Но, когда она так искренне исполняла свои скромные роли (более крупных ей не поручали) или с таким увлечением пела на рождественском детском утреннике, ее муж всегда ощущал мучительную жалость. За годы их счастливой совместной жизни эта боль приутихла, но теперь, когда «Martern Aller Arten» еще звучала у него в ушах, а краем глаза он видел огромный куль с одеждой, которую предстояло перешивать и чинить, внезапная грусть и сожаление об утраченных возможностях пронзили его, словно кинжалом.
— Том… — Джойс взяла его за руку и пристально взглянула ему в лицо. — Не надо. Это все не имеет значения. Никакого. Есть только ты и я. И у нас есть Калли. Дорогой?.. — она внимательно и нежно посмотрела ему в глаза. — Все хорошо?
Барнаби кивнул и постарался изобразить спокойствие. Что он может поделать? Так уж сложились обстоятельства. Главное, что у них есть Калли.
Их дочь бредила театром с четырех лет, впервые побывав на рождественском утреннике. Когда детей позвали высматривать злого волка, она первой выскочила на сцену, а потом упорно, с криками и брыканием, отказывалась уходить. В начальной школе она с большой уверенностью исполняла роли дубового листа или маленького кролика и ни о чем не жалела. В настоящее время она доучивалась в Нью-Холле на отделении английской литературы и исполняла самые заметные роли в спектаклях Кембриджского любительского театрального общества.
— Ты все это прекрасно знаешь, — продолжала Джойс. — Глупый старый медведь.
Барнаби улыбнулся:
— Давненько меня так не называли.
— Помнишь, как Калли тебя так называла? Ей нравилась та передача по телевизору. «Зовусь я Барнаби-медведь», — пропела она. — Забыла, что там дальше.
— О да. В семь лет она была та еще непоседа.
Их беседа на минутку приостановилась, потом Джойс заговорила снова:
— Колин спрашивал.
Барнаби тяжело вздохнул.
— Ты можешь разрисовать камин? Пожалуйста.
— Джойси, я в отпуске.
Когда его просили поучаствовать в оформлении декораций, он сначала всегда отказывался, но потом все-таки помогал, если не был занят работой.
— Я бы к тебе не приставала, если бы ты не был в отпуске, — не моргнув глазом солгала Джойс. — Конечно, каждый из нас вполне способен размалевать по кирпичику, но этот камин Колин складывал собственноручно… И вышло прекрасно, Том, — настоящее произведение искусства. Нельзя подпускать к нему неизвестно кого. А у тебя такие вещи получаются чудо как хорошо.
— Ты мне просто льстишь.
— Я говорю правду. Ты художник. Помнишь, какую статую ты сделал? Для «Кружись, кружись по саду»?[22]
— Слишком хорошо помню. И письма в местные газеты тоже помню.
— Можешь заняться этим в субботу днем. Прихвати с собой фляжку и сандвичи. — Джойс немного помолчала. — Я не стала бы тебя просить, если бы погода подходила для работы в саду.
— Я и не стал бы этим заниматься, если бы погода подходила для работы в саду.
— Спасибо, Том. — Она прижалась щекой к его руке. — Ты такой милый.
Старший инспектор Барнаби вздохнул, понимая, что последние деньки его ежегодного отпуска уйдут на бессмысленные хлопоты.
— Расскажи об этом в отделении полиции, — ответил он.
Гарольд загнал свой «морган» в ворота дома номер семнадцать по Веллингтон-Клоуз, столбы которых увенчивали пенопластовые львы, и въехал в гараж. Он заставил мотор издать последнее громогласное рычание, потом заглушил его и стал готовиться к предстоящему трудному делу. Залезать в «морган» и вылезать из него было нелегко. С другой стороны, сидеть за его рулем и представлять себя со стороны было величайшим наслаждением. Прохожие поворачивали головы, когда автомобиль алой вспышкой пролетал мимо них, и это позволяло Гарольду на время утолить ненасытную жажду всеобщего восхищения. То обстоятельство, что его жене этот автомобиль не нравился, доставляло ему еще большее удовольствие. Он вынул ключи и почтительно погладил приборную доску. «Когда все идет хорошо, человек понимает это инстинктивно», — подумал Гарольд, давным-давно принявший эту хитрую рекламную выдумку за чистую монету.
Рядом с ним на кожаном сиденье лежала связка афиш, которые миссис Уинстенли распространит в Гильдии горожанок, на своих курсах флористики и в местных магазинах. Не считая интервью, которые он раздавал при первой же возможности, Гарольд не поддерживал с общественностью никаких отношений. Он всегда говорил, что невозможно представить, как Тревор Нанн[23] бегает по местным газетчикам, рекламируя свой новый спектакль. Упоминая такое известное имя, Гарольд захлебывался от желчи и досады. Он давно считал, что, если бы он в ранней молодости сдуру не женился и не произвел на свет троих совершенно бездарных детей, — которые теперь, к счастью, уже выросли и обитают со своими благоверными где-то очень далеко, — он уже был бы одним из ведущих режиссеров страны. Если не всего мира (Гарольд был не из тех людей, которые избегают горькой правды).
Человеку нужны только удача, талант и правильная жена. Гарольд считал, что удача зависит от самого человека, а талантом он не обделен. Видит бог, талант из него прямо-таки выпирает. Но что касается правильной жены… да, вот в чем трудность[24]. Дорис была обыкновенной мещанкой. Филистершей. Когда они только поженились (она еще была худенькой и застенчивой миловидной девушкой), ее всецело занимали дети, и у нее не было свободного времени, чтобы интересоваться происходящим в театре Лэтимера. Позже, когда дети выросли и покинули родительский дом, попытки Дорис высказать свое мнение о постановках были настолько беспомощны, что Гарольд запретил ей вообще ходить в театр, за исключением премьерных спектаклей.
Он какое-то время подумывал отделаться от жены, когда в театре объявилась Роза, которая показалась ему более подходящей парой для режиссера-постановщика. (Иногда он размышлял, благодарна ли ему Дорис за высокий статус, который она имеет, будучи женой единственного в городе театрального деятеля, и знает ли она вообще об этом статусе.) Однако, рассмотрев эту мимолетную фантазию при холодном свете рассудка, Гарольд признал ее совершенно несостоятельной. Роза свыклась — нет, сжилась — со своей ролью первой актрисы и, уж конечно, не будет добровольно подавлять собственную личность, чтобы оттенить его величие. Тогда как Дорис, хотя и увлекалась всякими странными вещами — мариновала яйца, засушивала цветы и вязала мягкие игрушки, которые набивала разноцветным поролоном, — но при этом обладала такой выдающейся добродетелью, как непроходимая тупость. Гарольду было приятно осознавать, что, когда он входит в комнату, его жена практически сливается с мебелью, словно melanchra persicariae[25]. И, что особенно важно, она не была требовательной. Он выделял детям и жене довольно скромные средства, гораздо более скромные, чем мог себе позволить. Более половины выручки, которую приносил его бизнес (как и предполагала Джойс), уходило на постановки, и, если их можно было сурово раскритиковать во всех остальных отношениях, с точки зрения костюмов они были безупречны.
На лобовое стекло упал янтарный прямоугольник света.
— Гарольд?
Гарольд вздохнул, напоследок протер спидометр носовым платком и ответил:
— Разреши мне самому.
Он выкарабкался из машины. Для него это был своего рода барьер. Момент, когда он покидает полный жизни, звуков и суеты разноцветный мир театральных подмостков и вступает в туманный, серый, расплывчатый и совершенно нереальный мир повседневности.
— Ужин стынет.
— Обед, Дорис. — Снедаемый раздражением, он протолкнулся мимо нее в кухню. — Сколько раз я тебе говорил?
— Как он, миссис Хиггинс? — Дирдре неслышно вошла в кухню через заднюю дверь, и дремавшая у камина пожилая женщина вздрогнула. — Извините. Я не хотела вас напугать.
— Хорошо, — ответила миссис Хиггинс. — В общем и целом.
Дирдре подумала, что это уточнение неуместно. Они обе знали, что с мистером Тиббсом отнюдь не все хорошо, и понимали почему. Дирдре взглянула на каминную доску. Конверт исчез, и Дирдре краем глаза увидела, как он высунулся из кармана перепачканного передника миссис Хиггинс, когда та тяжело поднялась на ноги.
— Ох-хо-хо!
— Он еще спит?
— Нет. Болтает сам с собой. Я разогрела ему тарелочку супцу.
Дирдре заметила в раковине консервную банку и со словами: «Вы очень добры» помогла миссис Хиггинс надеть пальто. Ее благодарность и признательность были совершенно искренними. Если бы не миссис Хиггинс, Дирдре совсем не было бы жизни. Все ограничивалось бы домом и химической станцией. Ибо кто еще стал бы за два фунта обихаживать выжившего из ума старика? Впрочем, о деньгах разговора не заходило. Когда Дирдре предложила их в первый раз, миссис Хиггинс сказала: «Не беспокойтесь, милочка, я просто буду сидеть себе в соседней комнате и смотреть телевизор». Но монеты, которые Дирдре оставила под чайником, исчезли, поэтому с тех пор она всегда оставляла их в конверте из оберточной бумаги.
Когда миссис Хиггинс ушла, Дирдре заперла дверь на засов, поставила на медленный огонь молоко и поднялась по лестнице. Ее отец, неестественно выпрямившись, сидел в пижаме под блеклой репродукцией «Светоча мира»[26]. Его тронутые сединой рыжие усы были влажными от слез, а глаза сияли.
— Он грядет! — воскликнул он, когда Дирдре вошла в комнату. — Господь грядет!
— Да, папа. — Она присела на кровать и взяла его за руку, которая на ощупь напоминала тонкие кости в кожаном чехле. — Тебе принести еще попить?
— Он выведет нас отсюда. К свету.
Она знала, что нечего и пытаться его уложить. Он всегда спит сидя, прислонившись спиной к груде подушек. Она погладила его по руке и поцеловала в мокрую от слез щеку. Он уже несколько месяцев был малость не в себе. Первые признаки того, что с ним не все в порядке, проявились, когда однажды вечером, после установки декораций, она вернулась из театра и обнаружила, как ее отец ходит по улице от дома к дому, стучится в двери и сует испуганным жильцам полный совок раскаленных углей.
Со страхом и недоумением она отвела его домой, высыпала угли обратно в камин и обратилась к отцу с осторожными расспросами в надежде услышать разумное объяснение. Конечно, такового не последовало. С тех пор у него частенько мутился разум. (Дирдре предпочитала использовать подобные обтекаемые выражения, избегая употреблять официальное название его недуга. Когда работница медицинского центра, где мистер Тиббс находился днем, произнесла это страшное слово, Дирдре в испуге и гневе накричала на нее.)
У него порой еще бывали длительные периоды просветления. Невозможно было предугадать, когда они начнутся и как долго продлятся. Прошлое воскресенье выдалось просто чудесным. Днем они гуляли, и она рассказала ему об «Амадее», по обыкновению преувеличив собственную роль в постановке, чтобы отец мог гордиться своей дочерью. Вечером они выпили по бокалу портвейна и съели по куску комковатого домашнего кекса, и он спел несколько песен, которые помнил с детства. Ему было за сорок, когда родилась Дирдре, поэтому песни были очень старые. «Красные паруса на закате», «Валенсия» и «О, Антонио». Он надел шляпу-котелок, постукивал и поигрывал тростью, пытаясь воспроизводить те привычные движения, которые много лет назад так восхищали Дирдре и ее мать. Тогда его волосы были рыжевато-золотистыми, а усы блестели, словно конский каштан. В прошлое воскресенье они оба плакали, прежде чем пойти спать.
Дирдре подошла к окну, чтобы задернуть занавески, и с минуту постояла, глядя в небо, где сияла луна и стремительно проплывали облака. Там, в вышине, жил Гавриил, ее ангел-хранитель. Порой он бессмертным дуновением нисходил на землю, светлый и сияющий, и любящим взором присматривал за мирскими заботами семейства Тиббсов. В далеком детстве Дирдре иногда резко оборачивалась, словно во время игры в «Море волнуется раз», надеясь хоть одним глазком увидеть его крылья в двенадцать футов шириной, пока он не спрятал их под невидимым плащом. Она была уверена, что однажды видела золотистый отпечаток исполинской ступни, а потом слышала шумное хлопанье крыльев, как будто над головой у нее пролетала тысяча лебедей.
Кроме ангела-хранителя каждому человеку покровительствует какая-нибудь звезда. Когда Дирдре спросила отца, какая звезда покровительствует ей, он ответил: «Та, которая светит ярче всех».
«Сегодня все они выглядят одинаково, — подумала Дирдре, задергивая шторы, — одинаково холодными». Она вспомнила про молоко и поспешила вниз на кухню, но было поздно — молоко уже убежало.
Она снова наполнила кастрюльку и поставила ее на огонь, потом достала из кухонного шкафа свой экземпляр пьесы, которую они собирались ставить следующей («Дядя Ваня»), с вплетенными в него чистыми листами. С тех пор как Дирдре стала помощником режиссера, она еще до первой репетиции долго и увлеченно прорабатывала каждую пьесу, многократно ее перечитывая и стараясь познакомиться с героями поближе, как будто они были живыми людьми. Пыталась уяснить подтекст и прочувствовать ритм. В голове у нее роились сценические решения, а на больших листах тонкого картона она зарисовывала собственные проекты декораций. Ее покорили «Дядя Ваня» и «Вишневый сад», она упивалась несравненной чеховской способностью создавать правдоподобный мир, населенный настоящими людьми, органично сочетая его с театральными условностями.
Почувствовав голод, она закрыла книгу и отложила в сторону. Она почти никогда не успевала перекусить перед репетицией, потому что не хотела опаздывать. В холодильнике Дирдре обнаружила немного салатной заправки, жесткий кусочек лежалой говядины и два ломтика свеклы. Намазывая маргарин на мягкий белый хлеб — единственное, что было по зубам ее отцу, — впала в приятное забытье, мысленно исправляя свои оплошности, допущенные во время последней репетиции, и проговаривая про себя воображаемые диалоги между ее участниками.
Дирдре. По-моему, в начальной сцене Вентичелли находятся слишком близко к Сальери. Им лучше держаться чуть поодаль. И ни в коем случае не прикасаться к нему.
Эсслин. Она совершенно права, Гарольд. Они ведут себя чересчур развязно. Если бы никто не сказал этого, мне бы пришлось сказать самому.
Гарольд. Верно. Вы двое, отойдите в сторону. Спасибо, Дирдре. Жаль, что я раньше не назначил тебя своей помощницей.
Или:
Гарольд. Принеси кофе, Дирдре.
Дирдре. Помощник режиссера не должен готовить кофе. Как вы считаете?
(Дружелюбный смех.)
Гарольд. Извини. Мы уже привыкли, что ты за нами ухаживаешь.
Роза. Мы слишком недооценивали тебя, милочка.
Эсслин. А ты всегда скрывала от нас свои блестящие идеи.
Гарольд. Осторожнее, я уже зеленею от зависти.
(Еще более дружелюбный смех. Китти идет готовить кофе.)
Или:
Гарольд (садится на стул в буфете). Теперь, когда все разошлись, я без колебаний скажу тебе, Дирдре, что твое участие в этой постановке для меня неоценимо. Все, что ты говоришь, так свежо и оригинально. (Тяжелый вздох.) А я уже выдыхаюсь.
Дирдре. Нет. Гарольд. Не надо…
Гарольд. Пожалуйста, послушай меня. Я думаю о нашей летней постановке. С «Дядей Ваней» предстоит мною работы…
— Том… — Джойс взяла его за руку и пристально взглянула ему в лицо. — Не надо. Это все не имеет значения. Никакого. Есть только ты и я. И у нас есть Калли. Дорогой?.. — она внимательно и нежно посмотрела ему в глаза. — Все хорошо?
Барнаби кивнул и постарался изобразить спокойствие. Что он может поделать? Так уж сложились обстоятельства. Главное, что у них есть Калли.
Их дочь бредила театром с четырех лет, впервые побывав на рождественском утреннике. Когда детей позвали высматривать злого волка, она первой выскочила на сцену, а потом упорно, с криками и брыканием, отказывалась уходить. В начальной школе она с большой уверенностью исполняла роли дубового листа или маленького кролика и ни о чем не жалела. В настоящее время она доучивалась в Нью-Холле на отделении английской литературы и исполняла самые заметные роли в спектаклях Кембриджского любительского театрального общества.
— Ты все это прекрасно знаешь, — продолжала Джойс. — Глупый старый медведь.
Барнаби улыбнулся:
— Давненько меня так не называли.
— Помнишь, как Калли тебя так называла? Ей нравилась та передача по телевизору. «Зовусь я Барнаби-медведь», — пропела она. — Забыла, что там дальше.
— О да. В семь лет она была та еще непоседа.
Их беседа на минутку приостановилась, потом Джойс заговорила снова:
— Колин спрашивал.
Барнаби тяжело вздохнул.
— Ты можешь разрисовать камин? Пожалуйста.
— Джойси, я в отпуске.
Когда его просили поучаствовать в оформлении декораций, он сначала всегда отказывался, но потом все-таки помогал, если не был занят работой.
— Я бы к тебе не приставала, если бы ты не был в отпуске, — не моргнув глазом солгала Джойс. — Конечно, каждый из нас вполне способен размалевать по кирпичику, но этот камин Колин складывал собственноручно… И вышло прекрасно, Том, — настоящее произведение искусства. Нельзя подпускать к нему неизвестно кого. А у тебя такие вещи получаются чудо как хорошо.
— Ты мне просто льстишь.
— Я говорю правду. Ты художник. Помнишь, какую статую ты сделал? Для «Кружись, кружись по саду»?[22]
— Слишком хорошо помню. И письма в местные газеты тоже помню.
— Можешь заняться этим в субботу днем. Прихвати с собой фляжку и сандвичи. — Джойс немного помолчала. — Я не стала бы тебя просить, если бы погода подходила для работы в саду.
— Я и не стал бы этим заниматься, если бы погода подходила для работы в саду.
— Спасибо, Том. — Она прижалась щекой к его руке. — Ты такой милый.
Старший инспектор Барнаби вздохнул, понимая, что последние деньки его ежегодного отпуска уйдут на бессмысленные хлопоты.
— Расскажи об этом в отделении полиции, — ответил он.
Гарольд загнал свой «морган» в ворота дома номер семнадцать по Веллингтон-Клоуз, столбы которых увенчивали пенопластовые львы, и въехал в гараж. Он заставил мотор издать последнее громогласное рычание, потом заглушил его и стал готовиться к предстоящему трудному делу. Залезать в «морган» и вылезать из него было нелегко. С другой стороны, сидеть за его рулем и представлять себя со стороны было величайшим наслаждением. Прохожие поворачивали головы, когда автомобиль алой вспышкой пролетал мимо них, и это позволяло Гарольду на время утолить ненасытную жажду всеобщего восхищения. То обстоятельство, что его жене этот автомобиль не нравился, доставляло ему еще большее удовольствие. Он вынул ключи и почтительно погладил приборную доску. «Когда все идет хорошо, человек понимает это инстинктивно», — подумал Гарольд, давным-давно принявший эту хитрую рекламную выдумку за чистую монету.
Рядом с ним на кожаном сиденье лежала связка афиш, которые миссис Уинстенли распространит в Гильдии горожанок, на своих курсах флористики и в местных магазинах. Не считая интервью, которые он раздавал при первой же возможности, Гарольд не поддерживал с общественностью никаких отношений. Он всегда говорил, что невозможно представить, как Тревор Нанн[23] бегает по местным газетчикам, рекламируя свой новый спектакль. Упоминая такое известное имя, Гарольд захлебывался от желчи и досады. Он давно считал, что, если бы он в ранней молодости сдуру не женился и не произвел на свет троих совершенно бездарных детей, — которые теперь, к счастью, уже выросли и обитают со своими благоверными где-то очень далеко, — он уже был бы одним из ведущих режиссеров страны. Если не всего мира (Гарольд был не из тех людей, которые избегают горькой правды).
Человеку нужны только удача, талант и правильная жена. Гарольд считал, что удача зависит от самого человека, а талантом он не обделен. Видит бог, талант из него прямо-таки выпирает. Но что касается правильной жены… да, вот в чем трудность[24]. Дорис была обыкновенной мещанкой. Филистершей. Когда они только поженились (она еще была худенькой и застенчивой миловидной девушкой), ее всецело занимали дети, и у нее не было свободного времени, чтобы интересоваться происходящим в театре Лэтимера. Позже, когда дети выросли и покинули родительский дом, попытки Дорис высказать свое мнение о постановках были настолько беспомощны, что Гарольд запретил ей вообще ходить в театр, за исключением премьерных спектаклей.
Он какое-то время подумывал отделаться от жены, когда в театре объявилась Роза, которая показалась ему более подходящей парой для режиссера-постановщика. (Иногда он размышлял, благодарна ли ему Дорис за высокий статус, который она имеет, будучи женой единственного в городе театрального деятеля, и знает ли она вообще об этом статусе.) Однако, рассмотрев эту мимолетную фантазию при холодном свете рассудка, Гарольд признал ее совершенно несостоятельной. Роза свыклась — нет, сжилась — со своей ролью первой актрисы и, уж конечно, не будет добровольно подавлять собственную личность, чтобы оттенить его величие. Тогда как Дорис, хотя и увлекалась всякими странными вещами — мариновала яйца, засушивала цветы и вязала мягкие игрушки, которые набивала разноцветным поролоном, — но при этом обладала такой выдающейся добродетелью, как непроходимая тупость. Гарольду было приятно осознавать, что, когда он входит в комнату, его жена практически сливается с мебелью, словно melanchra persicariae[25]. И, что особенно важно, она не была требовательной. Он выделял детям и жене довольно скромные средства, гораздо более скромные, чем мог себе позволить. Более половины выручки, которую приносил его бизнес (как и предполагала Джойс), уходило на постановки, и, если их можно было сурово раскритиковать во всех остальных отношениях, с точки зрения костюмов они были безупречны.
На лобовое стекло упал янтарный прямоугольник света.
— Гарольд?
Гарольд вздохнул, напоследок протер спидометр носовым платком и ответил:
— Разреши мне самому.
Он выкарабкался из машины. Для него это был своего рода барьер. Момент, когда он покидает полный жизни, звуков и суеты разноцветный мир театральных подмостков и вступает в туманный, серый, расплывчатый и совершенно нереальный мир повседневности.
— Ужин стынет.
— Обед, Дорис. — Снедаемый раздражением, он протолкнулся мимо нее в кухню. — Сколько раз я тебе говорил?
— Как он, миссис Хиггинс? — Дирдре неслышно вошла в кухню через заднюю дверь, и дремавшая у камина пожилая женщина вздрогнула. — Извините. Я не хотела вас напугать.
— Хорошо, — ответила миссис Хиггинс. — В общем и целом.
Дирдре подумала, что это уточнение неуместно. Они обе знали, что с мистером Тиббсом отнюдь не все хорошо, и понимали почему. Дирдре взглянула на каминную доску. Конверт исчез, и Дирдре краем глаза увидела, как он высунулся из кармана перепачканного передника миссис Хиггинс, когда та тяжело поднялась на ноги.
— Ох-хо-хо!
— Он еще спит?
— Нет. Болтает сам с собой. Я разогрела ему тарелочку супцу.
Дирдре заметила в раковине консервную банку и со словами: «Вы очень добры» помогла миссис Хиггинс надеть пальто. Ее благодарность и признательность были совершенно искренними. Если бы не миссис Хиггинс, Дирдре совсем не было бы жизни. Все ограничивалось бы домом и химической станцией. Ибо кто еще стал бы за два фунта обихаживать выжившего из ума старика? Впрочем, о деньгах разговора не заходило. Когда Дирдре предложила их в первый раз, миссис Хиггинс сказала: «Не беспокойтесь, милочка, я просто буду сидеть себе в соседней комнате и смотреть телевизор». Но монеты, которые Дирдре оставила под чайником, исчезли, поэтому с тех пор она всегда оставляла их в конверте из оберточной бумаги.
Когда миссис Хиггинс ушла, Дирдре заперла дверь на засов, поставила на медленный огонь молоко и поднялась по лестнице. Ее отец, неестественно выпрямившись, сидел в пижаме под блеклой репродукцией «Светоча мира»[26]. Его тронутые сединой рыжие усы были влажными от слез, а глаза сияли.
— Он грядет! — воскликнул он, когда Дирдре вошла в комнату. — Господь грядет!
— Да, папа. — Она присела на кровать и взяла его за руку, которая на ощупь напоминала тонкие кости в кожаном чехле. — Тебе принести еще попить?
— Он выведет нас отсюда. К свету.
Она знала, что нечего и пытаться его уложить. Он всегда спит сидя, прислонившись спиной к груде подушек. Она погладила его по руке и поцеловала в мокрую от слез щеку. Он уже несколько месяцев был малость не в себе. Первые признаки того, что с ним не все в порядке, проявились, когда однажды вечером, после установки декораций, она вернулась из театра и обнаружила, как ее отец ходит по улице от дома к дому, стучится в двери и сует испуганным жильцам полный совок раскаленных углей.
Со страхом и недоумением она отвела его домой, высыпала угли обратно в камин и обратилась к отцу с осторожными расспросами в надежде услышать разумное объяснение. Конечно, такового не последовало. С тех пор у него частенько мутился разум. (Дирдре предпочитала использовать подобные обтекаемые выражения, избегая употреблять официальное название его недуга. Когда работница медицинского центра, где мистер Тиббс находился днем, произнесла это страшное слово, Дирдре в испуге и гневе накричала на нее.)
У него порой еще бывали длительные периоды просветления. Невозможно было предугадать, когда они начнутся и как долго продлятся. Прошлое воскресенье выдалось просто чудесным. Днем они гуляли, и она рассказала ему об «Амадее», по обыкновению преувеличив собственную роль в постановке, чтобы отец мог гордиться своей дочерью. Вечером они выпили по бокалу портвейна и съели по куску комковатого домашнего кекса, и он спел несколько песен, которые помнил с детства. Ему было за сорок, когда родилась Дирдре, поэтому песни были очень старые. «Красные паруса на закате», «Валенсия» и «О, Антонио». Он надел шляпу-котелок, постукивал и поигрывал тростью, пытаясь воспроизводить те привычные движения, которые много лет назад так восхищали Дирдре и ее мать. Тогда его волосы были рыжевато-золотистыми, а усы блестели, словно конский каштан. В прошлое воскресенье они оба плакали, прежде чем пойти спать.
Дирдре подошла к окну, чтобы задернуть занавески, и с минуту постояла, глядя в небо, где сияла луна и стремительно проплывали облака. Там, в вышине, жил Гавриил, ее ангел-хранитель. Порой он бессмертным дуновением нисходил на землю, светлый и сияющий, и любящим взором присматривал за мирскими заботами семейства Тиббсов. В далеком детстве Дирдре иногда резко оборачивалась, словно во время игры в «Море волнуется раз», надеясь хоть одним глазком увидеть его крылья в двенадцать футов шириной, пока он не спрятал их под невидимым плащом. Она была уверена, что однажды видела золотистый отпечаток исполинской ступни, а потом слышала шумное хлопанье крыльев, как будто над головой у нее пролетала тысяча лебедей.
Кроме ангела-хранителя каждому человеку покровительствует какая-нибудь звезда. Когда Дирдре спросила отца, какая звезда покровительствует ей, он ответил: «Та, которая светит ярче всех».
«Сегодня все они выглядят одинаково, — подумала Дирдре, задергивая шторы, — одинаково холодными». Она вспомнила про молоко и поспешила вниз на кухню, но было поздно — молоко уже убежало.
Она снова наполнила кастрюльку и поставила ее на огонь, потом достала из кухонного шкафа свой экземпляр пьесы, которую они собирались ставить следующей («Дядя Ваня»), с вплетенными в него чистыми листами. С тех пор как Дирдре стала помощником режиссера, она еще до первой репетиции долго и увлеченно прорабатывала каждую пьесу, многократно ее перечитывая и стараясь познакомиться с героями поближе, как будто они были живыми людьми. Пыталась уяснить подтекст и прочувствовать ритм. В голове у нее роились сценические решения, а на больших листах тонкого картона она зарисовывала собственные проекты декораций. Ее покорили «Дядя Ваня» и «Вишневый сад», она упивалась несравненной чеховской способностью создавать правдоподобный мир, населенный настоящими людьми, органично сочетая его с театральными условностями.
Почувствовав голод, она закрыла книгу и отложила в сторону. Она почти никогда не успевала перекусить перед репетицией, потому что не хотела опаздывать. В холодильнике Дирдре обнаружила немного салатной заправки, жесткий кусочек лежалой говядины и два ломтика свеклы. Намазывая маргарин на мягкий белый хлеб — единственное, что было по зубам ее отцу, — впала в приятное забытье, мысленно исправляя свои оплошности, допущенные во время последней репетиции, и проговаривая про себя воображаемые диалоги между ее участниками.
Дирдре. По-моему, в начальной сцене Вентичелли находятся слишком близко к Сальери. Им лучше держаться чуть поодаль. И ни в коем случае не прикасаться к нему.
Эсслин. Она совершенно права, Гарольд. Они ведут себя чересчур развязно. Если бы никто не сказал этого, мне бы пришлось сказать самому.
Гарольд. Верно. Вы двое, отойдите в сторону. Спасибо, Дирдре. Жаль, что я раньше не назначил тебя своей помощницей.
Или:
Гарольд. Принеси кофе, Дирдре.
Дирдре. Помощник режиссера не должен готовить кофе. Как вы считаете?
(Дружелюбный смех.)
Гарольд. Извини. Мы уже привыкли, что ты за нами ухаживаешь.
Роза. Мы слишком недооценивали тебя, милочка.
Эсслин. А ты всегда скрывала от нас свои блестящие идеи.
Гарольд. Осторожнее, я уже зеленею от зависти.
(Еще более дружелюбный смех. Китти идет готовить кофе.)
Или:
Гарольд (садится на стул в буфете). Теперь, когда все разошлись, я без колебаний скажу тебе, Дирдре, что твое участие в этой постановке для меня неоценимо. Все, что ты говоришь, так свежо и оригинально. (Тяжелый вздох.) А я уже выдыхаюсь.
Дирдре. Нет. Гарольд. Не надо…
Гарольд. Пожалуйста, послушай меня. Я думаю о нашей летней постановке. С «Дядей Ваней» предстоит мною работы…