Это такой слэнг, который означает крайнюю степень злости и раздражения.
Я никогда раньше не понимал, как нормальный здравомыслящий человек может дойти до той степени «бомбежки», когда он прекращает быть человеком разумным и превращается в долбаное чмо, которое можно на хую вертеть и радоваться.
Но сейчас меня именно бомбит.
До состояния, когда хочется тупо сбить кулаки обо что-то каменное и не убиваемое.
Потому что все пошло через жопу.
Абсолютно все.
Меня, как щетку в водовороте, развернуло на сто восемьдесят градусов.
Я приехал в эту чертову больницу не для того, чтобы справиться о здоровье Островского. Мне вообще срать, будет ли он жив или подохнет. Правда, очень бы хотелось, чтобы эта тварь перед смертью страдала и мучилась, а не отбросила коньки в сладком морфиновом дурмане.
Я приехал, чтобы закрыть вопрос с наследованием. Написать какую-то бумагу, которая навсегда избавит меня от дерьма прошлого.
Мне не были нужны его деньги, даже когда умерла мать и я жил на улице, и жрал то, что удавалось добыть из мусорных баков.
Мне не были нужны его деньги, когда я пошел в школу с ручками, которые нашел на помойке.
Мне не были нужны его деньги, когда учитель по информатике вдруг сказал, что у меня «светлая башка» и начал давать дополнительные уроки. Чтобы потом приплачивать мне за то, что я помогаю настраивать компы. Он бы и сам со всем справился, но он был хорошим правильным мужиком.
И уж тем более мне не были нужны его деньги, когда я написал первую программу и толкнул ее одному чуваку, который выдал ее за свой проект и срубил прилично бабла.
Сейчас у меня есть больше, чем нужно.
Так что — какое к херам наследство?!
Но когда я увидел Монашку…
Меня жестко заклинило. В шланг пылесоса попала какая-то хрень и мотор тупо сгорел, потому что в башке образовался вакуум.
Я увидел ее… живую, настоящую, с этими ее тонкими плечами, дерзкими бедрами и узкими лодыжками — и все, тупо выкрутили лампочку.
Никогда и ничего мне не хотелось так сильно, как обладать этой женщиной.
С ее этой вампирской притягательностью: невинным взглядом и фигурой любовницы дьявола.
И когда в голове зазвенел предупредительный звоночек: «Чувак, ты чё творишь?!», я не услышал его, потому что думал лишь о том, как разложу ее на койке.
Потому что впервые в жизни могу получить то, что хочу.
Но ее слова о том, что я такой же мудак, как и Островский, оказались ударом ниже пояса, к которому я не успел подготовиться.
Как и к тому, что в ее этих дурных глазах будет слишком много очевидной правды, чтобы я мог списать эту херню на месть и попытку меня расшатать.
Монашка правда читает меня таким же, как и эта тварь под трубками.
Несмотря на то, что я пытался открыть ей глаза.
До ресторана мы едем совершенно молча. Я нарочно много курю, чтобы рот был занят сигаретой, иначе наговорю херни, которая ляжет между нами трупом невинной невесты.
Несмотря на мои опасения, Монашка не пытается сбежать: молча выходит из машины, молча заходит внутрь и ведет себя так, словно это она, а не я ее «пригласил».
Нас усаживают за стол около окна и я замечаю, что Анфиса нарочно садится так, чтобы с одной стороны сидеть «спиной» в ту сторону, а с другой стороны ее лицо «в зал» закрывал я. Но, как только нам приносят меню, достает телефон.
Она звонит няне дочери — это несложно понять по обрывкам фраз, да Монашка не сильно-то и скрывает. Потом говорит с дочерью: щебечет с ней, как та райская птица из детского мультка. Так и хочется сказать какую-то язвительную хрень.
«Тебе обязательно было рожать этот этого ублюдка? Ты так хотела бабла, что согласилась стать инкубатором?!» — мысленно ору я, пытаясь рассмотреть хоть что-то в прыгающих строчках названий блюд.
Я слишком сильно хотел верить, что на всем земном шарике существует еще хотя бы один человек, который будет сопротивляться Островскому несмотря ни на что.
Почему-то адски хотелось верить, что Монашка будет сопротивляться даже яростнее меня.
А она просто… прогнулась, как и его предыдущие «золотые матки».
И радуется, изображая счастливую мамочку.
— Я скоро приеду, солнышко, — слышу нежность в ее голосе и во мне зреет иррациональная ненависть к ребенку на той стороне связи.
Это неправильно.
Дети ни в чем не виноваты — мне ли не знать?
Но…
Анфиса прячет телефон в сумку, и демонстративно отодвигает меню на край стола.
Так что, когда приходит официант, я заказываю на свой вкус: брускетты с семгой, салат и минеральную воду «made in Japan». Когда все это приносят, Анфиса нарочно отодвигает тарелки, но жадно пьет.
Может, «Вдову Клико»? — не могу удержаться, когда она слизывает влагу с нижней губы.
— Я не буду с Вами пить, Роман. И развлекать непринужденной беседой тоже.
Я уже и не рад, что первым заговорил с ней на «вы».
Мне срать на то, что ей уже тридцать, а мне только через пару месяцев исполнится двадцать пять. Монашка выглядит молодой и свежей, и если убрать с нее даже эту почти невидимую вуаль макияжа, то точно скинет еще лет пять.
Но это сраное «выканье» — оно как забор между нами.
Типа, знай свое место, малолетний придурок.
— Если бы четыре года назад я заплатил тебе больше, чем Островский — ты бы раздвинула ноги для меня, а не для него?
Это простой вопрос и мне за него не стыдно.
Мы оба в курсе, что все в этом мире покупается и продается, а женская любовь, как известно, самый предлагаемый товар.
Монашка снова делает глубокий жадный глоток, но ее волнение выдают стучащие по стеклу зубы. И неуверенный жест, когда возвращает бокал на стол.
— Я бы не продалась Вам даже если бы умирала от голода, Роман. Потому что замужняя женщина и жена Вашего отца. Есть принципы, через которые я никогда не переступлю.
Я накалываю половинку черри в салате, откидываюсь на спинку стула и лениво стаскиваю помидорку зубами.
Монашка следит за мной.
Пытается сделать вид, что не глазеет на мои губы.
Ангелочек говорит, что они у меня «прекрасно-некрасивые, но жутко целовательные».
— Что, Монашка, не очень-то весело тебе жилось праведной и благочестивой жизнью с вялым хером в постели?
— Придурок, — забывшись и дав волю чувствам, огрызается она.
Эту ночь мы проведем вместе.
И прямо сейчас, сидя через стол полностью одетые и «прилизанные», мы оба это понимаем.
Только она с паникой, а я — с приятным предвкушением победы.
Несколько минут мы просто перебрасываемся взглядами через стол, а потом Монашка подтягивает к себе тарелку и берет столовые приборы.
Я никогда не думал, что можно морально кончать, просто наблюдая за тем, как женщина ест. Как она изящно держит вилку, как обращается с ножом и как красиво, словно на приеме у английской королевы, кладет в рот кусочек красной рыбы с брускетты. Потом берет бокал, прикасается к нему губами, выдерживает короткую паузу и медленно окунает губы в минералку.
Это просто какое-то долбаное порно.
Я пытаюсь уговорить себя не возбуждаться, но хрен там было: в штанах так тесно, что я почти готов вспомнить заветы наших диких предков, перекинуть Анфису через плечо и утащить к себе в гостиницу. И трахать так долго, пока мне не будет достаточно.
Это просто инстинкт, в нем нет рациональности и логики.
Прихоть, которая выдает во мне мелкого засранца, на которого все забивали хер, и который когда-то пообещал себе стать человеком, с которым будут считаться. Мне хотелось той жизни, где я смогу брать все, что захочу просто потому, что смогу.
Блядь.
А ведь Анфиса права, хоть мне и тошно от этого сравнения.
Не такой уж я «не Островский».
Но, вместо того чтобы покаяться, посыпать голову пеплом и сказать, как сильно был не прав, я продолжаю гнуть свое.
— Ты живешь в доме Островского? — Аппетита уже нет. В моей голове только полная и грязная чернуха с участием Монашки вот на этом самом столе.
Она настораживается.
Мелочи: прищур, секундная морщина между бровями, отложенная в сторону вилка и глоток из бокала, который делает с оттяжкой, с трудом, словно у нее в горле открытая рана и нужно собраться с силами, чтобы полоснуть по ней перцовой настойкой.
Но именно так я понимаю, что попал в цель.