– Польская. Лесневского дочка, с которой вас в его экипаже видели, да не один человек.
– Ну, это была чисто деловая поездка…
– Хотите сказать, и не зацепила нисколечко за сердце?
– Как-то было не до того, все мысли были о деле…
– Ахиллий Петрович… – укоризненно покачал головой купец. – Что ж вы это так? Присмотрелись бы, право. Из таких, поверьте стариковскому опыту, самолучшие жены выходят. У нее лицо хорошее. Ну ладно, побегу я, а то мой консисторский в портерную уйдет… Всего наилучшего!
Оставшись в одиночестве, Ахиллес помрачнел: Митрофан Лукич, сам о том не подозревая, угодил в больное место, разбередил рану – упомянув о Ванде. От того, что он никак не мог придумать, как с ней связаться, в голову лезли самые дурацкие мысли: а что, если она, не дождавшись его у входа в городской сад, решит, что он из тех беззастенчивых ловеласов, что бросают женщину, добившись своего? И рассердится на него на всю оставшуюся жизнь? Но что же придумать…
– Входи! – раздраженно крикнул он, заслышав знакомое царапанье. Раздражение усугублялось еще и тем, что он как раз наполнил лафитник коньяком, чтобы меланхолически его выпить.
Во взгляде Артамошки примечательным образом мешались удивление и некое озорство.
– Ну, что там? – прикрикнул Ахиллес.
– Там барышня к вашему благородию.
Ахиллес удивился и сам – за все время, что он здесь квартировал, гостьи не приходили ни разу.
– Что за барышня?
– Не могу знать. Вуалька густая, лицо закрыто напрочь…
– Зови, – сказал Ахиллес, с тоской покосившись на нетронутый лафитник с коньяком.
Лицо вошедшей и в самом деле было закрыто густой вуалью, но Ахиллес сразу узнал это сиреневое платье… вообще, что за мужчина, если он не узнает под вуалью свою женщину?
Махнул Артамошке, и тот понятливо улетучился.
– Боже мой, Ванда, – сказал он, себя не помня от радости. – Как ты меня нашла?
В руке она держала круглую картонку для шляп, но так, словно там лежало что-то потяжелее шляпы.
– Твой любимый дефективный метод, – чуть насмешливо сказала Ванда. – В статье об убийстве Сабашникова упоминалось, что самбарский Шерлок Холмс, то есть ты, обитает там же, на Водовзводной, практически по соседству, в доме купца Пожарова. Вот я и велела извозчику ехать на Водовзводную, к дому купца Пожарова. Он этот дом знал, не раз возил Пожарова. – Она звонко рассмеялась. – В точности как в классической пьесе: зачем знать географию, если есть извозчики, которые везде довезут? – Она огляделась, поставила картонку на ближайший к ней стул. – Уф, все руки отмотала…
– Погоди минутку, – сказал Ахиллес.
Вышел, заглянул в крохотную комнатушку денщика, и когда тот вскочил с табурета, взял его за ремень, притянул к себе и сказал грозным шепотом:
– Меня нет ни для кого, понял? Костьми ложись, что хочешь делай, но никого не пускай, будь хоть сам губернатор… Понял?
– Чего ж не понять? Мы с понятием и не бесчувственные. Будет исполнено, ваше благородие.
Когда он вернулся, Ванда прохаживалась по комнате, с любопытством разглядывая все, что попадалось на глаза.
– Значит, вот так ты и живешь… И пьешь в одиночку.
– Ну, если не с кем…
– Можешь со мной. Я бы с удовольствием выпила рюмочку, одну-единственную. Это что у тебя за вино?
– Это коньяк, – сказал Ахиллес. – Вот его я тебе не налью, приличные барышни и приличные дамы коньяк не пьют. Но у меня в кухне щедротами хозяина есть бутылка отличной малаги, я сейчас принесу… Да, а это тебе зачем? – Он кивнул на шляпную картонку.
– А это я тебе поесть принесла. Ядвига к обеду испекла великолепный пирог с белыми грибами, я тебе отрезала здоровенный кусок. Там еще холодный цыпленок, ветчина, печенье и шоколад… Понимаешь, я сначала ужасно рассердилась, когда ты не пришел на свидание и потом никак не давал о себе знать. Никак не могла понять, в чем причина: службы ведь у тебя сейчас нет. Потом в голову полезли разные глупости: что ты попал под лошадь, что тебя зарезали галахи… Но когда по городу распространился экстренный выпуск «Следопыта», я сразу догадалась, что у тебя неприятности из-за расследования, как в прошлый раз. А потом, когда мы с Катенькой шли из гимназии, рядом вдруг остановился извозчик, из пролетки с превеликим трудом выбрался поручик Тимошин – нога в гипсовой повязке, опирается на палочку, морщится от боли, но идет. Он попросил меня отойти в сторонку и тихонько сообщил, что тебя посадили под домашний арест. (Молодчина, Жорж, подумал Ахиллес, проявил себя настоящим другом, с вывихнутой ногой пустился Ванде грустную новость сообщить…) Вот и решила…
Ахиллес искренне рассмеялся:
– Ты что, подумала, что посаженных под арест офицеров морят голодом?
Ванда чуточку смутилась:
– Ну я же совершенно не разбираюсь в ваших дурацких армейских порядках. А они у вас и в самом деле дурацкие. Ты разоблачил шайку аферистов и убийц, а тебя благодарят посадкой под арест… Кто вас знает, может, у вас арестованным полагается только хлеб и вода, как в каком-то романе…
– Ну, до такого, слава Богу, еще не дошло, – сказал Ахиллес. – Хотя будь на то воля некоторых, так и было бы… – Он вспомнил лошадиную костлявую физиономию подполковника Лаша – да уж, этот с великим удовольствием на хлеб и воду бы всех посадил…
– Значит, я предстала дурочкой? – грустно спросила Ванда.
– Ну что ты, – сказал Ахиллес, ничуть не лукавя. – Обожаю пироги с грибами, а уж с белыми… Вот только Пожаровы, увы, их не любят, их кухарка никогда не печет…
Он принес из кухни бутылку малаги, второй лафитник, чистые тарелки и принялся за дело: нарезал аккуратными ломтями пирог, ветчину, разделывал цыпленка. Налил Ванде малаги, а сам нацелился вилкой на особенно аппетитный ломоть пирога. Сластена Ванда первым делом принялась освобождать плитку шоколада от станиолевой обертки.
– Это просто замечательно, что ты пришла, – сказал он, не сводя с Ванды глаз. – Я дважды пытался послать тебе письмо, но оба раза срывалось (он не стал вдаваться в детали).
Ванда смотрела лукаво:
– Ну, коли уж я убедилась, что ты меня не разлюбил…
– Неужели были такие мысли?
– В общем, нет, но когда жених не является на свидание, всякие глупости в голову лезут…
– Пусть они больше не лезут, ладно?
– Я постараюсь, – серьезно пообещала Ванда. Выпила пол-лафитника и откусила шоколаду прямо от плитки.
Все было как той ночью: они болтали о всякой всячине, ели, выпивали – Ванда по глоточку, Ахиллес по пол-лафитника. И, как той ночью, вдруг воцарилось неловкое молчание. Потом Ванда гибко встала со старого стула, подошла к окнам и тщательно задернула на обоих ситцевые занавески. Повернулась к Ахиллесу с той улыбкой, от которой у него всегда холодело сердце, медленно расстегнула верхнюю пуговичку платья, вторую, третью…
– Ванда… – Голос у него сорвался. – Это безумие…
– Ну где же тут безумие? – произнесла она тоном умудренной жизненным опытом взрослой женщины. – Это не безумие, это любовь. Никто сюда не войдет, никто не знает, что я здесь, никто не примется меня искать. Отец уплыл по делам в Серпинск и вернется только поздно вечером, а мама… – она фыркнула, справившись с последней пуговицей. – А мама у меня изрядная идеалистка. Представляешь, она свято верит, что гимназистки последнего класса даже не знают, что такое поцелуй, не говоря о чем-то большем. А все эти… скандальчики с гимназистками как-то прошли мимо нее. Наконец, ты сам виноват. Разбудил во мне женщину, вот и изволь теперь расхлебывать… Иди сюда. Я люблю тебя…
…На узкой кровати Ахиллеса им было тесно, но они не обращали внимания на это неудобство. Лежали обнявшись, тесно прижавшись друг к другу, и это было прекрасно.
– У нас ведь все замечательно?
– Замечательнее некуда, – сказал он.
– Еще год и два месяца… – грустно сказала Ванда.
– Ты знаешь, а ведь этот срок можно сократить более чем наполовину…
– Правда? – спросила Ванда с надеждой.
– Чистейшая, – сказал Ахиллес. – Мне для этого достаточно лишь подать в отставку. Скажу по секрету, я не так уж и дорожу службой. Ты уехала бы со мной в Сибирь?
– А там не страшно жить? – с некоторой опаской спросила Ванда. – Я не раз слышала, что у вас там медведи по улицам ходят…
– А уж я сколько раз эту байку слышал и в Чугуеве, и здесь… – засмеялся Ахиллес. – Это все сказки, кохана. Самый страшный зверь, который у нас может бродить по улицам, – пьяный дворник. И то до первого городового. – Он мечтательно уставился в потолок. – У нас там – губернский город, не меньше Самбарска, но гораздо красивее. И наш Енисей не уˆже вашей Волги. А вокруг города – красивейшие пейзажи, невысокие горы, по-нашему – сопки, покрытые сосновыми лесами…
– У тебя прямо-таки поэтический восторг в голосе звучит, – сказала Ванда без тени насмешки.
– Это – родина, – сказал Ахиллес. – А я там больше двух лет не был. Я бы тебе показал столько интересного и красивого… У тебя был бы дом лишь немногим меньше вашего. Кстати, у нас там и костел есть – поляков в городе хватает. Один из них лет тридцать назад оказал моим землякам неоценимую услугу – открыл первый в губернии пивной завод. Что ты смеешься? До этого пиво приходилось возить за тридевять земель… Так поехала бы?
– Конечно, коханый, – сказала Ванда дразнящим шепотом, что обычно означал у нее призыв к новым свершениям под штандартом Амура. – Я бы с тобой поехала, даже если бы там и в самом деле шатались по улицам медведи. Ты еще этого не понял?
…Когда Ахиллес вышел из флигеля, Артамошка, развалясь на скамейке у крыльца, упоенно лузгал семечки, ловко сплевывая гроздья шелухи в жестяное мусорное ведро. Проворно вскочил и вытянулся.
Ахиллес подал ему серебряный двугривенный:
– Это Никодиму за труды. Пусть сбегает на угол и найдет извозчика. Да не «ваньку», а «голубчика». А потом подсадит в пролетку. Мне или тебе не вполне сподручно…
– Ага, – сказал Артамошка. – Это чтобы кто с улицы вас или меня рядом с ней не увидел? Пусть думают, что к Лукичу приезжала?
– Болтаешь много, – сказал Ахиллес, ничуть не сердясь – прохвост угадал все правильно. – Бегом марш!
Когда пролетка «голубчика» отъехала и Артамошка вернулся от ворот, он сказал чуть ли не растроганно:
– Добрая барышня, душевная. Сама дала, я б и не подумал просить; что я, швейцар какой?
Он показал Ахиллесу на ладони золотой кружочек с профилем государя императора, судя по размерам – десятирублевик. Повторил:
– Душевная барышня… И Никодима не забыла отблагодарить.
Ахиллес спросил не без любопытства:
– А почему ты решил, что это именно барышня, а не скажем, дама?
– Так у нее коса, – ответил Артамошка, не раздумывая. – Она ее вдвое сложила на манер калачика и шпильками скрепила, но все равно видно, что это не дамская прическа, а коса. Косу у нас только барышни носят… Тьфу ты… Точно вам говорю, ваше благородие: это на меня так повлияли наши с вами сыскные дела, подмечать стал много такого, на что раньше и внимания не обращал. Я вот даже думаю теперь, а не пойти ли после действительной в сыскную полицию наниматься? Как-то вроде и скучно теперь будет в скобяной лавке сидеть. Разве ж это жизнь по сравнению… Ох ты! Я золотым залюбовался и совсем забыл вам доложиться. Этот опять у ворот торчит.
– Кто? – не понял Ахиллес.
– А это, вскоре после того, как барышня приехала, пришел весь такой из себя франт и стал у Никодима про вас спрашивать. Я из-за плеча Никодима и говорю: барина, мол, нет, и неизвестно, когда будет. Он на меня глянул так пронзительно, будто шильями ткнул, и говорит: ну, тогда я еще зайду. И ведь пришел. Я ему то же самое сказал, а он, зараза, смотрит так, будто умеет сквозь стену видеть и точно знает, что вы у себя. И опять говорит: ну, тогда я еще зайду. Пивком от него слегка припахивало, надо полагать, сидел в портерной у немца Шлиппе, она для чистой публики, а он определенно из господ. И в третий раз заявился, аккурат когда барышня садилась на извозчика. Только на этот раз ничего не спросил, стал у ворот прохаживаться. Я глянул в щелочку – он и сейчас там бродит, как будто делать ему ну совершенно нечего… Может, послать Никодима за городовым? Может, он такой какой-нибудь? В книжках возле сыщиков частенько подозрительные личности трутся…
– Ну, не спеши, – сказал Ахиллес. – Как именно он обо мне спрашивал? Кого спрашивал?
– Господина подпоручика Сабурова, а как же…
– Ну, это была чисто деловая поездка…
– Хотите сказать, и не зацепила нисколечко за сердце?
– Как-то было не до того, все мысли были о деле…
– Ахиллий Петрович… – укоризненно покачал головой купец. – Что ж вы это так? Присмотрелись бы, право. Из таких, поверьте стариковскому опыту, самолучшие жены выходят. У нее лицо хорошее. Ну ладно, побегу я, а то мой консисторский в портерную уйдет… Всего наилучшего!
Оставшись в одиночестве, Ахиллес помрачнел: Митрофан Лукич, сам о том не подозревая, угодил в больное место, разбередил рану – упомянув о Ванде. От того, что он никак не мог придумать, как с ней связаться, в голову лезли самые дурацкие мысли: а что, если она, не дождавшись его у входа в городской сад, решит, что он из тех беззастенчивых ловеласов, что бросают женщину, добившись своего? И рассердится на него на всю оставшуюся жизнь? Но что же придумать…
– Входи! – раздраженно крикнул он, заслышав знакомое царапанье. Раздражение усугублялось еще и тем, что он как раз наполнил лафитник коньяком, чтобы меланхолически его выпить.
Во взгляде Артамошки примечательным образом мешались удивление и некое озорство.
– Ну, что там? – прикрикнул Ахиллес.
– Там барышня к вашему благородию.
Ахиллес удивился и сам – за все время, что он здесь квартировал, гостьи не приходили ни разу.
– Что за барышня?
– Не могу знать. Вуалька густая, лицо закрыто напрочь…
– Зови, – сказал Ахиллес, с тоской покосившись на нетронутый лафитник с коньяком.
Лицо вошедшей и в самом деле было закрыто густой вуалью, но Ахиллес сразу узнал это сиреневое платье… вообще, что за мужчина, если он не узнает под вуалью свою женщину?
Махнул Артамошке, и тот понятливо улетучился.
– Боже мой, Ванда, – сказал он, себя не помня от радости. – Как ты меня нашла?
В руке она держала круглую картонку для шляп, но так, словно там лежало что-то потяжелее шляпы.
– Твой любимый дефективный метод, – чуть насмешливо сказала Ванда. – В статье об убийстве Сабашникова упоминалось, что самбарский Шерлок Холмс, то есть ты, обитает там же, на Водовзводной, практически по соседству, в доме купца Пожарова. Вот я и велела извозчику ехать на Водовзводную, к дому купца Пожарова. Он этот дом знал, не раз возил Пожарова. – Она звонко рассмеялась. – В точности как в классической пьесе: зачем знать географию, если есть извозчики, которые везде довезут? – Она огляделась, поставила картонку на ближайший к ней стул. – Уф, все руки отмотала…
– Погоди минутку, – сказал Ахиллес.
Вышел, заглянул в крохотную комнатушку денщика, и когда тот вскочил с табурета, взял его за ремень, притянул к себе и сказал грозным шепотом:
– Меня нет ни для кого, понял? Костьми ложись, что хочешь делай, но никого не пускай, будь хоть сам губернатор… Понял?
– Чего ж не понять? Мы с понятием и не бесчувственные. Будет исполнено, ваше благородие.
Когда он вернулся, Ванда прохаживалась по комнате, с любопытством разглядывая все, что попадалось на глаза.
– Значит, вот так ты и живешь… И пьешь в одиночку.
– Ну, если не с кем…
– Можешь со мной. Я бы с удовольствием выпила рюмочку, одну-единственную. Это что у тебя за вино?
– Это коньяк, – сказал Ахиллес. – Вот его я тебе не налью, приличные барышни и приличные дамы коньяк не пьют. Но у меня в кухне щедротами хозяина есть бутылка отличной малаги, я сейчас принесу… Да, а это тебе зачем? – Он кивнул на шляпную картонку.
– А это я тебе поесть принесла. Ядвига к обеду испекла великолепный пирог с белыми грибами, я тебе отрезала здоровенный кусок. Там еще холодный цыпленок, ветчина, печенье и шоколад… Понимаешь, я сначала ужасно рассердилась, когда ты не пришел на свидание и потом никак не давал о себе знать. Никак не могла понять, в чем причина: службы ведь у тебя сейчас нет. Потом в голову полезли разные глупости: что ты попал под лошадь, что тебя зарезали галахи… Но когда по городу распространился экстренный выпуск «Следопыта», я сразу догадалась, что у тебя неприятности из-за расследования, как в прошлый раз. А потом, когда мы с Катенькой шли из гимназии, рядом вдруг остановился извозчик, из пролетки с превеликим трудом выбрался поручик Тимошин – нога в гипсовой повязке, опирается на палочку, морщится от боли, но идет. Он попросил меня отойти в сторонку и тихонько сообщил, что тебя посадили под домашний арест. (Молодчина, Жорж, подумал Ахиллес, проявил себя настоящим другом, с вывихнутой ногой пустился Ванде грустную новость сообщить…) Вот и решила…
Ахиллес искренне рассмеялся:
– Ты что, подумала, что посаженных под арест офицеров морят голодом?
Ванда чуточку смутилась:
– Ну я же совершенно не разбираюсь в ваших дурацких армейских порядках. А они у вас и в самом деле дурацкие. Ты разоблачил шайку аферистов и убийц, а тебя благодарят посадкой под арест… Кто вас знает, может, у вас арестованным полагается только хлеб и вода, как в каком-то романе…
– Ну, до такого, слава Богу, еще не дошло, – сказал Ахиллес. – Хотя будь на то воля некоторых, так и было бы… – Он вспомнил лошадиную костлявую физиономию подполковника Лаша – да уж, этот с великим удовольствием на хлеб и воду бы всех посадил…
– Значит, я предстала дурочкой? – грустно спросила Ванда.
– Ну что ты, – сказал Ахиллес, ничуть не лукавя. – Обожаю пироги с грибами, а уж с белыми… Вот только Пожаровы, увы, их не любят, их кухарка никогда не печет…
Он принес из кухни бутылку малаги, второй лафитник, чистые тарелки и принялся за дело: нарезал аккуратными ломтями пирог, ветчину, разделывал цыпленка. Налил Ванде малаги, а сам нацелился вилкой на особенно аппетитный ломоть пирога. Сластена Ванда первым делом принялась освобождать плитку шоколада от станиолевой обертки.
– Это просто замечательно, что ты пришла, – сказал он, не сводя с Ванды глаз. – Я дважды пытался послать тебе письмо, но оба раза срывалось (он не стал вдаваться в детали).
Ванда смотрела лукаво:
– Ну, коли уж я убедилась, что ты меня не разлюбил…
– Неужели были такие мысли?
– В общем, нет, но когда жених не является на свидание, всякие глупости в голову лезут…
– Пусть они больше не лезут, ладно?
– Я постараюсь, – серьезно пообещала Ванда. Выпила пол-лафитника и откусила шоколаду прямо от плитки.
Все было как той ночью: они болтали о всякой всячине, ели, выпивали – Ванда по глоточку, Ахиллес по пол-лафитника. И, как той ночью, вдруг воцарилось неловкое молчание. Потом Ванда гибко встала со старого стула, подошла к окнам и тщательно задернула на обоих ситцевые занавески. Повернулась к Ахиллесу с той улыбкой, от которой у него всегда холодело сердце, медленно расстегнула верхнюю пуговичку платья, вторую, третью…
– Ванда… – Голос у него сорвался. – Это безумие…
– Ну где же тут безумие? – произнесла она тоном умудренной жизненным опытом взрослой женщины. – Это не безумие, это любовь. Никто сюда не войдет, никто не знает, что я здесь, никто не примется меня искать. Отец уплыл по делам в Серпинск и вернется только поздно вечером, а мама… – она фыркнула, справившись с последней пуговицей. – А мама у меня изрядная идеалистка. Представляешь, она свято верит, что гимназистки последнего класса даже не знают, что такое поцелуй, не говоря о чем-то большем. А все эти… скандальчики с гимназистками как-то прошли мимо нее. Наконец, ты сам виноват. Разбудил во мне женщину, вот и изволь теперь расхлебывать… Иди сюда. Я люблю тебя…
…На узкой кровати Ахиллеса им было тесно, но они не обращали внимания на это неудобство. Лежали обнявшись, тесно прижавшись друг к другу, и это было прекрасно.
– У нас ведь все замечательно?
– Замечательнее некуда, – сказал он.
– Еще год и два месяца… – грустно сказала Ванда.
– Ты знаешь, а ведь этот срок можно сократить более чем наполовину…
– Правда? – спросила Ванда с надеждой.
– Чистейшая, – сказал Ахиллес. – Мне для этого достаточно лишь подать в отставку. Скажу по секрету, я не так уж и дорожу службой. Ты уехала бы со мной в Сибирь?
– А там не страшно жить? – с некоторой опаской спросила Ванда. – Я не раз слышала, что у вас там медведи по улицам ходят…
– А уж я сколько раз эту байку слышал и в Чугуеве, и здесь… – засмеялся Ахиллес. – Это все сказки, кохана. Самый страшный зверь, который у нас может бродить по улицам, – пьяный дворник. И то до первого городового. – Он мечтательно уставился в потолок. – У нас там – губернский город, не меньше Самбарска, но гораздо красивее. И наш Енисей не уˆже вашей Волги. А вокруг города – красивейшие пейзажи, невысокие горы, по-нашему – сопки, покрытые сосновыми лесами…
– У тебя прямо-таки поэтический восторг в голосе звучит, – сказала Ванда без тени насмешки.
– Это – родина, – сказал Ахиллес. – А я там больше двух лет не был. Я бы тебе показал столько интересного и красивого… У тебя был бы дом лишь немногим меньше вашего. Кстати, у нас там и костел есть – поляков в городе хватает. Один из них лет тридцать назад оказал моим землякам неоценимую услугу – открыл первый в губернии пивной завод. Что ты смеешься? До этого пиво приходилось возить за тридевять земель… Так поехала бы?
– Конечно, коханый, – сказала Ванда дразнящим шепотом, что обычно означал у нее призыв к новым свершениям под штандартом Амура. – Я бы с тобой поехала, даже если бы там и в самом деле шатались по улицам медведи. Ты еще этого не понял?
…Когда Ахиллес вышел из флигеля, Артамошка, развалясь на скамейке у крыльца, упоенно лузгал семечки, ловко сплевывая гроздья шелухи в жестяное мусорное ведро. Проворно вскочил и вытянулся.
Ахиллес подал ему серебряный двугривенный:
– Это Никодиму за труды. Пусть сбегает на угол и найдет извозчика. Да не «ваньку», а «голубчика». А потом подсадит в пролетку. Мне или тебе не вполне сподручно…
– Ага, – сказал Артамошка. – Это чтобы кто с улицы вас или меня рядом с ней не увидел? Пусть думают, что к Лукичу приезжала?
– Болтаешь много, – сказал Ахиллес, ничуть не сердясь – прохвост угадал все правильно. – Бегом марш!
Когда пролетка «голубчика» отъехала и Артамошка вернулся от ворот, он сказал чуть ли не растроганно:
– Добрая барышня, душевная. Сама дала, я б и не подумал просить; что я, швейцар какой?
Он показал Ахиллесу на ладони золотой кружочек с профилем государя императора, судя по размерам – десятирублевик. Повторил:
– Душевная барышня… И Никодима не забыла отблагодарить.
Ахиллес спросил не без любопытства:
– А почему ты решил, что это именно барышня, а не скажем, дама?
– Так у нее коса, – ответил Артамошка, не раздумывая. – Она ее вдвое сложила на манер калачика и шпильками скрепила, но все равно видно, что это не дамская прическа, а коса. Косу у нас только барышни носят… Тьфу ты… Точно вам говорю, ваше благородие: это на меня так повлияли наши с вами сыскные дела, подмечать стал много такого, на что раньше и внимания не обращал. Я вот даже думаю теперь, а не пойти ли после действительной в сыскную полицию наниматься? Как-то вроде и скучно теперь будет в скобяной лавке сидеть. Разве ж это жизнь по сравнению… Ох ты! Я золотым залюбовался и совсем забыл вам доложиться. Этот опять у ворот торчит.
– Кто? – не понял Ахиллес.
– А это, вскоре после того, как барышня приехала, пришел весь такой из себя франт и стал у Никодима про вас спрашивать. Я из-за плеча Никодима и говорю: барина, мол, нет, и неизвестно, когда будет. Он на меня глянул так пронзительно, будто шильями ткнул, и говорит: ну, тогда я еще зайду. И ведь пришел. Я ему то же самое сказал, а он, зараза, смотрит так, будто умеет сквозь стену видеть и точно знает, что вы у себя. И опять говорит: ну, тогда я еще зайду. Пивком от него слегка припахивало, надо полагать, сидел в портерной у немца Шлиппе, она для чистой публики, а он определенно из господ. И в третий раз заявился, аккурат когда барышня садилась на извозчика. Только на этот раз ничего не спросил, стал у ворот прохаживаться. Я глянул в щелочку – он и сейчас там бродит, как будто делать ему ну совершенно нечего… Может, послать Никодима за городовым? Может, он такой какой-нибудь? В книжках возле сыщиков частенько подозрительные личности трутся…
– Ну, не спеши, – сказал Ахиллес. – Как именно он обо мне спрашивал? Кого спрашивал?
– Господина подпоручика Сабурова, а как же…