппаратуру. Войти в театр можно было со служебного входа или через две стеклянные двери, которые вели в крошечное фойе, по совместительству служившее канцелярией. Там находились письменный стол, кресло, старый архивный шкаф и телефон. На стенде были развешаны цветные фотографии сцен из текущей постановки. Большое складское помещение между двумя зданиями приспособили под склад декораций и гардеробные. Однако для рождественских утренников и постановок, требовавших многочисленного актерского состава, вроде «Амадея», этого помещения не хватало. Артистические уборные располагались в коридоре, соединявшем кулисы и фойе.
Три четверти верхнего этажа занимал буфет, во время спектаклей открытый для зрителей, которые могли выпить чашку кофе или бокал вина. Помимо пластиковых столов и стульев там стояло несколько диванчиков, которые в слегка замаскированном виде участвовали в спектаклях — не реже иных актеров и, надо сказать, зачастую гораздо убедительнее. Остальную часть верхнего этажа занимали туалеты для зрителей и осветительная ложа с табличкой на двери: «Служебное помещение. Не входить». Полы в театре Лэтимера были покрыты темно-серыми коврами, а стены — белой штукатуркой.
Многие члены ЛТОК с легкой грустью вспоминали, как пятнадцать лет назад, в грохоте и шуме, окруженные досками и проводами, задыхаясь от кирпичной пыли, они создавали из хаоса свой собственный театр. Тогда все было другим. Например, Гарольд. Безбородый и худой, в старых вельветовых штанах, он не считал ниже своего достоинства выполнять самую грязную работу, подбадривал своих товарищей, когда они уставали, и напоминал им о мечте, к которой они все стремились, когда у них падало настроение, а глаза слезились от пыли.
В те славные дни все они были равны. Каждый исполнял свою роль, и ничья роль не была важнее других. Но после официального открытия театра, когда Лэтимер, тогда уже мэр, произнес длинную скучную речь, а потом напился и упал под стол, все начало меняться, и вскоре стало ясно, что теперь некоторые равнее други[31]. Постепенно, извилистыми путями, Гарольд пробрался на самый верх, решительно шагая по головам, а все прочие оказались чересчур робкими, чересчур бестолковыми или просто чересчур ленивыми, чтобы выразить недовольство, пока (никто не смог бы указать, когда точно произошло необратимое) у них не появился царь. А теперь в общество порой вступали люди, понятия не имевшие о славных былых временах, когда каждый мог высказывать свои мысли и рассчитывать на уважительное отношение. Этим ренегатам-новичкам не было дела до прошлого.
Одним из таких был Николас, который как раз подходил к служебному входу театра Лэтимера. Николас воображал, будто Любительское театральное общество Каустона появилось на свет во время репетиций «Французского без слез» и прекратит свое существование после «Амадея» — если ему удастся поступить в Центральную школу сценической речи и актерского мастерства (а он был уверен, что удастся). Он нашарил в кармане ключ. У него появился собственный ключ, когда Колин узнал о его желании приходить пораньше, задерживаться подольше и выполнять всякую полезную работу. Даже теперь, когда он занял в театре видное положение и сам Эсслин нехотя признал его одним из ведущих актеров, Николас являлся за добрые полчаса до рабочих сцены.
Было всего шесть часов, когда он вошел в здание, поэтому не удивился тишине, которая сразу его поглотила. С минуту он стоял и жадно втягивал в себя воздух, и хотя не пахло ничем экзотическим, кроме апельсиновой кожуры в мусорной корзине, ему этот запах показался редкостным и восхитительным. Николас бесшумно и радостно спустился по каменным ступеням в гримерку.
Он сбросил с себя спортивную куртку, надел моцартовский парчовый камзол и привесил шпагу. Николас был небольшого роста, всего пять футов шесть дюймов, и это обстоятельство его сильно огорчало — несмотря на пример Иэна Хольма, Энтони Шера и Боба Хоскинса[32]. Даже в те дни, когда ветер был с юга[33], шпага причиняла ему большие неудобства, особенно когда он садился за рояль. Он подумывал взять ее с собой и походить с ней дома, но имел глупость попросить разрешения у Гарольда, который наотрез ему отказал. «Еще потеряешь, и что нам потом делать?»
Николас нацепил шпагу и направился к сцене, повторяя про себя последние реплики перед его выходом. Он представил себе, как во время премьеры вдруг спотыкается и падает, но решительно отогнал эту мысль. Николас был обут в кроссовки, поэтому на сцену вышел бесшумно. Мгновение он простоял неподвижно, переживая то волнующее чувство — наполовину ужас, наполовину восторг, — которое охватывало его всякий раз, когда он выходил на сцену, даже если театр был пуст.
Но театр не был пуст. Внезапно откуда-то донесся какой-то звук. Николас вздрогнул от неожиданности и испуганно посмотрел по сторонам. В зале никто не сидел. Он оглянулся назад, но и за кулисами никого не было. Тогда он нагнулся и посмотрел в проход между сиденьями, ожидая увидеть кота Райли, с аппетитом уплетающего какую-нибудь гадость. Никого. Звук повторился. Как будто кто-то со скрипом водил пальцем по оконному стеклу. Что это за звук? И откуда он раздается? Николас терялся в догадках, ведь ни на сцене, ни за кулисами, ни в зрительном зале никого не было. А потом он поднял голову.
Его взгляду предстало весьма неожиданное зрелище, и понадобилось несколько секунд, пока он понял, на что́ смотрит. В осветительной ложе кто-то был. Девушка. Николас с трудом проглотил комок в горле. Девушка была обнаженная. Обнаженная по крайней мере до талии, потому что ниже он ее не видел. У девушки были вьющиеся светлые волосы и узкие плечи, а спиной она прижималась к стеклу. Когда она выгибала спину, как сейчас, ее кожа отпечатывалась на стекле неясными кругами, похожими на жемчужные цветы. Ее руки были раскинуты, а пальцы сжимались и разжимались, задевая по стеклу и производя этот странный звук. Он знал, кто эта девушка. Еще до того, как она повернулась боком, открыв взгляду маленькую заостренную грудь и половину млеющего от удовольствия лица. Ее глаза, к счастью, были закрыты. Николас словно прирос к полу и все смотрел и смотрел, не в силах оторвать взгляд, а Китти улыбалась загадочной и сладострастной улыбкой.
Тот, кто находился вместе с ней в ложе, стоял перед ней или на коленях, или на корточках. Яркие картины того, что вытворяет этот везунчик, обрушились на Николаса, и его захлестнула такая мощная волна возбуждения, что в горле у него пересохло. Когда эта волна несколько отхлынула, он несколько раз глубоко вдохнул и осознал всю неловкость своего положения. Звук возобновился, Китти медленно сползла по стеклу, и ее плечи оставили за собой два влажных следа. Она снова отвернула лицо и исчезла из виду с хриплым сдавленным хихиканьем, совершенно не похожим на ее обычный звонкий смех.
Николас с облегчением выдохнул — по возможности бесшумно, хотя рассудок говорил ему, что этот звук едва ли кто-нибудь услышит (он удивлялся, как они не услышали биение его сердца), потом на цыпочках удалился за кулисы и поспешил в туалет. Там он пробыл гораздо дольше необходимого, размышляя, как лучше поступить, и молясь, чтобы дружку Китти не захотелось сходить по нужде. Николас решил наконец выскользнуть на улицу и с громким шумом зайти обратно, когда услышал, как ниже этажом хлопнули дверью. Он подождал еще пять минут, а потом спустился в коридор.
Проходя мимо женской гримерной, он услышал постукивание, как будто кто-то перекатывал бутылку или банку. Николас открыл дверь. Китти, одетая в застегнутую на все пуговицы скромную абрикосовую блузку и целомудренную длинную юбку, встревоженно пискнула и сказала:
— Ты меня напугал.
— Извини… Привет.
— И тебе привет. — Китти насупилась. — В чем дело?
— А?
— У тебя болит горло?
— Вроде нет.
— Ты сипишь.
— Ничего я не сиплю. — Николас два или три раза откашлялся. Потом сглотнул. Но при виде Китти у него в горле снова пересохло. — Теперь лучше.
— По-моему, не лучше. У тебя какой-то нервный вид, Нико… Ты сегодня какой-то странный. — Она посмотрела на себя в зеркало. — Что случилось?
— Ничего. — Он попытался усмехнуться, но вдруг закашлялся. — Ты пришла сюда первой? Ты с Эсслином?
Он машинально связал эти два имени и, поняв, что Китти ни в чем его не подозревает, поздравил себя с собственным хитроумием. Но его мысли сразу приняли иное направление. Что, если Китти и впрямь была в ложе с Эсслином? Порой случаются странные вещи. Семейные пары для разнообразия иногда нуждаются в необычной обстановке или причудливых играх. Как в той пьесе Пинтера[34]. Он «неожиданно» возвращается домой днем; она встречает его на пятидюймовых каблуках. Но ведь для этого должны пройти десятилетия скучной семейной жизни? А Кармайклы вместе без году неделя.
Китти заговорила снова:
— Нет, Эсслин работает до половины шестого. Поэтому я приехала пораньше на своем маленьком «судзуки». Мне нужна уйма времени, чтобы подготовиться. Вообще-то, — она улыбнулась, и ее прелестные губы приоткрылись, словно лепестки розы, — я была уверена, что к моему приходу ты уже будешь здесь.
— Да… Нет… — с запинкой ответил Николас. — Я хотел пораньше уйти с работы, но сегодня менеджер был особенно бдительным.
— Какая досада! — Китти снова улыбнулась, с теплой симпатией. — Мы могли бы вместе повторить наши реплики.
От ее улыбки Николас почувствовал мягкий, почти невесомый толчок в солнечное сплетение, и его колени подкосились. Он судорожно схватился за дверную ручку. Впервые в жизни он проклял энтузиазм, который приводил его в театр Лэтимера задолго до всех остальных. А потом подумал, как ему теперь, в таком состоянии, сосредоточиться на игре. Он буквально заставил себя вспомнить, что рядом всего-навсего Китти. Миленькая, глупенькая, простенькая Китти. Ее глупости и того факта, что актриса она была весьма посредственная, оказалось вполне достаточно, чтобы у Николаса не возникло к ней никакого интереса. Но, если его рассудок это осознает, почему внутри у него все восторженно вскипает и не поддается столь же строгому контролю? Пока он сопротивлялся этому натиску чувственности, Китти взяла расческу и занялась своими волосами. Она откинула волосы с лица, которое без ореола золотистых кудряшек казалось еще более пикантно узким.
Николас отметил про себя, что лицо у нее вытянутое и острое. Как мордочка у хорька. Китти приоткрыла рот, зажала в своих розовых влажных губах заколки и начала собирать волосы у себя на макушке. От этого движения ее грудь выпятилась и пуговицы на ее блузке разом расстегнулись. Николас увидел маленькие прелестные груди, которые отражение в зеркале делало вдвойне привлекательными. Китти поднялась и легким, волнующе сладострастным движением сбросила с себя все, что на ней еще оставалось, за исключением шелковых кружевных чулок и высоких сапог на высоких каблуках. Потом поставила ногу на стул и обернулась к Николасу.
— Нико? Что с тобой сегодня происходит?
— Ну… Думаю, это нервы.