— Знаете ли вы, что сказал Юм? — спросил Гамильтон.
Нортон кивнул головой, но Гамильтон все-таки процитировал слова философа для остальных слушателей:
— Он сказал, что доводы Беркли неопровержимы, но вместе с тем и неубедительны.
— Неубедительны для него, для Юма, — последовал ответ. — А Юм мыслил так же, как и вы, но с некоторой разницей: он был мудр и потому признал неопровержимость учения Беркли.
Нортон отличался раздражительностью и легко возбуждался, хотя все же никогда не терял головы, тогда как Крейс и Гамильтон были подобны двум хладнокровным дикарям, которые так и искали слабое место, куда бы уколоть и уязвить врага. По мере того как вечер приближался к концу, выражение женственного лица Нортона становилось все более суровым и уверенным, а серые глаза его подчас яростно сверкали; наконец, возмущенный многократными обвинениями в приверженности к метафизике, он уцепился двумя руками за стул, чтобы не дать себе вскочить на него, и повел последнее, решительное наступление на противников.
— Ну, ладно. Эх вы, последователи Геккеля. Пусть я рассуждаю как неуч-знахарь, но вы-то, скажите на милость, как вы-то рассуждаете? Вам не на что опереться, ненаучные вы догматики, с вашей положительной наукой, которую вы легко суете туда, где ей вовсе и не место. Еще задолго до того, как возникла школа материалистического монизма, те основы, на которых она построила свое учение, были разрушены, и она оказалась без фундамента. Это сделал Локк — Джон Локк. Двести лет тому назад — даже раньше, — он в своем «Опыте» доказал, что врожденных идей не существует. Интереснее всего то, что вы сами именно это же и утверждаете. Сегодня вы не раз поддерживали учение об отсутствии у человека врожденных идей. А что это значит? Это значит, что вы никогда не познаете полной истины. Когда вы появляетесь на свет, у вас в мозгу пусто. При помощи пяти чувств ваш мозг может воспринять только явления, то есть феномены. В таком случае ноумен, отсутствующий в нем при рождении, никак не может туда проникнуть.
— Я отрицаю…
Крейс вскочил, собираясь прервать его.
— Подождите, пока я не кончу, — воскликнул Нортон. — Вы можете познать взаимоотношение силы и материи лишь постольку, поскольку она оказывает воздействие на ваши органы чувств. Допустим, что материя существует; теперь я побью вас вашими же доводами. Я не могу этого сделать никаким другим способом, потому что у вас обоих от природы отсутствует всякое абстрактное философское мышление.
А ну-ка, что вы знаете о материи на основании вашей излюбленной положительной науки? Вы знаете только ее феномены, ее проявления. Вы замечаете только ее изменения или, вернее, лишь те из них, которые вызывают какие-либо изменения у вас в сознании. Положительная наука имеет дело только с феноменами, а вы, тем не менее, упорствуете в своем нелепом стремлении познать вещь в себе, ноумен. Положительная наука, как явствует из самого ее определения, занимается одними явлениями. Как сказал кто-то, познание феномена не может превзойти сам феномен.
Вы не можете опровергнуть Беркли, даже если вы уничтожите Канта; однако вы по необходимости принимаете за факт, что Беркли не прав, когда утверждаете, что наука доказывает, будто бога не существует или, что то же самое, будто существует материя… Не забудьте, я допустил существование материи только для того, чтобы вы лучше меня поняли. Будьте позитивистами, если хотите, но помните, что онтология не принадлежит к числу позитивных наук и потому оставьте ее в покое. Спенсер прав в своем агностицизме, но если Спенсер…
Между тем пора было уходить, чтобы попасть на последний паром, шедший в Окленд, и Бриссенден и Мартин потихоньку ушли; Нортон все еще продолжал говорить, а Крейс и Гамильтон, словно два волкодава, только ждали, когда он кончит, чтобы на него накинуться.
— Вы дали мне заглянуть в волшебный мир, — сказал Мартин, когда они оказались на пароме. — Стоит жить, если имеешь возможность встречаться с подобными людьми. Я потрясен. До сих пор я не мог правильно ценить учение идеалистов. Однако я не могу с ними согласиться. Я знаю, что навсегда останусь реалистом. Вероятно, так уж я создан. Но мне хотелось возразить Крейсу и Гамильтону, и, мне кажется, я нашел бы словечко в защиту Нортона. А Спенсеру, по-моему, ничуть не досталось. Я чувствую себя, как ребенок после первой поездки в цирк. Я вижу, что мне необходимо многое еще почитать. Я займусь Салиби. Я все еще считаю теорию Спенсера неуязвимой. В следующий раз я сам приму участие в спорах.
Но Бриссенден, тяжело дыша, уснул, опустив голову на грудь и уткнув подбородок в кашне; тело его, закутанное в длинное пальто, мерно покачивалось в такт движению парома.
Глава XXXVII
Утром Мартин первым долгом поступил вопреки тому, что ему посоветовал и даже приказал Бриссенден. Он положил «Позор солнца» в конверт и отправил его в журнал «Акрополь». Он надеялся, что ему удастся напечатать эту вещь в журнале; признание же его журналами, он знал, послужит рекомендацией для книгоиздательств. «Эфемериду» он точно так же вложил в конверт и отправил в редакцию одного журнала. Мартин решил, что большая поэма появится в печати несмотря на доходившее до мании предубеждение Бриссендена против журналов. Он не собирался, однако, отдавать ее в печать без разрешения автора. Его план заключался в следующем: добиться, чтобы один из лучших журналов принял ее, а потом, уже имея положительный ответ, он намеревался добиться на это согласия Бриссендена.
В это утро Мартин начал писать рассказ, который набросал несколько недель назад; рассказ этот все время мучил его: он словно вопил, требуя, чтобы Мартин его написал. Очевидно, должен был получиться увлекательный рассказ о морской жизни, полной романтизма и приключений, свойственных двадцатому веку; в нем описывались живые люди из реального мира, с реальными характерами. Но под фабулой и внешним блеском должно было скрываться нечто другое — то, что поверхностному читателю ни за что не удалось бы уловить, — но с другой стороны, ни в коем случае и не снизить интереса к рассказу и получить при чтении удовольствие. Именно это нечто, а не увлечение самой фабулой побуждало Мартина написать рассказ. Он всегда черпал свои сюжеты из великого космоса. Вдохновившись, он начинал обдумывать точное местонахождение во времени и пространстве тех событий и подробности тех характеров, которые должны были стать выразителями мировой идеи. Он решил озаглавить свой рассказ «Запоздалый»; объем его, как ему казалось, не должен был превышать шестидесяти тысяч слов, а это пустяк для него, с его изумительной творческой мощью. В этот день он принялся за работу с радостным сознанием, что он в совершенстве овладел пером. Он уже не был неопытным рабочим, который боится неловким ударом молота испортить свою работу. Долгие месяцы упорного прилежания и напряженного труда дали свои плоды. Он уже мог уверенно, в полной мере осветить тему, за которую взялся: шел час за часом, а он все писал и никогда еще так ясно не ощущал подобного всеобъемлющего, безграничного понимания жизни и всех ее проявлений. В рассказе «Запоздалый» он хотел правдиво отразить жизнь реальных людей и реальные события, но вместе с тем, — Мартин это сознавал, — затронуть великие жизненные вопросы, касающиеся всех эпох, всех мест, всех времен и народов. И все благодаря Герберту Спенсеру, подумал Мартин, подняв голову и откинувшись на спинку стула. Да, благодаря Герберту Спенсеру и эволюции — этому ключу к пониманию жизни, который Спенсер дал ему, Мартину, в руки.
Он сознавал, что творит нечто великое. «Дело пойдет, дело пойдет», — припевом звучало в его ушах. Без сомнения, дело пойдет. Наконец-то, он создаст вещь, на которую набросятся журналы. Рассказ весь сверкал в его воображении, порой словно озаряемом вспышками молнии. Он оторвался от него только для того, чтобы занести в записную книжку последний абзац рассказа. Вся книга уже сложилась у него в голове, готовая во всех подробностях, и потому он мог написать заключение за несколько недель до ее окончания. Сравнивая свой еще не написанный рассказ с другими рассказами о морских приключениях, он почувствовал, что его произведение неизмеримо выше их.
«Один только человек мог бы сделать нечто подобное, — прошептал он вслух, — Джозеф Конрад. „Запоздалый“ заставил бы и его встать с места, пожать мне руку и сказать: „Молодец, Мартин, дружище!“»
Мартин усердно работал весь день и лишь в последнюю минуту вспомнил, что собирался обедать у Морзов. Благодаря Бриссендену его черный костюм был выкуплен, и он снова мог появляться на обедах в соответствующем виде. По дороге он соскочил с трамвая, чтобы забежать в библиотеку и поискать произведения Салиби. Он выбрал «Цикл жизни» и, снова сев в трамвай, принялся читать статью о Спенсере, о которой упоминал Нортон. По мере того как Мартин читал, его начала охватывать злость. Его лицо раскраснелось, зубы были стиснуты, а свободная рука бессознательно сжималась, разжималась и снова сжималась, словно он хотел схватить и раздавить какое-то ненавистное ему существо. Когда он вышел из трамвая, он пошел по тротуару, шагая, словно исступленный. Он пришел в себя только у двери Морзов, после того как со страшной злостью дернул за ручку звонка. В дом он вошел, уже добродушно улыбаясь над самим собой. Но не успел он очутиться в гостиной, как его охватило уныние. «Буржуазия», «берлога торгаша», — невольно вспоминались ему определения, расточаемые Бриссенденом. Ну и что ж из этого, сердито спросил он себя. Ведь он собирался жениться на Рут, а не на ее семье. Никогда еще Рут не была так прекрасна, казалось ему, такой одухотворенной и эфирной, как в этот вечер. На ее щеках играл румянец, и глаза ее притягивали его все больше и больше; это были те глаза, в которых он впервые прочел бессмертие. За последнее время он забыл о бессмертии — его научные занятия и чтение увлекли его далеко от подобных мыслей, но тут, в глазах Рут, он прочел безмолвное доказательство бессмертия, более убедительное, чем всякие словесные доводы. Он увидел в ее глазах то, перед чем должны были замолкнуть всякие споры и рассуждения: он увидел в них любовь. И в его глазах тоже светилась любовь, а против любви возражать было невозможно. Так всемогуща в его глазах была страсть.
После получаса, проведенного вдвоем с Рут перед обедом, Мартин почувствовал себя бесконечно счастливым и бесконечно довольным жизнью. Однако, когда он сел за стол, неизбежная реакция и усталость после целого дня упорного труда дали себя знать. Он почувствовал, что глаза у него утомлены и что сам он стал раздражителен. Он вспомнил, что за этим самым столом, за которым он теперь часто скучал и над завсегдатаями которого смеялся, он когда-то впервые пообедал с культурными людьми. Тогда они казались ему высокообразованными и утонченными. Ему представилась его собственная жалкая фигура; это было так давно; он чувствовал себя дикарем, обливался в ужасе потом, смущался и становился в тупик при виде множества вилок и ножей, его ужасал вид лакея, казавшегося ему каким-то людоедом. Тогда он хотел одним прыжком взобраться на те головокружительные высоты общественного положения, где обитали его хозяева; но под конец он решил быть просто самим собой и не делать вида, будто он человек светский, знакомый с приличиями, когда этого на самом деле не было.
Чтобы успокоиться, он взглянул на Рут, словно пассажир на пароходе при катастрофе: охваченный внезапным страхом, он ищет взглядом, где висит спасательный круг. Вот что это дало ему — любовь и Рут. Все остальное, под влиянием прочитанных книг, рухнуло. Лишь Рут и любовь уцелели после испытания. Для оправдания этой любви он подыскивал доводы в биологии. Любовь была самым возвышенным проявлением жизни. Природа создала его, Мартина, как и всех прочих нормальных людей, для того, чтобы он любил. Она посвятила десять тысяч столетий, нет! — больше, — сто тысяч, миллион столетий этой работе, и он был лучшим ее произведением. Она сделала любовь самым могучим из его свойств, увеличила ее силу на миллиарды процентов, одарила его воображением и кинула его в мир, где ему предназначено было трепетать, умиляться и любить.
Его рука нашла под столом руку Рут, сидевшей рядом с ним, и они обменялись страстным рукопожатием. Она быстро взглянула на него, и в ее глазах было сияющее, умиленное выражение. Все существо его затрепетало, и он ответил ей таким же взглядом; блеск и умиление в ее взоре были лишь отражением того, что она прочла в его глазах, но он не отдавал себе в этом отчета.
Против него, по ту сторону четырехугольного стола, по правую руку от мистера Морза сидел судья Блоунт, член Верховного суда. Мартин часто встречался с ним, но судья ему не нравился. С отцом Рут они обсуждали политику рабочих союзов, местные дела и вопрос о социализме; мистер Морз старался здесь уязвить Мартина. Наконец, судья Блоунт кротко и с выражением отеческого сожаления посмотрел на него. Мартин улыбнулся в душе.
— Со временем вы разочаруетесь в этом движении, молодой человек, — ласково сказал судья. — Время — лучшее средство от подобных юношеских болезней. — Он обратился к мистеру Морзу. — Я считаю, что в подобных случаях всякие рассуждения бесполезны. Они только развивают в больном упорство.
— Вы правы, — серьезно согласился с ним мистер Морз. — Но полезно иногда предостеречь больного относительно его болезни.
Мартин рассмеялся весело, но с некоторым усилием. День тянулся слишком долго, напряжение было слишком велико, и он очень страдал от наступившей реакции.
— Без сомнения, вы оба прекрасные врачи, — сказал он, — но если вы хоть немного интересуетесь мнением больного, разрешите вам сказать, что вы плохие диагносты. Собственно говоря, вы оба страдаете от той же болезни, которую, как вам кажется, вы нашли у меня. Что касается меня, то меня это не коснулось. Философия социализма, которая в полупереваренном виде бушует у вас в крови, прошла мимо меня.
— Умно, умно! — пробормотал судья. — Это отличный тактический прием поменяться местами с противником.
— Я говорю на основании ваших же слов. — Глаза у Мартина блестели, но он сдерживался. — Видите ли, господин судья, я слышал ваши речи во время выборной кампании. Каким-то образом вы убеждаете себя, будто вы верите в борьбу за существование и в выживание сильных, но вместе с тем вы изо всех сил принимаете и поддерживаете всевозможные меры, чтобы лишить этих сильных их силы.
— Молодой человек…
— Не забывайте, что я слышал ваши речи, — предостерег его Мартин. — Всем известна та позиция, которую вы заняли по вопросу о торговых сношениях между штатами; об урегулировании дел железнодорожного треста и компании «Стандарт-Ойл»; о сохранении лесов и по вопросу о введении тысячи других ограничительных мероприятий, всецело проникнутых духом социализма.
— Вы хотите сказать, что не верите в необходимость урегулирования всех этих возмутительных проявлений произвола?
— Не в этом дело. Я хочу вам сказать, что вы — плохой диагност. Я хочу вам сказать, что я вовсе не заражен микробом социализма. Я хочу вам сказать, что вы страдаете от расслабляющего, разрушительного действия этого самого микроба. Что касается меня, то я закоренелый противник социализма, точно так же, как я являюсь закоренелым противником вашего излюбленного псевдодемократизма; он не что иное, как псевдосоциализм, прикрытый личиной разных терминов, которые на самом деле — стоит только заглянуть в словарь — имеют совершенно противоположное значение. Я реакционер, настолько убежденный и цельный, что мои взгляды непонятны для вас; вы живете, весь окутанный ложью общественных отношений, и не обладаете достаточно острым зрением, чтобы разглядеть что-либо сквозь это покрывало. Вы притворяетесь, будто верите в победу и господство сильных. А я на самом деле верю. Вот в чем разница! Когда я был немного моложе, на несколько месяцев моложе, я верил в то же, во что и вы. Видите ли, ваши идеи и идеи окружающих вас произвели на меня впечатление. Но торгаши и купцы, в лучшем случае, оказываются лишь малодушными и подлыми правителями; они целыми днями валяются и хрюкают в своем свином корыте, стараясь заграбастать побольше денег и нажиться. Я же, прошу вас заметить, вернулся к индивидуализму. Я — единственный индивидуалист из всех здесь сидящих. Я ничего не жду от государства; я верю в сильного человека, который один только может спасти государство от его гнили и ничтожества. Ницше был прав… Я не буду отнимать у вас время и объяснять вам, кто такой Ницше. Но он был прав. Мир принадлежит сильным, — тем сильным людям, которые в то же время не лишены благородства и которые не коснеют в свином корыте торгашества и спекуляции. Мир принадлежит истинно благородным представителям человеческой породы, белокурым дикарям, неспособным на компромиссы, тем, кто всегда говорит «да». Они съедят вас, социалистов, боящихся социализма и воображающих себя индивидуалистами. Ваша рабская мораль смиренных и униженных вас не спасет. О, для вас все это китайская грамота, я знаю и больше не буду надоедать вам. Но прошу вас запомнить одно: в Окленде вряд ли можно насчитать с полдюжины индивидуалистов, но в их числе — и Мартин Иден.
Он дал понять, что спор окончен, и обратился к Рут.
— Я измучен сегодня, — сказал он вполголоса. — Я хочу только любить, но не разговаривать.
Он пропустил мимо ушей слова мистера Морза, который сказал:
— Вы меня не переубедили. Все социалисты — иезуиты. По этому признаку их и узнают.
— Мы как-нибудь еще сделаем из вас доброго республиканца, — сказал судья Блоунт.
— Сильный человек появится раньше, — добродушно возразил Мартин и повернулся к Рут.
Но мистер Морз был подавлен. Ему не нравилась в его будущем зяте эта лень и отсутствие склонности к настоящему, серьезному труду; он не понимал его и не уважал его образа мыслей. Мистер Морз завел разговор о Герберте Спенсере. Судья Блоунт поддержал его, и Мартин, настороживший уши при первом упоминании имени философа, стал слушать, как судья вежливо и серьезно излагал свои взгляды на Спенсера, — взгляды, собственно, сводившиеся к злой критике. Время от времени мистер Морз поглядывал на Мартина, словно желая сказать: «Вот, мой милый, вы видите!»
— Сороки болтливые, — едва слышно пробормотал Мартин и продолжал разговаривать с Рут и Артуром.
Но продолжительная дневная работа и «настоящая грязь», виденная им накануне, оказали на него свое действие; кроме того, у него не выходила из головы прочитанная в трамвае и рассердившая его статья.
— В чем дело? — вдруг спросила его Рут, испуганная тем, как он с трудом сдерживал себя.
— Нет Бога, кроме Непостижимого, и Герберт Спенсер пророк его, — говорил в это время судья Блоунт.
Мартин обратился к нему:
— Пошлое изречение, — спокойно заметил он. — В первый раз я услыхал его в парке городской ратуши от рабочего, которому не мешало бы воздержаться от таких фраз. С тех пор я часто слышу его, и каждый раз эти бьющие на эффект слова вызывают во мне омерзение. Стыдитесь! Когда вы произносите имя этого благородного человека, мне кажется, что я вижу чистую каплю росы, попавшую в грязную лужу. Что за гадость!
Слова эти произвели действие удара грома. Глаза судьи Блоунта сверкнули гневом, он покраснел так, словно с ним сейчас случится удар. Воцарилась тишина. Мистер Морз в душе был доволен. Он видел, что его дочь возмущена. Ему хотелось заставить этого человека, который ему не нравился, проявить свою врожденную грубость, и это ему удалось.
Рука Рут с мольбой искала под столом руку Мартина, но Мартин был раздражен. Его возмутило притворство и лживость этих людей, занимавших такое высокое положение. Член высшего суда! Недавно еще, несколько лет назад, когда Мартин сам жил в грязи, среди подонков общества, подобные важные особы казались ему чуть ли не богами.
Судья Блоунт пришел в себя и попытался продолжать разговор, обращаясь к Мартину подчеркнуто вежливо. «Благодаря присутствию дам, — подумал Мартин, и это разозлило его еще больше. — Неужели же на свете вовсе не существует честности?»
— Вы не можете говорить со мной о Спенсере! — воскликнул он. — Вы о Спенсере знаете не больше, чем его же соотечественники. Но это не ваша вина, я это признаю. Это просто одно из проявлений презренного невежества нашего времени. На один из его образчиков мне довелось наскочить сегодня. Я только что прочел статью Салиби о Спенсере. Вам тоже следовало бы ее прочесть. Она доступна всем. Вы можете купить ее в любом книжном магазине или взять в библиотеке. Вам станет стыдно из-за ваших нападок и узости сведений об этом благородном человеке, когда увидите, что собрал по этому вопросу Салиби. Его позорное отношение к Спенсеру побило всякий рекорд, и перед ним меркнут и ваши позорные выдумки. «Философ недоучек» — так назвал Спенсера философ-академик, который не достоин дышать одним с ним воздухом. Я думаю, вы не читали и десяти строчек из Спенсера; но бывали и критики, считавшие себя поумнее вас и знакомые с ним не больше, чем вы, а между тем они решились публично бросить вызов его последователям, предлагая им процитировать хотя бы одну-единственную оригинальную мысль из всех его сочинений — из сочинений Герберта Спенсера! Спенсера, печать гения которого украшает все научные искания и все современные идеи, этого отца психологии, человека, революционизировавшего всю педагогику, — сейчас дети французских крестьян учатся грамоте по методу Спенсера! Мелкие людишки стараются оскорбить его память, не понимая, что они и хлеб-то насущный имеют лишь благодаря применению его идей в области техники. Тем немногим, что у них есть ценного в голове, они обязаны ему. Можно сказать с уверенностью, что, не будь Спенсера, не было бы и большей части заученных ими знаний, идей, которые они повторяют, как попугаи. Тем не менее, Фэрбенкс из Оксфорда, человек, занимавший даже более высокое положение, чем вы, судья Блоунт, сказал, что потомство скоро забудет Спенсера, потому что он был не мыслитель, а поэт и мечтатель. Лгуны и выскочки — вот они кто, вся эта клика! Один из них сказал, что «Основные начала» не лишены известных литературных достоинств. Другие уверяли, что Спенсер скорее терпеливый компилятор, чем оригинальный мыслитель. Лгуны и выскочки! Лгуны и выскочки!
Мартин резко прервал свою речь. Наступила мертвая тишина. Все родные Рут считали судью Блоунта человеком заслуженным и относились к нему с почтением — они пришли в ужас от выходки Мартина. Конец обеда прошел в молчании, словно похороны; судья и мистер Морз говорили только между собой; общий разговор за столом не клеился. Позднее, когда Мартин и Рут остались наедине, между ними разразилась ссора.
— Вы невыносимы! — рыдала она.
Но его гнев еще не прошел и он продолжал бормотать:
— Скоты, скоты!
Когда она сказала, что он оскорбил судью, он возразил:
— Тем, что высказал ему правду в глаза?
— Мне безразлично, высказали ли вы правду или нет, — настаивала она. — Существуют известные границы приличия, и вы не имеете права оскорблять кого бы то ни было.
— А кто же дал судье Блоунту право оскорблять истину? — спросил Мартин. — Я думаю, что искажение истины — преступление более серьезное, чем оскорбление, нанесенное такому пигмею, как судья. Но он сделал нечто худшее — он забросал грязью имя великого, благородного человека, которого уже нет на свете. О, скоты, скоты!
Он снова воспылал гневом; Рут даже испугалась его. Она никогда не видала его таким разгневанным; его злость казалась ей непонятной и неразумной. И тем не менее, несмотря на испытываемый ею ужас, она ощущала прежнее влечение к нему, его обаяние, которое продолжалось и теперь; тут, в эту безумную и неожиданную минуту, оно заставило ее наклониться к нему и обвить руками его шею. Она была оскорблена и возмущена тем, что случилось, но все же, вся трепещущая, упала к нему в объятия, между тем как он продолжал бормотать: «Скоты, скоты!»
Она все еще лежала у него на груди, когда он сказал:
— Я больше никогда не буду у вас обедать, дорогая. Они не любят меня, и с моей стороны нехорошо навязывать им мое ненавистное присутствие. Впрочем, они мне столь же ненавистны, как и я им. Фу! Они прямо омерзительны! И подумать только! Ведь мне по моему неведению и невинности казалось, что люди, занимающие высокое положение, живущие в прекрасных домах, имеющие образование, обладающие банковскими счетами, представляют собой какую-то ценность!
Глава XXXVIII
— Пойдемте к социалистам на собрание! — сказал Бриссенден, хотя у него еще кружилась голова от слабости. За час до того у него шла кровь горлом — это было уже второе кровотечение за три дня. В руках он держал свой неизменный стакан виски, он осушил его. Руки его заметно дрожали.
— На кой мне шут эти социалисты? — спросил Мартин.
— Посторонним лицам разрешается говорить в продолжение пяти минут, — настаивал больной, — выступите с речью. Скажите им, почему вы противник социализма. Скажите им, что вы думаете о них и об их этике — этой этике гетто. Угостите их Ницше — в благодарность вас поколотят. Устройте генеральное сражение — это им полезно. Они любят рассуждать и спорить — и вы тоже. Видите ли, я хотел бы увидеть вас в рядах социалистов, прежде чем умру. Социализм даст вам смысл жизни. Это единственная штука, которая может спасти вас, когда наступит неизбежный момент разочарования.
— По-моему, кому-кому, а уж не вам быть социалистом, — недоумевал Мартин. — Вы так ненавидите толпу. Ведь на самом деле в ней нет ничего привлекательного, что могло бы удовлетворить ваш эстетический вкус.
Он с укоризной указал пальцем на стакан с виски, который Бриссенден снова наполнил.