— Если вы будете настаивать на своем, вам на самом деле придется позвать полицейского; тогда ваше имя попадет в газеты, — со злостью ответил Мартин. — А теперь потрудитесь мне не мешать и, если хотите, зовите вашего полицейского. Я хочу поговорить с Рут.
— Я хочу услышать все от вас самой, — сказал он ей.
Она была бледна и дрожала, но взяла себя в руки и вопросительно посмотрела на него.
— Ответ на вопрос, который я задал вам в письме, — подсказал ей Мартин.
Норман жестом выразил свое нетерпение, но Мартин взглядом остановил его.
Рут покачала головой.
— Вы действовали по собственному желанию? — спросил он.
— Да.
Она говорила тихим, твердым голосом, взвешивая каждое слово.
— Это мое собственное желание. Вы так опозорили меня, что мне стыдно встречаться с друзьями. Они все говорят обо мне, я знаю это. Вот все, что я могу вам сказать. Вы сделали меня очень несчастной, и я больше не хочу с вами видеться.
— Друзья! Сплетни! Газетное вранье! Неужели подобные вещи могут оказаться сильнее любви? Я могу только думать, что вы меня никогда не любили.
Яркий румянец покрыл ее бледное лицо.
— После всего, что было? — тихо сказала она. — Мартин, вы сами не знаете, что вы говорите. Я не настолько легкомысленна.
— Вы видите, она не хочет иметь с вами ничего общего, — заявил Норман.
И они пошли дальше.
Мартин посторонился, чтобы дать им пройти, бессознательно шаря в кармане пальто в поисках табака и коричневой бумаги, которых там не было.
До Северного Окленда было далеко, но, только поднимаясь по лестнице и входя в свою комнату, он сообразил, что прошел пешком все расстояние. Вдруг он заметил, что сидит на кровати и глядит вокруг, словно только что проснувшийся лунатик. Он заметил свою рукопись, лежавшую на столе, придвинул стул и взялся за перо. Его натура логически требовала законченности. А тут что-то недоделанное. Работа была отложена ради чего-то другого. Теперь, раз то, другое, было кончено, ему нужно было посвятить себя этой работе, пока она не будет доведена до конца. Что он будет делать дальше, этого он не знал. Он только сознавал, что в его жизни наступил перелом. Один период его жизни пришел к концу, и он округлял, заканчивал его, как рабочий заканчивает свою работу. Будущим он не интересовался. Все равно, рано или поздно он узнает, что ему уготовлено. Какова бы ни оказалась его судьба, ему было все равно. Все решительно казалось ему безразличным.
Пять дней он проработал над рассказом «Запоздалый», нигде не бывая, никого не видя и почти не принимая пищи. На утро шестого дня почтальон принес ему тоненькое письмо от издателя «Парфенона». Мартин с первого взгляда понял, что «Эфемерида» принята. «Мы показали поэму мистеру Картрайту Брюсу, — писал издатель, — и он дал о ней такой лестный отзыв, что мы не можем выпустить ее из рук. В доказательство того, что мы действительно желаем напечатать поэму, разрешите Вам сказать, что мы поместим ее в августовский номер, так как июльский уже набран. Не откажите передать нашу признательность мистеру Бриссендену и прислать нам с обратной почтой его фотографию и биографические сведения о нем. Если предложенный нами гонорар недостаточен, протелеграфируйте нам немедленно и скажите, какую цену Вы считаете приемлемой».
Предложенный издательством гонорар равнялся тремстам пятидесяти долларам. Поэтому Мартин решил, что не стоит телеграфировать. Кроме того, надо было еще получить согласие Бриссендена. Итак, он, Мартин, в конце концов оказался прав. Нашелся редактор журнала, который мог оценить настоящую поэзию. Гонорар был отличный, даже для шедевра. Что же касалось мистера Картрайта Брюса, то это был единственный критик, мнение которого Бриссенден уважал, и Мартину это было известно.
Сидя в трамвае и наблюдая за мелькавшими мимо него домами и перекрестками, Мартин почувствовал сожаление, что успех его друга и его собственная знаменательная победа так мало его радуют. Его убеждение, что талантливое произведение будет оценено и напечатано журналами, оправдалось: ведь единственный во всей стране настоящий хороший критик дал благоприятный отзыв о поэме. Но у него уже не было прежнего энтузиазма. Ему просто хотелось повидаться с Бриссенденом больше, чем сообщить ему радостную новость. Письмо из редакции «Парфенона» напомнило ему, что он в течение последних пяти дней, проведенных в работе, ни разу не справился о Бриссендене и даже ни разу не вспомнил о нем. Впервые Мартин понял, что он все это время жил в каком-то тумане, и ему стало стыдно, что он забыл друга. Но даже это чувство стыда не было особенно острым и не жгло его. Он оставался глух ко всем душевным переживаниям, за исключением тех, которые волновали его как художника, пока он писал свой рассказ. Что же касалось всего прочего, то он относился к нему как человек, находящийся в трансе. В сущности, это состояние продолжалось и теперь.
Вся эта жизнь за окнами мчавшего его трамвая казалась ему далекой, нереальной. Упади ему на голову колокольня, мимо которой он только что проехал, и рассыпься она тут же в прах, он и то не поразился бы и не особенно поинтересовался бы этим случаем.
В гостинице он быстро поднялся к Бриссендену в номер и так же быстро опять спустился оттуда. В номере никого не было. Все вещи Бриссендена исчезли.
— Не оставил ли мистер Бриссенден своего адреса? — спросил он в конторе отеля.
Служащий с удивлением посмотрел на него.
— Разве вы не слыхали? — спросил он.
Мартин покачал головой.
— Неужели? Газеты были полны этим. Его нашли мертвым. Покончил с собой. Выстрелил себе в висок.
— Его уже похоронили?
Мартину казалось, что вопрос этот задал не он, а чей-то чужой голос, откуда-то издалека.
— Нет. После дознания тело было отправлено морем на Восток, по поручению его родных.
— Надо признать, они не теряли времени, — заметил Мартин.
— Ну как сказать. Ведь это случилось пять дней тому назад.
— Пять дней?
— Да, пять дней.
— Вот как, — сказал Мартин и вышел.
На углу он зашел на телеграф и сообщил в редакцию «Парфенона», что поэму можно печатать. У него в кармане было всего пять центов на трамвай, и телеграмму пришлось послать с уплатой за счет получателя.
Вернувшись домой, он снова принялся писать. Дни проходили за днями, ночи за ночами, а он все сидел за столом и писал. Он никуда не ходил, кроме ломбарда, и вообще сидел дома без воздуха и движения; когда он бывал голоден и у него имелась кое-какая провизия, он аккуратно обедал, но при этом так же спокойно обходился без еды, когда ее не было.
Хотя вся фабула была заранее подробно обдумана, ему тем не менее пришла в голову идея о новом вступлении, которое усиливало впечатление от рассказа, но зато удлиняло его на двадцать тысяч слов. Собственно говоря, его ничто не принуждало так тщательно шлифовать свое произведение, но выработанные им самим правила заставляли его добиваться совершенства. Он продолжал работать, словно в тумане, пребывая в каком-то странном отчуждении от окружающего его внешнего мира, словно он был призраком, очутившимся среди привычных атрибутов своей прежней, посвященной писанию жизни. Он вспомнил чьи-то слова, что привидение есть не что иное, как дух умершего человека, который сам не понял этого. И он задавал себе вопрос: а не умер ли и он на самом деле и сам того не замечает?
Наступил и день, когда повесть «Запоздалый» была окончена. Агент из магазина пишущих машинок пришел за машинкой и ждал, сидя на кровати, пока Мартин, поместившись на единственном своем стуле, не допечатал последних страниц заключительной главы. «Finis» — написал он под конец большими буквами; для него это, действительно, было концом. Он с чувством облегчения смотрел, как уносили пишущую машинку. Затем он лег на кровать. Он ослабел от голода: уже тридцать шесть часов, как он не ел, но он об этом не думал. Он лежал на спине с закрытыми глазами и вообще ни о чем не думал, в то время как туман, в котором он жил все это время, постепенно сгущался, заволакивая понемногу его сознание. Почти в бреду он начал громко бормотать слова из стихотворения неизвестного автора, которое Бриссенден любил декламировать. Подслушав за дверью его монотонное бормотание, Мария не на шутку встревожилась. Сами слова не имели для нее значения, но ее волновал факт, что Мартин говорит сам с собой. «Конец всему», таков был лейтмотив стихотворения.
Я окончил, —
Спи, струна!
Умирают песни скоро,
Словно тени средь узора
Густолиственного бора…
Я окончил, —
Спи, струна!
А певал и я когда-то,
Словно дрозд в лучах заката, —
Песня выпита до дна.
Птицей быть душа устала,
В горле голоса не стало,
Мне не петь уж, как бывало…
Я окончил, —
Спи, струна!
Мария не могла больше этого вынести. Она побежала на кухню и наполнила супом небольшую мисочку, положив туда львиную долю крошеного мяса и овощей, которые она выловила большой суповой ложкой со дна горшка. Мартин пришел в себя, сел и начал есть; жуя, он успокаивал Марию, уверяя ее, что у него нет ни малейшей лихорадки и что он не бредил.
После ее ухода Мартин уселся, согнувшись, на краю кровати и тоскливо обвел комнату взглядом широко открытых, ничего не видящих, потускневших глаз; случайно взор его остановился на разорванной бандероли журнала, принесенного еще утром. Он так и не развернул его. Вдруг словно луч света озарил его затуманенный мозг.
«Да ведь это „Парфенон“, — подумал он, — августовский номер „Парфенона“, в нем должна быть „Эфемерида“. Если бы только Бриссенден мог это видеть!»
Он перелистывал журнал и вдруг остановился. «Эфемериду» напечатали с роскошной виньеткой и украшениями в стиле Бердсли на полях. С одной стороны виньетки была фотография Бриссендена, с другой — британского посла сэра Джона Вэлью. В предисловии редактор приводил слова сэра Джона Вэлью, уверявшего, что в Америке поэтов нет; и печатая «Эфемериду», «Парфенон» словно хотел ответить: «Вот вам, сэр Джон Вэлью, прочитайте-ка эту штуку». Приводились слова Картрайта Брюса, наиболее выдающегося, по словам журнала, критика в Америке: «„Эфемерида“ — величайшая поэма, когда-либо написанная в Америке». Предисловие редактора заканчивалось словами: «Мы еще не в состоянии дать правильную оценку этой поэмы; может быть, мы никогда и не будем в состоянии это сделать. Но мы читали ее много раз, удивляясь словам поэта и сочетаниям их, дивясь, каким образом мистер Бриссенден умел находить их и связывать между собой». Затем следовала сама поэма.
— Хорошо, что вы умерли, Брис, старина, — прошептал Мартин и уронил журнал на пол.
Пошлость и вульгарность всего этого была омерзительна, но Мартин апатично заметил, что сам он не испытывал особого омерзения. Он был бы рад разозлиться, но у него не хватало энергии даже сделать попытку. Слишком сильно было охватившее его оцепенение. Кровь у него так застыла, что сердце уже не могло забиться сильнее даже от негодования. В сущности говоря, не все ли равно? Приемы журнала соответствовали уровню всего остального, что Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе.
«Бедный Брис, — подумал Мартин, — он никогда бы мне этого не простил».
Сделав над собой усилие, он взял коробку из-под бумаги для пишущей машинки. Пересмотрев ее содержимое, он вытащил оттуда одиннадцать стихотворений, написанных его другом. Он разорвал их на четыре части и бросил в корзинку. Он делал это спокойно, лениво, а когда кончил, уселся опять на кровать, машинально уставившись в одну точку.
Он не видел окружающих предметов и не знал, сколько времени он так просидел. Вдруг в его затуманенном сознании возникла длинная, белая, горизонтальная полоса. Это было интересно. Наблюдая за тем, как эта полоса постепенно начала обрисовываться все яснее и определеннее, Мартин, наконец, увидел, что это коралловый риф, возвышавшийся над белым гребнем волн Тихого океана. Далее он заметил среди волн прибоя маленькую лодку, легкую местную лодку. На корме сидел молодой бог с бронзовым телом, вокруг бедер у него был обернут кусок ярко-красной материи; в руках он держал сверкающее на солнце весло. Мартин узнал юношу. Это был Моти, младший сын вождя Тами; остров этот был Таити; вон там, за тем видневшимся вдали рифом, находилась чудная страна Папара, где у устья реки стояла соломенная хижина вождя. День склонялся к вечеру, и Моти возвращался домой после рыбной ловли. Он ждал высокой волны, на гребне которой он мог бы перескочить через риф. Вдруг Мартин увидел и самого себя с веслом в руках, сидящего на носу лодки; в прежние времена он частенько так сиживал, выжидая, пока не вырастет позади лодки бирюзовая стена; тогда Моти давал знак и он изо всех сил начинал работать веслами. Но вот он уже перестал быть простым наблюдателем; Моти громко крикнул, и они оба начали грести, как сумасшедшие; лодка высоко вздымалась на гребне бешено мчавшейся бирюзовой громады. Под носом лодки вода зашипела, словно пар; кругом летели брызги; вдруг страшный толчок, треск, грохот, отраженный эхо, — и лодка тихо поплыла по спокойным водам лагуны. Моти смеялся и стряхивал соленую воду, попавшую ему в глаза; слегка работая веслами, они подплыли к берегу, покрытому коралловым песком, где в тени кокосовых пальм стояла хижина Тами; соломенные стены ее казались золотыми под лучами заходящего солнца.
Картина вдруг исчезла, и перед Мартином снова возник лишь беспорядок своей жалкой конуры. Напрасно он снова старался увидеть Таити. Он знал, что там, среди деревьев, раздавалось пение и что девушки танцевали, озаренные лучами луны; но он уже не мог видеть их. Он видел только письменный стол, на котором все было разбросано, пустое место, где недавно еще стояла пишущая машинка, и давно не мытые стекла окон. Он закрыл глаза и с глубоким, похожим на стон вздохом заснул.
Глава XLI
Он проспал всю ночь тяжелым сном и не просыпался до тех пор, пока его не разбудил почтальон, разносивший утреннюю почту. Мартин чувствовал усталость и апатию и без всякого интереса взялся за письма. Один тоненький конверт содержал чек на двадцать два доллара; деньги пришли из редакции «пиратского» журнала. Целых полтора года Мартин приставал к редактору по поводу этих денег и только теперь получил их. Он равнодушно отметил размер суммы. Радость прежних лет, испытываемая им при получении чека от издателя, исчезла бесследно. Этот чек не походил на прежние: он не был полон заманчивых обещаний. Для него это был просто чек на двадцать два доллара — и больше ничего; на эти деньги он мог купить что-нибудь съестное.
С этой же почтой был получен другой чек, присланный нью-йоркским еженедельником в виде оплаты за юмористические стихи, принятые несколько месяцев тому назад. Этот чек был на десять долларов. Мартину пришла мысль, которую он начал спокойно обдумывать. Он не знал, что будет делать в ближайшем будущем и не торопился приняться за что-нибудь. Между тем нужно было жить. У него было много долгов. Не наклеить ли марки на огромную кипу рукописей под столом и не отправить ли их снова в путешествие? Не окажется ли это выгодным вложением капитала? Одна или две, быть может, будут приняты. На это можно будет жить какое-то время. Так он и решил. Получив по чекам деньги в оклендском банке, он купил на десять долларов марок. Мысль вернуться домой и приняться за приготовление завтрака в душной маленькой комнате была ему противна. В первый раз в жизни он решил забыть о своих долгах. Он знал, что мог приготовить сытный завтрак у себя за пятнадцать или двадцать центов. Но вместо этого он пошел в кафе «Форум» и заказал завтрак за два доллара. Лакею на чай дал он четверть доллара и истратил пятьдесят центов на пачку египетских папирос. Он закурил в первый раз после того, как Рут попросила его бросить. Теперь больше не было причины не курить, и, кроме того, Мартину этого хотелось. А какое значение имели деньги? На пять центов он мог купить пачку табаку и курительных бумажек и скрутить сорок папирос, но что же из этого? Деньги для него сейчас значения не имели, разве только постольку, поскольку можно было на них что-нибудь купить. Не имея карты берегов, не зная куда пристать, без руля плыл он по течению; так было лучше, он меньше чувствовал жизнь, ведь жить ему было больно.
Дни проходили за днями, и он систематически спал по восемь часов в сутки. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он и ел в японском ресторане, где можно было пообедать за десять центов, все же его истощенный организм укреплялся: он полнел, и щеки его округлились. Он не мучил себя непосильной работой, чтением и бессонными ночами. Он ничего не писал и не открывал ни одной книги. Он много гулял, ходил по горам и проводил достаточно времени в безлюдных парках. У него не было ни друзей, ни знакомых, и он не стремился их приобрести. Ему ничего не хотелось. Он ждал какого-нибудь внешнего толчка, какого-нибудь импульса, который мог бы снова привести в движение его словно остановившуюся жизнь; откуда мог явиться этот толчок, он не знал. А между тем он продолжал жить бесцельной, праздной и пустой жизнью.
Как-то раз он съездил в Сан-Франциско, чтобы повидать там «настоящую грязь». Но в последнюю минуту, когда он уже поднимался на верхнюю площадку лестницы, он внезапно передумал, повернул обратно и, быстро удалившись, зашагал по переполненным народом улицам гетто. Он испугался при мысли опять услышать философские споры и быстро бежал, опасаясь, как бы кто-нибудь из «тех» не встретил и не узнал бы его.