— А вот вас-то и социализм, по-видимому, не спасет!
— Я очень болен, — последовал ответ. — Вы — другое дело. Вы обладаете здоровьем и еще многим, ради чего стоит жить, и вам следует иметь какую-то цель в жизни. Что касается меня… вы вот удивляетесь, почему я социалист. Я скажу вам. Социализм неизбежен; нынешний, прогнивший, нерациональный строй не может дольше существовать, а для вашего «сильного человека» время прошло. Рабы не будут стоять за него. Их слишком много, и volens-nolens они стащут этого мистического всадника с лошади даже раньше, чем он успеет на нее сесть. А избавиться от них нельзя, и вам придется проглотить пилюлю — эту их рабскую мораль. Это неприятно, согласен. Но это давно готовится, и проглотить пилюлю придется. Как бы то ни было, ваши ницшеанские идеи допотопны. Прошлое кануло в вечность, и люди врут, когда говорят, что история повторяется. Разумеется, я толпы не люблю, но что же прикажете делать? Нам негде взять «сильного человека», и все, что хотите, лучше тех трусливых свиней, которые сейчас стоят у власти. Но как бы то ни было — пойдем. Я здорово нагрузился. А если я останусь здесь дольше, то совсем напьюсь. Ведь вы знаете, что говорит доктор — черт бы его побрал! Я еще одурачу его!
Был воскресный вечер, и маленький зал был битком набит оклендскими социалистами, в основном рабочими. Оратор, умный еврей, вызвал восхищение Мартина, но при этом и какое-то чувство несогласия. Его сутулые и узкие плечи и впалая грудь свидетельствовали о том, что он воистину дитя гетто. Когда Мартин смотрел на него, мысли его обратились к вековой борьбе слабых, несчастных рабов против горсточки господствующих, которые правили ими и будут править до скончания веков. Для Мартина это поблекшее, похожее на тень существо являлось символом. Этот человек был представителем всей той несчастной массы слабых и неспособных людей, которые, опустившись на дно, погибают согласно законам биологии. К жизни они непригодны. Несмотря на их хитроумную философию и чисто муравьиную склонность к коллективному, природа отвергает их ради людей исключительных. Из многочисленных семян, которое она разбрасывает щедрой рукой, она выбирает только лучшее. Следуя ее же методу, подражая ей, люди выводят породистых лошадей, выращивают необыкновенные огурцы. Несомненно, будь у вселенной определенный создатель, он сумел бы изобрести более рациональный метод, но существа, населяющие нашу вселенную, должны мириться с ее порядками. Правда, им разрешается, погибая, извиваться, подобно червякам — вот так, как извиваются социалисты, как извивался оратор на кафедре и как извивается и теперь вся обливающаяся пóтом толпа тружеников, когда они стараются выискать новый способ для уменьшения тягот жизни и как-нибудь перехитрить природу.
Так думал Мартин и в таком духе он начал говорить с кафедры, когда Бриссендену, наконец, удалось убедить его выступить и «задать им жару». Повинуясь приятелю, он направился к помосту и обратился к председателю собрания, прося слова. Он начал негромким голосом, делая паузы, приводя в порядок мысли, пришедшие ему в голову во время речи еврея. На этих собраниях каждому оратору разрешалось говорить не больше пяти минут; но, когда истекло это время, оказалось, что речь его в полном разгаре и он успел лишь наполовину разбить учение социалистов. Мартину удалось заинтересовать слушателей, и они единогласно потребовали от председателя собрания продлить Мартину время. Они оценили его как противника, достойного их по силе мышления, и напряженно слушали его, следя за каждым словом. Мартин говорил пламенно, убежденно, не смягчая выражений, нападая на рабскую мораль, на действия рабов, и откровенно намекал, что под рабами подразумевает своих слушателей. Он цитировал Спенсера и Мальтуса и излагал биологический закон эволюции.
— Итак, — закончил он, кратко резюмируя свои доводы, — ни одно созданное рабами государство существовать не может. Древний закон эволюции все еще действует. Как я уже указывал, в борьбе за существование суждено выжить лишь сильным и их потомству; слабые же и их потомство будут раздавлены, и им суждено погибнуть. В результате выживают сильные и потомство сильных, и пока эта борьба продолжается, каждое последующее поколение становится все более и более могучим. В этом и состоит эволюция. Но вы, рабы, — признаю, что тяжело быть рабами, — но вы, рабы, мечтаете об обществе, в котором не действовал бы закон эволюции, где слабые и неспособные не были бы обречены на гибель. В этом обществе всякому, самому неприспособленному, будет обеспечена пища; он будет есть сколько захочет и как захочет; всем слабым наравне с сильными можно будет жениться и произвести потомство. Каков же будет результат? Мощь и жизнеспособность последующих поколений уже перестанут возрастать. Напротив, они будут уменьшаться. Вот Немезида вашей рабской философии. Ваше общество рабов — созданное рабами и для рабов — должно неизбежно ослабнуть и распасться, как слабеют и распадаются сами жизни, его составляющие. Не забывайте, я излагаю биологические истины, а не сентиментальную этику. Ни одно государство рабов долго существовать не может.
— А Соединенные Штаты? Они-то как же? — завопил кто-то из публики.
— Как они? — переспросил Мартин. — Тринадцать колоний когда-то восстали против своих правителей и образовали так называемую республику. Рабы стали сами себе господами. Не было больше господ, властвующих силой меча. Но вы не могли долго жить без господ, и вот появились новые господа — не могучие, мужественные, благородные люди, а хитрые, похожие на пауков, — торгаши и ростовщики. И они опять поработили вас, но не открыто, как это сделали бы настоящие благородные люди, — силой своего духа, а потихоньку, паучьими махинациями, подлизыванием, лестью и ложью. Они подкупили ваших судей-рабов, развратили ваших законодателей-рабов и превратили ваших сыновей-рабов и дочерей-рабынь в нечто худшее, чем бессловесные скоты. Два миллиона ваших юношей и девушек работают сейчас в Соединенных Штатах — в этой олигархии торгашей. Десять миллионов подобных вам рабов лишены теплого угла и сытной пищи. Но вернемся к сущности моей речи. Я показал вам, что общество рабов не может существовать, потому что по самой природе своей оно аннулирует закон эволюции. Не успеет такое общество рабов организоваться, как в нем сразу начнется разложение. Вам легко говорить об уничтожении закона эволюции, но где же новый закон эволюции, который мог бы вас поддержать? Формулируйте его. Быть может, он уже сформулирован? В таком случае изложите его.
Мартин вернулся на свое место под громкий шум голосов. Человек двадцать вскочили, требуя у председателя слова. Подбодренные громкими аплодисментами, они, один за другим, горячо и с воодушевлением возражали Мартину, взволнованно жестикулируя. Это было жестокое сражение, но сражение одних умов, — борьба идей. Некоторые ораторы уклонялись от темы, но большинство возражало прямо Мартину. Они поразили его новым для него образом мышления и дали ему возможность познакомиться не только с новыми биологическими законами, но с новыми способами применения старых законов. Они были слишком пылки и слишком увлечены, чтобы всегда соблюдать вежливость, и председателю собрания пришлось не раз стучать по столу, чтобы водворить порядок.
Среди публики случайно оказался репортер, мальчишка, настоящий щенок; этот день не принес ему сенсаций, а ему необходимо дать в газету что-нибудь очень интересное. Особым талантом он не отличался, только умел писать легко и развязно. Следить за прениями он не мог — для этого он был слишком туп. Собственно говоря, у него было приятное сознание своего превосходства над этими рабочими — маньяками слова. Он также питал глубокое уважение к лицам высокостоящим, дающим направление политике народов и руководящим прессой. Кроме того, его идеалом было сделаться первоклассным репортером, то есть научиться из ничего создавать кое-что, — подчас даже крупную сенсацию. О чем шла речь, он не понял. Да ему это и не требовалось. Ему хватило бы малейшего намека, например, услышанного два-три раза слова «революция». Как палеонтолог по одной кости животного, найденной при раскопке, может восстановить целый скелет, так и этот репортеришка мог по одному слову «революция» составить целую речь. Так он и сделал — сразу, и притом недурно. Поскольку больше всего шума вызвала речь Мартина, то он все и приписал ему, превратив его в самого ярого анархиста из всей компании и придав его реакционно-индивидуалистическим взглядам характер самого крайнего социализма. Репортеришка владел словом: придав картине местный колорит, он, не жалея, сгустил краски: описал длинноволосых мужчин с дикими глазами, неврастеников и дегенератов, с голосами, дрожавшими от страсти, с угрожающе поднятыми кулаками, — и все это на фоне гула, ругательств и воплей разъяренных людей.
Глава XXXIX
На следующее утро, сидя за кофе в своей маленькой комнате, Мартин читал утреннюю газету. Для него было непривычным увидеть свое имя на первой странице газеты. Из нее он с удивлением узнал, что является самым известным лидером социалистов в Окленде. Он пробежал горячую, резкую речь, которую репортер вложил ему в уста; сначала он разозлился из-за такой лжи, но потом рассмеялся и отбросил газету.
— Или репортер был пьян, или он злостный врун, — сказал Мартин, сидя на кровати, когда Бриссенден днем зашел к нему и, видимо, усталый и ослабевший, опустился на единственный имевшийся в комнате стул.
— А не все ли вам равно? — спросил Бриссенден. — Неужели вы заботитесь о мнении буржуазных свиней, которые читают газеты?
Подумав немного, Мартин сказал:
— Нет, на самом деле их мнение меня ни капельки не беспокоит, но, с другой стороны, это может поставить меня в несколько неловкое положение в семье Рут. Ее отец всегда считал меня социалистом, и написанная тут чепуха еще больше убедит его в этом. Не то чтобы я дорожил его мнением. Ну, да ладно! Я хочу прочесть вам, что написал сегодня. Это рассказ «Запоздалый»; я уже закончил половину.
Он начал читать, когда вдруг Мария отворила дверь и впустила молодого человека в чистеньком костюме. Пришедший быстрым взглядом окинул комнату, причем от его взгляда не ускользнули стоявшие в углу керосинка и посуда; лишь потом он взглянул на Мартина.
— Присядьте, — сказал Бриссенден.
Мартин потеснился на кровати, чтобы дать место молодому человеку, ожидая, пока тот заговорит.
— Я слышал вчера вечером вашу речь, мистер Иден, и пришел проинтервьюировать вас, — начал он.
Бриссенден весело расхохотался.
— Это кто, товарищ социалист? — спросил репортер, кинув в сторону Бриссендена быстрый взгляд и подметив мертвенный цвет лица больного.
— И он мог написать такую статью, — мягко проговорил Мартин. — А ведь он совсем еще мальчик!
— Почему вы не поколотите его? — спросил Бриссенден. — Я дал бы тысячу долларов, чтобы мне на пять минут вернули мои легкие.
Этот разговор о нем и замечания в его адрес привели репортера в некоторое смущение. Но его похвалили за блестящее описание митинга социалистов и поручили ему лично проинтервьюировать Мартина Идена, лидера организованных врагов общества.
— Вы ничего не будете иметь против того, чтобы вас сфотографировали, мистер Иден? — спросил он. — У меня фотограф, видите ли, ждет внизу, и он говорит, что лучше снять вас сейчас, пока солнце еще не зашло. Интервью можно начать потом.
— Фотограф! — задумчиво сказал Бриссенден. — Поколотите-ка его, Мартин, поколотите!
— Я что-то состарился, видно, — последовал ответ. — Я знаю, что следовало бы это сделать, но мне как-то лень. Да и не все ли равно?
— Это правильно, так и надо смотреть на это дело, — непринужденно заявил мальчишка, но при этом тревожно взглянул на дверь.
— Но ведь все, что он написал, — ложь, все до последнего слова, — продолжал Мартин, обращаясь исключительно к Бриссендену.
— Это было только описание в общих чертах, вы понимаете, — отважился вставить молодой человек, — и кроме того, это хорошая реклама, — вот что имеет значение. Мы вам оказали услугу.
— Хорошая реклама, Мартин, дружище, — мрачно повторил Бриссенден.
— И мне этим оказали услугу. Подумайте только, — прибавил Мартин.
— Приступим к делу. Где вы родились, мистер Иден? — спросил репортеришка, приготовившись внимательно слушать.
— Он не записывает, — заметил Бриссенден, — он и так все помнит.
— Я считаю это лишним. — Юный репортер старался скрыть свое беспокойство. — Ни один приличный репортер не нуждается в записывании.
— Лишним? Для вчерашнего собрания? — Но Бриссенден отнюдь не был поклонником всепрощения; он вдруг резко изменил тон: — Мартин, если вы не поколотите его, то я сделаю это сам, даже если тут же упаду мертвым.
— А что, правда, не отшлепать ли его? — спросил Мартин.
Не прошло и мгновения, как Мартин уже сидел на краю кровати и на коленях у него лицом вниз лежал молоденький репортер.
— Только, чур, не кусаться, — предостерег Мартин, — иначе мне придется хватить вас кулаком по лицу. А жаль, личико-то у вас уж очень хорошенькое!
Его поднятая рука опустилась, потом поднялась и снова опустилась в быстром уверенном ритме. Репортер сопротивлялся, и ругался, и извивался, но кусаться не пытался. Бриссенден с серьезным видом наблюдал за этой сценой; только раз он заволновался, схватил бутылку из-под виски и стал умолять:
— Позвольте мне ударить его разочек, только один разочек!
— Жаль, рука устала, — сказал наконец Мартин, перестав колотить репортера. — Совсем онемела. — Он поднял мальчишку и посадил его на кровать.
— Вы будете арестованы за это, — огрызнулся тот, и ребяческие слезы негодования потекли по его раскрасневшимся щекам. — Вы поплатитесь за это, вот увидите!
— Как бы не так! — заметил Мартин. — Ах, он не отдает себе отчета в том, что катится по наклонной плоскости. Так клеветать на ближнего бесчестно, неблагородно, недостойно, но он этого не знает.
— Он и пришел сюда к вам, чтобы вы ему это разъяснили, — заметил Бриссенден после непродолжительной паузы.
— Да, он пришел ко мне, ко мне, которого он оскорбил и оклеветал. Мой поставщик-лавочник, несомненно, теперь откажет мне в кредите. Хуже всего то, что бедный мальчик так и пойдет по этому пути, пока, наконец, не сделается первоклассным репортером и первоклассным негодяем и мерзавцем.
— Но время еще не упущено, — заметил Бриссенден. — Кто знает, может быть, вам суждено было оказаться скромным орудием его спасения? Почему вы не позволили мне хватить его разочек? Ведь мне тоже хотелось бы участвовать в этом.
— Я добьюсь того, что вас арестуют, вас обоих, скоты вы этакие! — рыдала заблудшая душа.
— Нет, у него рот слишком красив — это признак слабохарактерности. — Мартин мрачно покачал головой. — Я боюсь, что зря утомил руку. Этот молодой человек измениться не может. Он сделается очень известным репортером и будет иметь большой успех. У него нет совести. Одно это сделает его великим.
После этих слов репортеришка выскочил из комнаты; он до последней минуты трепетал от страха, что Бриссенден запустит ему в спину бутылкой, которую все время держал в руке.
Прочитав на другой день утреннюю газету, Мартин узнал очень много нового о себе. «Мы — заклятые враги общества, — таковы были якобы его собственные слова, сказанные им во время интервью. — Нет, мы не анархисты, мы социалисты». Когда репортер заметил, что между обоими учениями разница не так уж велика, Мартин будто бы пожал плечами в знак молчаливого согласия. Лицо у него, оказывается, асимметричное и носившее все признаки вырождения. Особенно же бросались в глаза его чисто разбойничьи руки и огненный блеск налитых кровью глаз.
Мартин также узнал, что каждый вечер он выступает перед рабочими в парке городской ратуши и что из всех анархистов и агитаторов, которые там занимаются разжиганием страстей, он привлекает наибольшее количество слушателей и произносит наиболее революционные речи. Репортеришка яркими красками обрисовал картину его бедной маленькой комнаты, керосинку, единственный стул, не забыл и находившегося в гостях у Мартина бродяги с лицом мертвеца, имевшего вид человека, только что отсидевшего лет двадцать в одиночном заключении в подземелье какой-нибудь крепости.
Репортер развил большую деятельность. Он разузнал, кто родственники Мартина, и пронюхал про его семейные дела; ему удалось сделать снимок бакалейной лавки Хиггинботама и самого Бернарда Хиггинботама, стоящего у входа. Бакалейщик был изображен как умный и почтенный деловой человек, одинаково не переносивший как социалистических взглядов своего шурина, так и его самого; по его мнению, Мартин был ленивым, ни на что не годным малым, не желавшим поступать на службу, которая ему предлагалась; Хиггинботам не удивился бы, если бы его шурин кончил тюрьмой. Репортер интервьюировал также и Германа Шмидта, мужа Мэриен. Этот последний назвал Мартина позором семьи и отрекся от него. «Он попробовал было жить на мой счет, но я быстро положил этому конец, — будто бы заявил Шмидт репортеру. — Он больше у меня не бывает. Человек, не желающий работать, никуда не годен. Таково мое мнение».
На этот раз Мартин действительно рассердился. Бриссенден смотрел на все это дело как на шутку, но ему не удалось утешить Мартина, который знал, как трудно будет объяснить все это Рут. Он представлял себе, как обрадует ее отца вся эта история и как он будет стараться расстроить их свадьбу. Вскоре ему пришлось узнать, что его опасения не были напрасны. С дневной почтой пришло письмо от Рут. Распечатывая его, Мартин уже предчувствовал беду; он начал читать его, стоя у открытой двери, которую так и не закрыл после ухода почтальона. Он машинально положил руку в карман и по старой привычке начал искать курительную бумагу и табак; он совсем забыл, что бросил курить, что в кармане у него никак не могло оказаться курительных принадлежностей.
Письмо Рут было написано бесстрастным тоном. В нем не звучало гневных ноток. Но с начала до конца, от первой до последней строки, оно было проникнуто чувством обиды и разочарования. Она ожидала от него совсем иного. Она думала, что он забыл про все проделки своей молодости, что ради ее любви к нему он начнет вести серьезный и приличный образ жизни. Теперь и родители были неумолимы и требовали, чтобы она ему отказала. Она вынуждена была признать, что они правы. Мартин и она никогда не могли бы быть счастливы вместе; их отношения были ошибкой. Во всем письме проскользнуло только раз сожаление, и Мартину было от этого особенно горько. «Если бы вы только поступили на какую-нибудь должность и попытались создать себе какое-нибудь положение, — писала она. — Но этого не случилось. Вся ваша жизнь была слишком беспутна и беспорядочна. Я понимаю, что вас нельзя в этом упрекать. Вы могли действовать только согласно особенностям вашего характера и в соответствии с вашим воспитанием. И потому, Мартин, я вас не осуждаю. Помните это. Это просто была ошибка. Мы не созданы друг для друга, как говорят мои родители, и в будущем мы будем счастливы, так как заметили это вовремя… Не старайтесь видеться со мной, — писала она в конце письма. — Это было бы тяжело для нас обоих, а также и для моей матери. Я чувствую, что и так уж причинила ей много огорчений и беспокойства. Мне не скоро удастся загладить мою вину перед ней».
Мартин тщательно перечитал письмо еще раз с начала до конца, а затем сел отвечать. Он вкратце пересказал содержание своей речи на митинге социалистов, подчеркнув, что высказанные им суждения во всех отношениях были диаметрально противоположны тому, что ему приписывала газета. В конце письма он был только влюбленным, страстно умолял ее о любви. «Молю вас, ответьте мне, — писал он, — и скажите только одно: любите ли вы меня? Больше ничего! Я прошу ответить мне только на этот один вопрос».
Но ответа не было ни на следующий день, ни позднее. Рассказ «Запоздалый» лежал нетронутым на столе, и каждый день росла под столом кипа возвращенных журналами рукописей. Впервые богатырский сон Мартина нарушился: у него началась бессонница, и он провел много мучительных ночей, лежа без сна на постели. Три раза он заходил к Морзам, но не был принят. Бриссенден лежал больной у себя в гостинице; он был слишком слаб, чтобы выходить, и Мартин, хотя и часто навещал его, не хотел надоедать ему своими огорчениями и заботами.
А забот и огорчений у Мартина было много. Статья репортера произвела свое действие: подобных последствий Мартин даже не ожидал. Бакалейщик-португалец отказал ему в кредите, а зеленщик, который был американцем и гордился этим, назвал его изменником родины и отказался иметь с ним дело. Он довел свой патриотизм до того, что перечеркнул страницу со счетом Мартина и велел ему даже не пытаться заплатить свой долг. В разговорах всех соседей отражались те же чувства, и негодование против Мартина было велико. Никто не желал иметь ничего общего с изменником-социалистом. Бедная Мария была перепугана и полна сомнений, но все же осталась верной своему жильцу. Дети из соседних домов вскоре забыли про страх и благоговение, которое им внушило появление шикарного экипажа у дома Мартина; теперь, отбегая на почтительное расстояние, они обзывали его бродягой и жуликом. Вся ватага детей Сильва, однако, яростно защищала его и не раз сражалась за его честь; подбитые глаза и окровавленные носы сделались обычным явлением в семье, что еще больше расстраивало и заставляло недоумевать бедную Марию.
Как-то раз Мартин встретил на улице Гертруду и узнал от нее кое-что, в чем он, впрочем, был заранее уверен, а именно, что Бернард Хиггинботам был страшно сердит на него. Он не мог простить Мартину, что тот публично опозорил семью, и запретил ему бывать у себя в доме.
— Почему бы тебе не уехать отсюда, Мартин? — спросила его Гертруда. — Уезжай, поступай на место где-нибудь и устройся. Впоследствии, когда все забудется, ты сможешь вернуться.
Мартин покачал головой, но не стал ей ничего объяснять. Он был потрясен глубиной той моральной пропасти, которая отделяла его от родных. Перешагнуть через эту пропасть и объяснить им свое отношение, отношение последователя Ницше, к социализму было невозможно. Ни в английском, ни в каком-либо другом языке не хватило бы слов, которыми он мог бы объяснить им свое поведение так, чтобы они поняли его. Только одним способом, так они считали, Мартин мог доказать свою порядочность: поступлением на службу. С этого они начинали и этим кончали. Этим и ограничивался весь их запас мыслей. Поступить на место! Взяться за работу! «Бедные, глупые рабы!» — думал он, слушая сестру. Нечего удивляться, что миром владеют сильные. Рабы были загипнотизированы собственными цепями. «Место» служило для них каким-то золотым фетишем, которому они поклонялись и перед которым падали ниц.
Когда Гертруда предложила ему денег, он снова отрицательно покачал головой, хотя знал, что через день или два ему опять придется закладывать костюм.
— Ты пока держись подальше от Бернарда, — уговаривала его Гертруда. — Через несколько месяцев, если ты захочешь, он тебе даст место у себя: будешь разъезжать с фургоном. А если я тебе буду нужна, пришли за мной, и я всегда приду к тебе. Смотри, не забудь.
Она ушла, громко всхлипывая. У Мартина болезненно сжалось сердце при виде ее грузной фигуры и неуклюжей походки. Он смотрел ей вслед, и его вера в Ницше как будто поколебалась. Хорошо было говорить о классе рабов в отвлеченном смысле, но было не вполне приятно видеть пример этого рабства в своей же семье. А между тем, была ли на свете другая рабыня, которою так помыкали бы более сильные? Этот парадокс заставил его грустно усмехнуться. Какой же он последователь Ницше, если первый сентиментальный порыв или душевное волнение могли поколебать его мировоззрение. И поколебать чем же? Самой рабской моралью, — ведь на ней, в сущности, и была основана его жалость к сестре. Истинный сверхчеловек должен стоять выше жалости и сострадания. Жалость и сострадание — эти чувства зародились в подземельях, где ютились рабы; их породили муки и кровавый пот униженных и слабых.
Глава XL
Рассказ «Запоздалый» все еще лежал забытый у Мартина на столе. Все рукописи, некогда отправленные им в журналы, валялись теперь под столом, и только одна из них еще путешествовала, это была «Эфемерида» Бриссендена. Велосипед и черный костюм опять были заложены; за прокат пишущей машинки снова требовали денег. Но все это уже не трогало его. Он искал новых путей; и пока они не будут найдены, жизнь должна замереть.
По прошествии нескольких недель случилось то, чего он ждал. Он встретил Рут на улице. Правда, сопровождал ее брат Норман; правда также, они сделали вид, будто не замечают его, а затем Норман велел ему уйти.
— Если вы не оставите мою сестру в покое, я позову полицейского, — пригрозил Норман. — Она не желает с вами разговаривать; ваша назойливость — оскорбление для нее.