— Знаешь, что я думаю? Я бы все-таки выбрала участь человека.
— А я вот не уверена, что хотела бы этого!
Лисса подняла руку, призывая меня помолчать. Жест был не грубый, не подавляющий, и я умолкла. А она спросила:
— Видишь вон того жука? В углу?
— Конечно. Это чешуйница.
— Верно. Существо, приспособившееся вести себя так, как это необходимо, чтобы выжить. — Мелисса встала и подошла к жуку, который то раскрывал, то закрывал свои жесткие крылышки, из-под которых выглядывали другие, более тонкие, похожие на рыбий хвост, и все пытался вскарабкаться на стену, что ему никак не удавалось. — Видишь, как он убегает от моей туфли? Точно так же он будет убегать и от других хищников. Сороконожек, пауков и им подобных. А вот от своих сородичей он убегать не будет. — Лисса как-то криво, даже чуть коварно улыбнулась уголком рта. — Ну, разве что ему придется спасаться бегством от самки после совершения брачного ритуала, но это совсем другая разновидность бегства.
Мы смотрели на этого жука как завороженные. Лисса уже вернулась и села рядом со мной на комковатый диван, но мы все продолжали наблюдать за тем, как жук, поблескивающее в полутьме пятнышко, то ползет вверх, то снова скатывается вниз — ведет привычную для него жизнь, связанную с добычей пропитания, обеспечением безопасности и поисками полового партнера. Я понимала, что, если встану и подойду ближе, жук наверняка испугается, а мне не хотелось ни пугать его, ни как-то ему вредить. А если бы я все-таки подошла, жук попросту убежал бы, спасая свою жизнь, куда-нибудь подальше и стал бы искать других жуков, таких же, как он сам.
Я никогда не была жуком, но некогда была ребенком. И догадывалась, что и у жуков, и у детей существуют свои собственные принципы политики. У него глаза голубые, а у нее — карие. Ступай к тому, кто больше похож на тебя. Она толстая, он худой. Посмотрись в зеркало и иди к тому, кто такой же, как ты. Он ирландец, она англичанка. Идентифицируй себя с теми, кого лучше знаешь. Тысячелетиями люди объединялись по этому принципу: римляне и греки, мусульмане и христиане, арии и семиты, брамины и далиты[38].
Но я так и не получила ответа на свой вопрос. Неужели мы такими родились? Или нас этому научили? Тот и другой ответ ужасен по-своему.
— А хочешь с моей теорией познакомиться? — спросила Мелисса заговорщицким тоном, словно мы пара шпионов времен холодной войны, продающие друг другу государственные секреты и получающие за это соответствующую плату где-нибудь в задней комнатке восточноберлинского бара.
— Конечно.
— По-моему, в каждом из нас есть что-то от животного. Некий прочный инстинкт, требующий, чтобы мы остерегались всего слишком странного или отличного от нас самих. Это, собственно, часть того механизма, который обеспечивает живым существам возможность выжить. Но. — Она подняла палец, прежде чем я успела с ней согласиться или не согласиться. — Я знаю, что мы способны выключить в себе ксенофобию, если захотим. Это одно из важнейших свойств человека. Один из важнейших аспектов человечности. Я ответила на твой вопрос?
Да, на один из моих вопросов она ответила. Но у меня осталось еще много других. Мне, например, очень хотелось знать, что это Лисса там все время пишет и почему она так агрессивно щелкает при этом своей авторучкой. А еще мне было интересно, как она-то сюда попала и почему даже глазом не моргнула, когда я сегодня за обедом совершила столько промахов. Помимо того, что относится непосредственно к Мелиссе, меня также тревожили эти цветные повязки у детей на рукавах и то, зачем сюда пожаловал Алекс Картмилл. Впрочем, сейчас уже поздно, а завтра в семь тридцать нужно быть в столовой, так что на сегодня вопросов и ответов было более чем достаточно.
Лисса ушла, еще раз напомнив мне, что утром рано вставать, а я осталась в гостиной в компании лишь красного огонька «спящего» телевизора, размышляя о брачных ритуалах, и о том, что большинство живых существ страшатся всего, на них самих не похожего, и убегают от странного, и о моих снах с танцующими Q, которые, обвивая своими хвостиками детей, уволакивали их за собой.
А еще я думала о Фредди, зная, что сегодня она наверняка будет плакать в постели, пока не уснет.
Как наверняка буду плакать и я сама.
Когда я вышла из гостиной, ни одного из Шалтай-Болтаев за конторкой не было. Я из любопытства проверила, заперты ли двойные двери, ведущие в вестибюль жилого корпуса, который больше похож на КПП полицейского участка, чем на вестибюль. Двери оказались открыты.
А вот входная дверь действительно была заперта. И табличка на ней предупреждала, что при любой попытке открыть эту дверь с девяти вечера до семи утра незамедлительно прозвучит сигнал тревоги.
Мои часы показывали без четверти двенадцать, когда я вернулась в нашу квартирку. На кухонном столе стоял одинокий стакан, и в нем с четверть дюйма какой-то прозрачной жидкости. Я взяла стакан, понюхала и вздрогнула: даже запах обжигал, как огонь. Огонь с запахом спирта.
Какого черта, решила я и залпом проглотила огненное пойло, а потом с наслаждением содрала с себя проклятую серую скорлупу и надела пижаму. Никогда еще обычный хлопок не казался мне таким нежным на ощупь.
Руби Джо лежала, распростершись наискосок, на нижней половине двухъярусной кровати; одна ее нога свисала с матраса почти до пола; рыжие кудри тяжелыми прядями разметались по подушке. Если бы скомканное одеяло не поднималось над ее телом в такт дыханию, я вполне могла бы принять ее за мертвую. Лисса, устроившись на двуспальной кровати напротив, тихонько похрапывала, вернее, мурлыкала, как довольный котенок.
А у меня сна не было ни в одном глазу.
Я взобралась на верхнюю часть кровати по деревянной лесенке в ногах у Руби Джо и тут же стукнулась головой о потолок, а потом неуклюже рухнула на матрас, который по уровню мягкости находился где-то между камнем и железом. Оштукатуренный потолок был настолько близко от моего лица, что возникало ощущение, будто лежишь в гробу. Нет, это просто потрясающе: и спать не можешь, и чувствуешь себя похороненной заживо! Вряд ли я могла бы придумать для себя худшую участь.
А сон все не шел.
Когда же он все-таки пришел, то, уже засыпая, я по-прежнему видела перед собой белую стену и белый потолок над головой — точнее, они были грязно-белые, как невежество, и твердые, как сталь.
И я понимала: мне нужно во что бы то ни стало пробиться сквозь эти проклятые преграды.
Мне нужно увидеть мою дочь. И сказать ей, что все у нас будет хорошо.
Хотя сама я отнюдь не была так уж в этом уверена.
Глава сорок шестая
Сигнал будильника застал меня врасплох — проснувшись, я не сразу поняла, где нахожусь, и тут же стукнулась головой о потолок. А потом и еще разок. Не самое благоприятное начало дня.
Мелисса уже встала и оделась; Руби Джо возилась на кухне, смешивая в стакане с водой какое-то дешевое пойло — то ли виски, то ли самогон. Я с трудом стряхнула с себя остатки дурного сна и стала надевать мерзкую серую униформу.
На пути в столовую мы делились предположениями относительно природы разноцветных повязок на рукавах.
— У твоей девочки какого цвета повязка? — спросила Мелисса.
— Пурпурного. Хотя Фредди пурпурный цвет просто ненавидит.
Кстати, вчера в столовой я заметила множество пурпурных повязок — некоторые были новенькие, как у Фредди, другие выцветшие и даже обтрепанные по краям. Я сделала себе мысленную зарубку: посмотреть во время завтрака более внимательно.
Как все-таки странно! Ведь пурпур всегда был цветом королей. Теперь же, если я права в своих предположениях, это цвет неудачников. Завали свой тест — и получишь в награду пурпурную повязку.
— Только у одного мальчика повязка была темно-синяя, — припомнила я сцену исхода детей из столовой. — У того, что в инвалидном кресле.
— Так, может, это знак серьезного физического недостатка? — сказала Руби Джо. — Хотя у той беременной девочки повязка была красная.
Если тебя изобьют и изнасилуют, забеременей — и выиграешь красную повязку! — с горечью подумала я. — Алая буква «А» двадцатого века[39].
— А что тогда означает оранжевый цвет? Тут у некоторых оранжевые повязки, — сказала я, вспоминая пару девочек, сидевших ко мне спиной.
Лисса что-то проверила по своему блокноту и вздохнула:
— Нет, на сей счет мне пока ничего узнать не удалось.
Остальную часть пути мы прошли в молчании, морща лбы от раздумий. Вообще-то раздумывать было особенно не о чем. Цвета повязок наверняка имели значения. Ужасные значения. Точно каинова печать. Точно алая буква «А».
Моя бабушка всегда питала отвращение к подобным вещам — к любым разновидностям табличек и ярлыков, которые определяют персональную принадлежность к определенной категории. Девочкой я была уверена, что она просто за что-то на меня злится, когда она срывала с меня зеленый трилистник, эмблему Ирландии, которым меня украсили в День святого Патрика; когда она запихивала в мусорное ведро маленький мексиканский флажок, которые всегда раздавал нам в классе учитель испанского по случаю праздника Cinco de Mayo[40].
— Никогда не носи такие штуки, Лени, — сердито приговаривала бабушка. — Никогда не носи.
В нашем доме никогда не было никаких символов. Никаких крестов или распятий, никаких флагов, ничего такого. Некоторые девочки в школе носили подвески — серебряный крест, золотую звезду, сверкающий полумесяц. Мне эти украшения казались потрясающими, но когда я указала на одну из них в витрине магазина, Ома тут же поволокла меня дальше, сказав:
— Подобные вещи не для тебя, Елена. Только не для тебя.
В восемь лет я этого, конечно, не понимала. Зеленые трилистники и мексиканские флаги все прикалывали к одежде по праздникам. Сверкающие драгоценности надевали, чтобы отпраздновать первое причастие, или бат-мицву, или конец чего-то неопределенного, именуемого Рамадан. В течение трех последующих лет я носила то, что мне нравилось, только в школе и никогда дома; я непременно прятала запретную вещь в портфель еще до того, как выпрыгнуть из автобуса на своей остановке.
Но на четвертый год я все это носить перестала. Это был тот самый год, когда Ома усадила меня рядом и стала рассказывать о цветных нашивках.
О желтых нашивках. О нашивках в форме звезды. О розовых, пурпурных, коричневых и черных нашивках в форме перевернутых треугольников. О полосках за каждую судимость.
Мелисса, щелкнув пальцами, вернула меня в действительность. Я огляделась: обеденный зал был уже заполнен детьми.
— Тебе это что-то напоминает? — услышала я вопрос Мелиссы.
А в ушах у меня звенели слова Омы: Где, как ты думаешь, мой двоюродный дед Эуген подцепил эту идею?
И больше не имело значения, являются ли те истории, которые рассказывает моя бабушка, ее собственными или чьими-то еще. Куда важнее было то, что подобные идеи постоянно завладевают умами, движутся сквозь культуры и столетия и постоянно повторяются при пособничестве таких людей, как Мадлен Синклер. И Малколм. И Сара Грин. Да и многих других, включая меня. Меня охватывало чувство глубокого отвращения при мысли о том, как одни человеческие существа с ненавистью восстают против других, как люди сознательно кого-то игнорируют, как одна мать говорит другой: «Мой ребенок лучше, чем твой!»
Завтрак меня несколько отвлек от этих мрачных мыслей или, по крайней мере, их преобразил. Я терпеливо ждала, когда получу жидковатую яичницу (должно быть, из яичного порошка), оранжевый «фруктовый» напиток (тоже порошковый) и тост, настолько пересушенный, что тут же раскрошился, словно тоже решив превратиться в порошок, как только я попыталась намазать его маслом. Этот завтрак даже отдаленно не походил на то, что подавали нам в серебряной школе, где преподаватели и учащиеся с удовольствием ели натуральные овощи и фрукты, а также выращенных на ферме цыплят.
Мы заняли места за свободным столом, и к нам больше никто не присоединился. Я старательно игнорировала холодные взгляды и вполне различимый шепот, явно предназначенный для моих ушей. Это она, точно тебе говорю. Та самая, что замужем за Мистером Реформа Образования. Здорово же ее понизили! Ничего, это послужит ей хорошим уроком. Но мне было не до этих злопыхателей. Я все время высматривала Фредди за длинным столом для девочек. И наконец нашла. И улыбнулась ей, потому что это было единственным, что я в данный момент могла для нее сделать как мать. Лицо Фредди мгновенно просветлело, но этот свет почти сразу погас, и она снова нахохлилась, опустив голову и глядя в свою тарелку.
Я не хотела и не могла видеть ее такой!
Мне хотелось видеть ее в том высоком детском стульчике, который я принесла с чердака после ее рождения. Мне хотелось видеть ее с улыбкой, едва различимой на личике, перемазанном пюре из персиков. Мне хотелось видеть, как она тянется ручонкой за ложкой с кроликом Питером[41], которую я купила еще до ее появления на свет. Мне хотелось видеть ее счастливым невинным ребенком, которого этот мир еще не успел сокрушить своей чудовищной тяжестью.
— Тут все дело в деньгах, — сказала вдруг Лисса, возвращая меня к отвратительной действительности. — Наверняка. — Она вытащила из нагрудного кармана авторучку, дважды ею щелкнула и что-то негромко произнесла, как бы обращаясь именно к ручке. До меня донеслись слова «подсчеты», «отчеты», «различные цвета документов».
— Что-что? — переспросила я.
— Не обращай внимания. — Мелисса убрала ручку и размазала порошковую яичницу по тарелке, как это иногда любит делать Фредди, пока еда на тарелке — кусочки мяса, овощи — не превращается в некие странные символы.
Когда Энн была помладше, ей практически за один обед удалось обучить Фредди алфавиту. Тушеная морковь превратилась в буквы A и L; макаронины свернулись и стали С, Q и S. Малколм, разумеется, с отвращением смотрел, как девочки «играют с едой».
— Они все учатся по-разному, — сказала я ему, пока Фредди закрепляла новые знания.
— Она вполне может учиться и с помощью карандаша и бумаги. — Малколм убрал тарелку и вытащил блокнот. А Фредди тут же попросила разрешения встать из-за стола.
Именно такие вот мелочи и заставляли меня теперь удивляться, как я вообще ухитрилась увидеть в Малколме что-то особенное, почему позволила ему оторвать меня от Джо. Ведь Джо точно позволил бы Фредди практиковаться в написании букв даже на поверхности старинного буфета работы Хеплвита[42], если бы для нее так было лучше.
— Можно мне на минутку твою ручку? — спросила я у Мелиссы.
И тут она повела себя несколько странно. Вместо того чтобы протянуть мне ручку, которую держала в руках, она выудила из своей сумки точно такую же и вручила ее мне.
Руби Джо, заметив, что я нацарапала на бумажной салфетке два простых предложения, тут же настороженно спросила:
— Что это ты делаешь?
— Пишу записку Фредди.
И не успела я произнести эти слова, как рука Мелиссы буквально вцепилась в мое запястье, отчего я тут же забрызгала записку чернилами. Ее хватка оказалась весьма сильна, мне даже больно стало в том месте, где в кожу врезались мои часики. Она чуть ослабила свои «тиски», заметив, что я поморщилась, но писать мне больше не позволила, твердо заявив:
— А я вот не уверена, что хотела бы этого!
Лисса подняла руку, призывая меня помолчать. Жест был не грубый, не подавляющий, и я умолкла. А она спросила:
— Видишь вон того жука? В углу?
— Конечно. Это чешуйница.
— Верно. Существо, приспособившееся вести себя так, как это необходимо, чтобы выжить. — Мелисса встала и подошла к жуку, который то раскрывал, то закрывал свои жесткие крылышки, из-под которых выглядывали другие, более тонкие, похожие на рыбий хвост, и все пытался вскарабкаться на стену, что ему никак не удавалось. — Видишь, как он убегает от моей туфли? Точно так же он будет убегать и от других хищников. Сороконожек, пауков и им подобных. А вот от своих сородичей он убегать не будет. — Лисса как-то криво, даже чуть коварно улыбнулась уголком рта. — Ну, разве что ему придется спасаться бегством от самки после совершения брачного ритуала, но это совсем другая разновидность бегства.
Мы смотрели на этого жука как завороженные. Лисса уже вернулась и села рядом со мной на комковатый диван, но мы все продолжали наблюдать за тем, как жук, поблескивающее в полутьме пятнышко, то ползет вверх, то снова скатывается вниз — ведет привычную для него жизнь, связанную с добычей пропитания, обеспечением безопасности и поисками полового партнера. Я понимала, что, если встану и подойду ближе, жук наверняка испугается, а мне не хотелось ни пугать его, ни как-то ему вредить. А если бы я все-таки подошла, жук попросту убежал бы, спасая свою жизнь, куда-нибудь подальше и стал бы искать других жуков, таких же, как он сам.
Я никогда не была жуком, но некогда была ребенком. И догадывалась, что и у жуков, и у детей существуют свои собственные принципы политики. У него глаза голубые, а у нее — карие. Ступай к тому, кто больше похож на тебя. Она толстая, он худой. Посмотрись в зеркало и иди к тому, кто такой же, как ты. Он ирландец, она англичанка. Идентифицируй себя с теми, кого лучше знаешь. Тысячелетиями люди объединялись по этому принципу: римляне и греки, мусульмане и христиане, арии и семиты, брамины и далиты[38].
Но я так и не получила ответа на свой вопрос. Неужели мы такими родились? Или нас этому научили? Тот и другой ответ ужасен по-своему.
— А хочешь с моей теорией познакомиться? — спросила Мелисса заговорщицким тоном, словно мы пара шпионов времен холодной войны, продающие друг другу государственные секреты и получающие за это соответствующую плату где-нибудь в задней комнатке восточноберлинского бара.
— Конечно.
— По-моему, в каждом из нас есть что-то от животного. Некий прочный инстинкт, требующий, чтобы мы остерегались всего слишком странного или отличного от нас самих. Это, собственно, часть того механизма, который обеспечивает живым существам возможность выжить. Но. — Она подняла палец, прежде чем я успела с ней согласиться или не согласиться. — Я знаю, что мы способны выключить в себе ксенофобию, если захотим. Это одно из важнейших свойств человека. Один из важнейших аспектов человечности. Я ответила на твой вопрос?
Да, на один из моих вопросов она ответила. Но у меня осталось еще много других. Мне, например, очень хотелось знать, что это Лисса там все время пишет и почему она так агрессивно щелкает при этом своей авторучкой. А еще мне было интересно, как она-то сюда попала и почему даже глазом не моргнула, когда я сегодня за обедом совершила столько промахов. Помимо того, что относится непосредственно к Мелиссе, меня также тревожили эти цветные повязки у детей на рукавах и то, зачем сюда пожаловал Алекс Картмилл. Впрочем, сейчас уже поздно, а завтра в семь тридцать нужно быть в столовой, так что на сегодня вопросов и ответов было более чем достаточно.
Лисса ушла, еще раз напомнив мне, что утром рано вставать, а я осталась в гостиной в компании лишь красного огонька «спящего» телевизора, размышляя о брачных ритуалах, и о том, что большинство живых существ страшатся всего, на них самих не похожего, и убегают от странного, и о моих снах с танцующими Q, которые, обвивая своими хвостиками детей, уволакивали их за собой.
А еще я думала о Фредди, зная, что сегодня она наверняка будет плакать в постели, пока не уснет.
Как наверняка буду плакать и я сама.
Когда я вышла из гостиной, ни одного из Шалтай-Болтаев за конторкой не было. Я из любопытства проверила, заперты ли двойные двери, ведущие в вестибюль жилого корпуса, который больше похож на КПП полицейского участка, чем на вестибюль. Двери оказались открыты.
А вот входная дверь действительно была заперта. И табличка на ней предупреждала, что при любой попытке открыть эту дверь с девяти вечера до семи утра незамедлительно прозвучит сигнал тревоги.
Мои часы показывали без четверти двенадцать, когда я вернулась в нашу квартирку. На кухонном столе стоял одинокий стакан, и в нем с четверть дюйма какой-то прозрачной жидкости. Я взяла стакан, понюхала и вздрогнула: даже запах обжигал, как огонь. Огонь с запахом спирта.
Какого черта, решила я и залпом проглотила огненное пойло, а потом с наслаждением содрала с себя проклятую серую скорлупу и надела пижаму. Никогда еще обычный хлопок не казался мне таким нежным на ощупь.
Руби Джо лежала, распростершись наискосок, на нижней половине двухъярусной кровати; одна ее нога свисала с матраса почти до пола; рыжие кудри тяжелыми прядями разметались по подушке. Если бы скомканное одеяло не поднималось над ее телом в такт дыханию, я вполне могла бы принять ее за мертвую. Лисса, устроившись на двуспальной кровати напротив, тихонько похрапывала, вернее, мурлыкала, как довольный котенок.
А у меня сна не было ни в одном глазу.
Я взобралась на верхнюю часть кровати по деревянной лесенке в ногах у Руби Джо и тут же стукнулась головой о потолок, а потом неуклюже рухнула на матрас, который по уровню мягкости находился где-то между камнем и железом. Оштукатуренный потолок был настолько близко от моего лица, что возникало ощущение, будто лежишь в гробу. Нет, это просто потрясающе: и спать не можешь, и чувствуешь себя похороненной заживо! Вряд ли я могла бы придумать для себя худшую участь.
А сон все не шел.
Когда же он все-таки пришел, то, уже засыпая, я по-прежнему видела перед собой белую стену и белый потолок над головой — точнее, они были грязно-белые, как невежество, и твердые, как сталь.
И я понимала: мне нужно во что бы то ни стало пробиться сквозь эти проклятые преграды.
Мне нужно увидеть мою дочь. И сказать ей, что все у нас будет хорошо.
Хотя сама я отнюдь не была так уж в этом уверена.
Глава сорок шестая
Сигнал будильника застал меня врасплох — проснувшись, я не сразу поняла, где нахожусь, и тут же стукнулась головой о потолок. А потом и еще разок. Не самое благоприятное начало дня.
Мелисса уже встала и оделась; Руби Джо возилась на кухне, смешивая в стакане с водой какое-то дешевое пойло — то ли виски, то ли самогон. Я с трудом стряхнула с себя остатки дурного сна и стала надевать мерзкую серую униформу.
На пути в столовую мы делились предположениями относительно природы разноцветных повязок на рукавах.
— У твоей девочки какого цвета повязка? — спросила Мелисса.
— Пурпурного. Хотя Фредди пурпурный цвет просто ненавидит.
Кстати, вчера в столовой я заметила множество пурпурных повязок — некоторые были новенькие, как у Фредди, другие выцветшие и даже обтрепанные по краям. Я сделала себе мысленную зарубку: посмотреть во время завтрака более внимательно.
Как все-таки странно! Ведь пурпур всегда был цветом королей. Теперь же, если я права в своих предположениях, это цвет неудачников. Завали свой тест — и получишь в награду пурпурную повязку.
— Только у одного мальчика повязка была темно-синяя, — припомнила я сцену исхода детей из столовой. — У того, что в инвалидном кресле.
— Так, может, это знак серьезного физического недостатка? — сказала Руби Джо. — Хотя у той беременной девочки повязка была красная.
Если тебя изобьют и изнасилуют, забеременей — и выиграешь красную повязку! — с горечью подумала я. — Алая буква «А» двадцатого века[39].
— А что тогда означает оранжевый цвет? Тут у некоторых оранжевые повязки, — сказала я, вспоминая пару девочек, сидевших ко мне спиной.
Лисса что-то проверила по своему блокноту и вздохнула:
— Нет, на сей счет мне пока ничего узнать не удалось.
Остальную часть пути мы прошли в молчании, морща лбы от раздумий. Вообще-то раздумывать было особенно не о чем. Цвета повязок наверняка имели значения. Ужасные значения. Точно каинова печать. Точно алая буква «А».
Моя бабушка всегда питала отвращение к подобным вещам — к любым разновидностям табличек и ярлыков, которые определяют персональную принадлежность к определенной категории. Девочкой я была уверена, что она просто за что-то на меня злится, когда она срывала с меня зеленый трилистник, эмблему Ирландии, которым меня украсили в День святого Патрика; когда она запихивала в мусорное ведро маленький мексиканский флажок, которые всегда раздавал нам в классе учитель испанского по случаю праздника Cinco de Mayo[40].
— Никогда не носи такие штуки, Лени, — сердито приговаривала бабушка. — Никогда не носи.
В нашем доме никогда не было никаких символов. Никаких крестов или распятий, никаких флагов, ничего такого. Некоторые девочки в школе носили подвески — серебряный крест, золотую звезду, сверкающий полумесяц. Мне эти украшения казались потрясающими, но когда я указала на одну из них в витрине магазина, Ома тут же поволокла меня дальше, сказав:
— Подобные вещи не для тебя, Елена. Только не для тебя.
В восемь лет я этого, конечно, не понимала. Зеленые трилистники и мексиканские флаги все прикалывали к одежде по праздникам. Сверкающие драгоценности надевали, чтобы отпраздновать первое причастие, или бат-мицву, или конец чего-то неопределенного, именуемого Рамадан. В течение трех последующих лет я носила то, что мне нравилось, только в школе и никогда дома; я непременно прятала запретную вещь в портфель еще до того, как выпрыгнуть из автобуса на своей остановке.
Но на четвертый год я все это носить перестала. Это был тот самый год, когда Ома усадила меня рядом и стала рассказывать о цветных нашивках.
О желтых нашивках. О нашивках в форме звезды. О розовых, пурпурных, коричневых и черных нашивках в форме перевернутых треугольников. О полосках за каждую судимость.
Мелисса, щелкнув пальцами, вернула меня в действительность. Я огляделась: обеденный зал был уже заполнен детьми.
— Тебе это что-то напоминает? — услышала я вопрос Мелиссы.
А в ушах у меня звенели слова Омы: Где, как ты думаешь, мой двоюродный дед Эуген подцепил эту идею?
И больше не имело значения, являются ли те истории, которые рассказывает моя бабушка, ее собственными или чьими-то еще. Куда важнее было то, что подобные идеи постоянно завладевают умами, движутся сквозь культуры и столетия и постоянно повторяются при пособничестве таких людей, как Мадлен Синклер. И Малколм. И Сара Грин. Да и многих других, включая меня. Меня охватывало чувство глубокого отвращения при мысли о том, как одни человеческие существа с ненавистью восстают против других, как люди сознательно кого-то игнорируют, как одна мать говорит другой: «Мой ребенок лучше, чем твой!»
Завтрак меня несколько отвлек от этих мрачных мыслей или, по крайней мере, их преобразил. Я терпеливо ждала, когда получу жидковатую яичницу (должно быть, из яичного порошка), оранжевый «фруктовый» напиток (тоже порошковый) и тост, настолько пересушенный, что тут же раскрошился, словно тоже решив превратиться в порошок, как только я попыталась намазать его маслом. Этот завтрак даже отдаленно не походил на то, что подавали нам в серебряной школе, где преподаватели и учащиеся с удовольствием ели натуральные овощи и фрукты, а также выращенных на ферме цыплят.
Мы заняли места за свободным столом, и к нам больше никто не присоединился. Я старательно игнорировала холодные взгляды и вполне различимый шепот, явно предназначенный для моих ушей. Это она, точно тебе говорю. Та самая, что замужем за Мистером Реформа Образования. Здорово же ее понизили! Ничего, это послужит ей хорошим уроком. Но мне было не до этих злопыхателей. Я все время высматривала Фредди за длинным столом для девочек. И наконец нашла. И улыбнулась ей, потому что это было единственным, что я в данный момент могла для нее сделать как мать. Лицо Фредди мгновенно просветлело, но этот свет почти сразу погас, и она снова нахохлилась, опустив голову и глядя в свою тарелку.
Я не хотела и не могла видеть ее такой!
Мне хотелось видеть ее в том высоком детском стульчике, который я принесла с чердака после ее рождения. Мне хотелось видеть ее с улыбкой, едва различимой на личике, перемазанном пюре из персиков. Мне хотелось видеть, как она тянется ручонкой за ложкой с кроликом Питером[41], которую я купила еще до ее появления на свет. Мне хотелось видеть ее счастливым невинным ребенком, которого этот мир еще не успел сокрушить своей чудовищной тяжестью.
— Тут все дело в деньгах, — сказала вдруг Лисса, возвращая меня к отвратительной действительности. — Наверняка. — Она вытащила из нагрудного кармана авторучку, дважды ею щелкнула и что-то негромко произнесла, как бы обращаясь именно к ручке. До меня донеслись слова «подсчеты», «отчеты», «различные цвета документов».
— Что-что? — переспросила я.
— Не обращай внимания. — Мелисса убрала ручку и размазала порошковую яичницу по тарелке, как это иногда любит делать Фредди, пока еда на тарелке — кусочки мяса, овощи — не превращается в некие странные символы.
Когда Энн была помладше, ей практически за один обед удалось обучить Фредди алфавиту. Тушеная морковь превратилась в буквы A и L; макаронины свернулись и стали С, Q и S. Малколм, разумеется, с отвращением смотрел, как девочки «играют с едой».
— Они все учатся по-разному, — сказала я ему, пока Фредди закрепляла новые знания.
— Она вполне может учиться и с помощью карандаша и бумаги. — Малколм убрал тарелку и вытащил блокнот. А Фредди тут же попросила разрешения встать из-за стола.
Именно такие вот мелочи и заставляли меня теперь удивляться, как я вообще ухитрилась увидеть в Малколме что-то особенное, почему позволила ему оторвать меня от Джо. Ведь Джо точно позволил бы Фредди практиковаться в написании букв даже на поверхности старинного буфета работы Хеплвита[42], если бы для нее так было лучше.
— Можно мне на минутку твою ручку? — спросила я у Мелиссы.
И тут она повела себя несколько странно. Вместо того чтобы протянуть мне ручку, которую держала в руках, она выудила из своей сумки точно такую же и вручила ее мне.
Руби Джо, заметив, что я нацарапала на бумажной салфетке два простых предложения, тут же настороженно спросила:
— Что это ты делаешь?
— Пишу записку Фредди.
И не успела я произнести эти слова, как рука Мелиссы буквально вцепилась в мое запястье, отчего я тут же забрызгала записку чернилами. Ее хватка оказалась весьма сильна, мне даже больно стало в том месте, где в кожу врезались мои часики. Она чуть ослабила свои «тиски», заметив, что я поморщилась, но писать мне больше не позволила, твердо заявив: