Вернулся к столу, сел и по примеру пана Казимира вытащил портсигар. Сейчас папироса казалась особенно вкусной.
– Я не знал ни о каких убийствах! – чуть ли не истерически выкрикнул Мачей. – И не подозревал, что тут такое… Мне заплатили сто рублей золотом, я и нарисовал…
– Поздравляю, господа преступники, – усмехнулся Ахиллес. – Вот и обнаружилось слабое звено, даже быстрее, чем я думал. То ли еще будет… Ну вот, все кончено, сюда скачет полиция, остается разве что пофилософствовать чуточку. Я не большой знаток Библии, но Екклесиаста читать люблю. Чудесно писал человек. «И высоты будут им страшны, и на дорогах ужасы» – это из него. И это о вас, неуважаемые господа, вы нагромоздили столько страхов и ужасов, что они могли оказаться только делом человеческих рук, а не чего-то потустороннего… Я все сказал, что хотел. Остальное – уже не мое дело.
Копыта гремели уже на подъездной аллее. Потом по лестницам загрохотали сапоги. Потом дверь распахнулась, и быстрым шагом вошел пристав Кривошеев, а за ним с полдюжины конно-полицейских стражников, среди которых ростом и усищами выделялся Панкстьянов.
– Ну вот и всё, Иван Иннокентьевич, – сказал Ахиллес устало. – Вот вам четверка изобретательных людей, которые всё это и устроили. Дальше – ваше дело. Пожалуй, понадобится вызвать полицию не только из уезда, но и из губернии – очень уж непростое дело… Как говорится, передаю бразды. А я, с вашего позволения, пойду посижу пару минут на свежем воздухе – очень уж противно было сидеть здесь в обществе этой четверки… – Он вынул из тонких пальцев Ванды наган и протянул приставу. – Револьвер вы тоже приобщите, как вещественное доказательство, принадлежащее этой вот… даме.
– Ахиллес Петрович…
Ахиллес обернулся от двери:
– Иван Иннокентьевич, я скоро обязательно вернусь, и мы о многом поговорим. А сейчас, простите великодушно, душа просит свежего воздуха…
Он вышел в коридор, прошел немного, свернул налево и оказался на балконе, идущем вдоль всего второго этажа. Присел на скамейку под яркой электрической лампочкой, откинул голову на спинку и постарался ни о чем не думать. Опустошенность в душе и теле была страшная, и никак не верилось, что всё кончилось.
Потом он вскочил – перед ним стояла Ванда, глядя так восторженно, преданно, любяще, что он, пожалуй, променял бы на этот взгляд генеральские погоны (которые, правда, не рассчитывал когда-нибудь получить).
– Ты был великолепен, коханый, – сказала она. – Так все распутать…
– Ну, ты тоже не подкачала, помощница сыщика, – сказал он, улыбаясь. – Не будь твоего «Байярда», еще неизвестно, как бы обернулось дело…
– Ты же сам сказал, что следует быть готовым к любым неожиданностям. А еще раньше рассказал, что незаряженным пистолетом можно напугать не хуже, чем заряженным, вот я его и взяла.
– Ты хорошая ученица…
– Я быстро обучаюсь всему хорошему, – сказала Ванда, с лукавой улыбкой подходя вплотную.
Они целовались долго и самозабвенно, пока поблизости не раздалось деликатное и смущенное покашливание пристава.
Серые арестантские будни
Неисповедимы и загадочны порой пути человеческого мышления…
Когда Ахиллес был вольной птицей и мог идти в любую сторону, куда заблагорассудится, его как-то даже и не тянуло без особой надобности выходить за ворота. Теперь, когда он оказался под домашним арестом, ограниченным пределами подворья Митрофана Лукича, наоборот, с неодолимой силой тянуло пойти куда угодно, лишь бы оказаться за пределами импровизированной тюрьмы, в которую он угодил, самое обидное, даже не по распоряжению полкового командира…
Как часто случается, беда нагрянула внезапно. Вернувшись в Самбарск, на вопрос Лаша, как все обошлось, ответил, что обошлось в лучшем виде. И три дня усердно посещал уроки офицерской словесности, где даже оказался не самым нерадивым знатоком уставов.
А на четвертый день – грянуло. Мальчишки с утра носились по улицам, размахивая экстренным выпуском «Самбарского следопыта», на этот раз вышедшего не на двух страницах, а на четырех. Полное (слишком полное!) изложение событий в Красавине и Красавке – со многими подробностями, которых Ахиллес тогда и не знал. Выяснилось, что Тучин (названный полным именем, как и трое его сообщников) был личностью гнусной, но довольно интересной. Закончил медицинский факультет Дерптского университета, где когда-то учился великий русский хирург Пирогов, но ни в медицину, ни в науку не пошел, хотя профессора ему и прочили большое будущее. Как выражались пышным слогом романисты прошлого столетия, да и нынешние порой, встал на тернистую стезю порока. Познакомившись с каким-то «архимагистром тайных наук», некоторое время ему ассистировал, а потом, набравшись опыта в облапошивании простаков, пустился, так сказать, в самостоятельное плавание, где и развернулся. Драгоценностей лишились не только помянутые доктором Стекловым баронесса и капитан, но и еще несколько человек из высшего общества – причем при обстоятельствах, при которых им было попросту стыдно обращаться в полицию, чтобы не выставить себя на всеобщее посмешище. Очень изящно все было проделано, в стиле Калиостро и Казановы, самых знаменитых аферистов позапрошлого столетия. Но из Петербурга все равно пришлось уехать – стало припекать пятки. После «гастролей» в Москве и Нижнем Тучин, уже в сопровождении троих подручных, объявился в Казани. Где и получил, если можно так выразиться, подряд на работу – то есть сделать все, чтобы земли Казимира Лесневского перешли в другие руки. И закрутилось…
Сам Тучин особенной откровенностью не страдал, но остальные трое пели как соловьи. Алешка сознался даже, что передал Маринке Горшечниковой пузырек со смертельным зельем, что потом убил ее ножом, – правда, упрямо твердил, что делал все это под гипнотическим внушением Тучина. Как оказалось именно он, подкупив двух кабатчиков, подливал в их водку (разумеется, не в ту, что пил сам) зелье, заставлявшее отравленных видеть всякие ужасы. Но и это, конечно, было следствием зловещего тучинского гипноза.
Иоланта не отставала. Она призналась и в том, что ежедневно то подливала зелье, то подсыпала в стакан вечернего молока пана Казимира, деликатно поименованного как «помещик Л.». Но и она объясняла все гипнотизмом Тучина, управлявшего ею, как куклой. Ее ночные завывания под окнами крестьянских изб, как легко догадаться, были вызваны тем же гипнотизмом.
(Правда, она уверяла, что искренне верила, что речь идет не о лекарстве, ухудшающем здоровье «помещика Л.», а наоборот, о некой панацее тучинского изобретения, как раз и призванной излечить неведомую хворь.)
Даже Мачей, поддавшись общей тенденции, изобразил подделку якобы старинного письма следствием тучинского гипнотизма. Правда, в отличие от первых двух, он защищался очень уж неуклюже и неумело. Короче говоря, все шишки по замыслу некоего неведомого режиссера (а таковой, полагал Ахиллес, за кулисами присутствовал), должны были посыпаться на Тучина – и на его заказчика, скромно поименованного пока что «купцом первой гильдии Д.». Означенный сейчас как раз отбивался от следствия с помощью сразу трех самых дорогих адвокатов Казани, заверявших с честными глазами, что их подзащитный, упаси Господи, никакого такого убийства не замышлял, всего-навсего хотел, чтобы нанятые им люди уговорили «помещика Л.» продать Красавино со всеми землями, на которых и собирался самым честным образом добывать серный колчедан, что законам Российской империи нисколечко не противоречит. И теперь он, образец честного ведения дел казанским купечеством, предельно возмущен и даже разъярен тем, что его посланцы, оказывается, использовали такие методы.
Добрым словом поминался становой пристав Кривошеев (фамилия приведена целиком), чьи ум и хватка во многом помогли раскрытию дела. Но самое для Ахиллеса печальное – это то, что «Следопыт» подробно и красочно расписал «очередную удачу всем нам известного самбарского Шерлока Холмса подпоручика С., и на сей раз сыгравшего главную роль в изобличении преступников». Писалось даже, что «самбарский Шерлок Холмс» безусловно заслуживает награды – пусть и не по военной линии, без мечей. Чем больше Ахиллес читал хвалы себе, тем страшнее представал в его воображении разъяренный подполковник Лаш (полковой командир еще не вернулся из корпуса).
Так оно и оказалось. Денщик подполковника явился за Ахиллесом часа примерно через четыре после того, как по городу широко распространился экстренный выпуск. Лаш был лют, как лев, терзающий на древнеримской арене христианского мученика. Хорошо еще, державшемуся довольно твердо Ахиллесу удалось отбить обвинение в нарушении офицерской чести – сам он честного слова офицера Лашу не давал, и, насколько ему известно, этого не делал и Тимошин, должно быть, по пьяному делу что-то перепутавший касательно причин отъезда Ахиллеса. Этим он Тимошина вовсе не предавал, тот сам сказал, провожая Ахиллеса в дорогу:
– В случае чего вали все на меня, как на мертвого. Скажи, ошибся Тимошин, будучи пьян до изумления, перепутал, примерещилась ему какая-то знакомая помещица с духовной. Что он мне сделает, рогоносец старый? Не станет возню затевать по первым трем формам домашнего ареста, своей властью согласно четвертой влепит домашний арест и гауптвахту, а мне это – как слону дробина…
Ахиллес так и поступил. К некоторому его изумлению, Тимошин был отпущен подполковником подобру-поздорову, получив лишь словесную выволочку, что для поручика было и вовсе сущим пустяком. Зато на Ахиллесе Лаш отыгрался по полной. Великий знаток параграфов, он пустил в ход четвертую форму наложения домашнего ареста, что имел право проделать единолично, без участия военного следователя, суда или вышестоящего начальства, необходимых при первых трех. Именовалась эта форма 51-й статьей Дисциплинарного устава и звучала следующим образом: «Мера поддержания общего порядка службы и благочиния». Любой штаб-офицер или генерал мог собственной волей отправить под домашний арест любого обер-офицера (а любой генерал – любого штаб-офицера, не говоря уже об «обере») – и ни один вышестоящий начальник не мог это распоряжение отменить, ну а опротестовать его было попросту негде – тут вам армия, а не штатская служба…
Вот Лаш от щедрот души своей и влепил Ахиллесу две недели домашнего ареста, довольно прозрачно намекнув, что после окончания карантина и возвращения полка в прежнее место расквартирования будет поднят вопрос и о гауптвахте. И, не особенно скрывая торжество, добавил: «Дело о нарушении благочиния подпоручиком А. П. Сабуровым» (уже и дело имеется! – воскликнул про себя Ахиллес, выругавшись небожественно) направлено даже не в дивизию, а в Казанский военный округ. (Судя по змеиной прямо-таки усмешечке Лаша, он явно имел к этому отношение, имелись у него связи и в корпусе, и в дивизии, и в округе с такими же, как сам, персонами, подкрепленные, твердили злые языки, и общими финансовыми операциями по части «безгрешных доходов»[126]…)
Лаш был так доволен своей «победой», что даже не особенно и ругал Сабурова, ограничившись парой-тройкой фраз. И сказал напоследок, все так же по-гадючьи улыбаясь:
– Боюсь, неприятности ваши, подпоручик, только начинаются…
В самую черную меланхолию Ахиллеса, конечно же, погружали не эти неприкрытые угрозы: в первую очередь оттого, что теперь он мог подать в отставку, не беспокоясь о будущем, и даже более того: мог перебраться в Самбарск на постоянное жительство. Купить скромненький домик, жить на проценты с капитала и доходы от паев – и видеться с Вандой при любом удобном случае. Тем более что штатскому человеку разрешено венчаться в восемнадцать, и оставалось лишь ждать, пока Ванда закончит гимназию.
Да и друзья старались почаще его навещать, что Дисциплинарным уставом не возбранялось. Между прочим, всезнающий Беловинский как-то раскрыл ему причину такой вот информированности, смелости в выражениях и напору «Самбарского следопыта». Шла большая закулисная игра крупных воротил. Купец, намеревавшийся купить Красавино, был казанским, а «серные бароны» Самбарской губернии, порой жестко конкурировавшие, отбрасывали все распри и объединялись в одном-единственном случае: когда в их вотчину пытался вторгнуться кто-то нездешний. Так что главной мишенью как раз и был тот купец, ну а Тучину предназначалась незавидная роль главного подручного купца-лиходея, позорившего такими приемчиками честное имя поволжского купечества. Беловинский добавил еще: лично он убежден, что троица подручных Тучина так откровенна оттого, что им втихомолку пообещали значительное снижение наказаний, если помогут утопить Тучина с головой.
Все эти интриги в стиле французских авантюрных романов Ахиллеса не интересовали ничуть. Да и посещения друзей не особенно радовали, главная беда – он потерял связь с Вандой. На другой день отбывания домашнего ареста очередной босоногий мальчишка принес от нее записочку – она назначала свидание на том же месте, у входа в городской парк. Пойти Ахиллес, естественно, не мог. Он отправил туда Артамошку с наказом объяснить, как обстоят дела, но денщик вернулся уже через минуту. Едва он успел пройти пару кварталов, как его остановил штабс-капитан Лихеев, всем известный прихвостень подполковника Лаша и без объяснения причин вкатил две недели домашнего ареста – по той же самой четвертой форме. Офицер и денщик оба оказались на положении заключенных, лишенных права выходить за ворота. Что наталкивало на определенные размышления. Безусловно, Лаш не мог знать об отношениях, связывавших Ахиллеса и Ванду, – но о том, что они знакомы, знал прекрасно (сам их видел тогда на аллее городского парка, да вдобавок уже, конечно, разнюхал, с кем Ахиллес ездил и куда). И явно готовил очередную злобную сплетню (не подозревая, что она полностью отвечает реалиям жизни), а пока что решил лишить их единственного, как он полагал, связующего звена. Еще более унылые размышления вызывало столь неожиданное появление Лихеева в нужное время и в нужном месте. Сам он, безусловно, не унизился бы до слежки за домом, но тут же расспрошенный Никодим подтвердил, что в последние дни неподалеку от дома Пожарова (но не прямо напротив) стали тереться какие-то подозрительные галахи, сменявшие друг друга. А квартира Лихеева располагалась буквально в двух шагах от того места, где он остановил Артамошку. Положительно, Лаш задумал против Ахиллеса в довершение ко всему какую-то гнусную интригу.
Ахиллес не собирался сдаваться так просто. С той же запиской, которую вернул Артамошка, Ахиллес отправил Никодима отыскать ближайшего уличного мальчишку, поручить ему передать записку в такой-то дом – и за дополнительное вознаграждение вернуться и доложить о результатах.
Результаты оказались печальными. Вернувшись, босоногий гонец прилежно доложил: услышав, что он принес «записку мадемуазель от ее подруги», дворник без лишних разговоров погнал его метлой, заорав в спину, что мадемуазель хворает и хворать будет еще долго. Судя по всему, Сигизмунд Янович, хоть и дал согласие на брак, но излишнего либерализма проявлять явно не собирался и на всякий случай постарался свести контакты дочери с Ахиллесом до минимума – ум у него острый, как у всякого преуспевающего дельца, наверняка уже сообразил, что в иных клятвах достаточно лазеек. Вполне возможно, он дошел до того, что отправил за Вандой к городскому парку нанятого шпиона, снова какого-нибудь галаха – поступок ничуть не бесчестный для любящего отца, озабоченного нравственностью дочери…
Последней надеждой оставался поручик Тимошин, единственный, кто знал все о них с Вандой и кому можно было всецело доверять. Уж ему-то не составило бы никакого труда, тщательно подгадав время, встретить Ванду по дороге из гимназии и в непринужденной беседе объяснить положение дел.
Увы, увы… Разговор с Тимошиным состоялся днем, а вечером поручик вывихнул ногу во время очередной алкогольной эскапады, пытаясь на спор с Бергером перепрыгнуть через положенные на земле в рядок четыре пустые пивные бочки. Так что Ванда оставалась в совершеннейшем неведении касаемо внезапного исчезновения Ахиллеса – он сам готов был головой биться об стену от такого невезения (будь он хоть капельку уверен, что это чему-то поможет и что-то исправит)…
Только и оставалось, что принести из кухни бутылку шустовского и самому, не беспокоя Артамошку, нарезать на пару блюдечек хорошие закуски (Митрофан Лукич исправно снабжал его яствами и питиями, а то и блюдами с кухни, не слушая никаких возражений. Ахиллес, впрочем, и не особенно протестовал: блюда домашней русской кухни были по-всякому предпочтительнее обедов и ужинов из офицерской столовой – трудившиеся там солдаты-повара, безусловно, уступали в мастерстве кухарке Митрофана Лукича, да и готовили не в пример проще).
Услышав знакомое царапанье в дверь, он позвал:
– Входи!
И, когда Артамошка вошел, сказал почти весело:
– Ну что, брат-арестант, оба мы с тобой оказались в одинаковом положении… Вот только как же мы с тобой обедать и ужинать будем? Если тебе на кухню теперь нельзя? Голодом они нас решили уморить, что ли?
– Никак нет, – сказал Артамошка. – До такого их зверство не простирается. Их благородие штабс-капитан сказали: обеды и ужины вам будет носить ефрейтор Полынин, что состоит при кухне… ну и мне мой скромный рацион заодно.
Вот тут уж Ахиллес поневоле улыбнулся:
– Артамон, ты в историю российской армии попадешь. Первый денщик, которому рацион носят с кухни, как офицеру…
– Не люблю я, ваше благородие, в истории попадать, – серьезно сказал Артамошка. – О каких бы речь ни шла…
– Ну, дело твое, – сказал Ахиллес. – Там, на кухне, бараний бок с гречневой кашей – от щедрот нашего хозяина. Откромсай себе половину, мне одному все равно не справиться, а время нынче жаркое, стухнуть может…
– Премного благодарен, ваше благородие. Там к вам Митрофан Лукич…
– Что ж ты сразу не сказал? Зови!
Митрофан Лукич ворвался бомбою. Он ликовал, сиял, лучился радостью. Едва за Артамошкой закрылась дверь, воздел руку и, сжав громадный кулак, торжествующе возгласил:
– Сладилось, Ахиллий Петрович! Вот он у меня где!
– Неужели Качурин? (В последнее время у Лукича попросту не было другой заботы, даже дела чуточку забросил.)
– Он, собачий сын! – Митрофан Лукич жадно уставился на бутылку, и Ахиллес тут же налил ему лафитник. – Попался, который кусался! – Он осушил лафитник до дна. – Фуух! Коли уж я на прынцып пойду – страшные дела творятся!
Он с намеком покосился на бутылку, Ахиллес налил ему вторую, не забыв и себя, спросил с любопытством:
– Нашли, значит, церковь?
– Нашел, – уже спокойнее кивнул купец. – Не я сам, правда, но отыскали. Коли прынцып, никаких денег не жалко. Двести рублей я распихал полиции, сотню занес в консисторию, да вдобавок пообещал полсотни тем, кто найдет. А нашел знаете кто? Яков Степанович Сидорчук, наш с вами добрый знакомый. Как-то он там рассчитал умственно, вот как вы, следы поискал там, где другие не догадались… И нашел. В Березаньке. Это сельцо такое, от города верстах в десяти. Село бедное, и причт[127] бедный, из тех, что сами и землепашествуют и огородничают, да чем только трудовую копеечку ни зарабатывают. С хлеба на квас существуют. Так что для них наша парочка оказалась подарком судьбы в красивой оберточной бумаге и перевязанным атласной лентой с кандибобером. Денег они не жалели – видимо, Варенька через хахаля кое-какие цацки продала, – отец ее баловал, не медью увешивал и не серебром… Обвенчали их по всем правилам. Только правила получились с гнильцой…
– Расскажите, – попросил Ахиллес. – Я в церковных обрядах не силен, хотя и говею[128] иногда, и к исповеди хожу… иногда. Но что касается венчания – темный лес. Кое-что, правда, слышал уже от вас, да ведь наверняка не все.
– Значит, так… Денег не жалели, попу дали «катеньку», отцу дьякону – полсотни. Остальным поменьше, по десятке, а меньше всех пономарю – трешницу. Подозреваю, оттого, что пьян был, как во все дни, обрядность портил… Яков Степаныч про него мно-о-ого у односельчан разузнал. Да вот пономарь этот сам к нему пришел и, должно быть, от обиды, что денежкой обошли, все подробно изложил. Оглашения[129] не было, хоть попище и врал Якову Степановичу, что было. Это, правда, нарушение, но по нынешним временам на него и в консистории смотрят сквозь пальцы, лень им за такими блохами гоняться, коли вдобавок и прибыли никакой. Все остальное – чин чином, честь честью. Нашли двух шаферов[130], вполне трезвых и приличного вида – сельский учитель и кто-то из зажиточных по тамошним меркам мужиков. Их тоже денежкой не обошли. Малышей, мальчика и девочку, коим положено сопровождать жениха с невестой с венчальными иконами, тоже нашли – из тех, что почище и попригляднее. И свидетелей. Ну а дальше как полагается: поп чашу благословил, испить из нее дал, руки соединив на епитрахили, трижды вокруг аналоя обвел, под пенье «Исайе, ликуй!». Одним словом, все по правилам, не придерешься, если не знаешь, к чему придираться. А Яков Степаныч знал – это я его заранее настропалил… Что такое обыск церковный, знаете?
– Честно говоря, представления не имею, – пожал плечами Ахиллес.
– А это такая книга шнурованная. Туда перед венчанием все заносится: сведения о звании, состоянии, вероисповедании, месте жительства, возрасте, явке к исповеди и причастию, душевном здоровье, прежних браках, если были таковые, согласие венчающихся и… – Он поднял палец, глаза хитро заблестели. – И еще переписывается содержание тех бумаг, про которые мы с вами тогда говорили: отсутствие родства и свойства, согласие родителей… Все там было. Все, – он сделал значительную паузу. – Ловите мою мысль, Ахиллий Петрович? Всё было…
– Подождите, подождите… – сказал Ахиллес. – Как мы тогда говорили? И свидетельства от доктора о душевном здоровье, и бумаги насчет отсутствия родства и свойства они могли получить совершенно открыто, ни у кого не вызывая подозрений. Но разрешение-то родителей откуда, если Истомин в Париже?
– Истомин в Париже, а разрешение родителя, то бишь его, – в книге! Значит, Качурин фальшивое подсунул, черт немаканый. А это уже не отсутствие оглашения, тут в сто раз посерьезнее. Полные основания для признания венчания незаконным. Ну, поп с причтом – каковой весь до единого согласно правилам в книге расписался вкупе со свидетелями, в случае чего отбрешется: откуда им в такой глуши руку Истомина знать? Откуда им знать, что он сейчас в Париже? Они, поди, и не знают, где Париж такой. А вот Качурину, который родительское согласие предъявлял, стократ хуже придется. Откуда бумагу взял? Почему не истоминской рукой писана? И прямая дорога ему под суд, а Вареньке, отныне вновь невинной голубице, – в родительский дом. – Он чуточку помрачнел. – Лишь бы она, как мы тогда говорили, отца вокруг пальца не обвела, они ведь и в столь юном возрасте уже – лисы лисами. Ну да авось не пройдет у нее… Главное, улика у нас есть, железная и неопровержимая. В таком деле и сто присяжных поверенных не спасут, Святейший Синод шутить не любит… – Он грузно поднялся. – Вон как все у нас хорошо складывается, не зря старались. Пойду я, Ахиллий Петрович, еще к одному консисторскому схожу. Златолюбив, как все они, но и голова золотая, такому и платить не жалко, чтобы помог отлакировать, чтоб без сучка без задоринки. – Он приостановился. – Да, а у вас-то как дела, Ахиллий Петрович? Не зря к поляку съездили?
– Не зря, – сказал Ахиллес. – Ох не зря. Таких волков взяли, что ваш Качурин по сравнению с ними – таракан запечный…
– И снова вашими трудами, я так думаю?
– Ну, я не один там был…
– А вы не скромничайте, не скромничайте, – фыркнул Митрофан Лукич. – Видывал я вас в деле, знаю, каков вы… Расскажете хоть потом под коньячок?
– А что рассказывать… – Ахиллес взял со стола совершенно ему ненужный экстренный выпуск «Самбарского следопыта», протянул купцу. – Вот тут все подробно расписано, и все – полная правда…
– Ну, тогда почитаем… – Митрофан Лукич бережно сложил газету вчетверо, сунул в карман поддевки. Ухарски, по-молодому подмигнул. – А девица-то хороша…
– Какая девица? – спросил Ахиллес, изображая полное безразличие.