– Да уж случилось… Вы только не смейтесь, Ахиллий Петрович, но и я на старости лет по вашему примеру решил в сыщики податься.
– Что же тут смеяться, – сказал Ахиллес. – Дело, по-моему, вполне житейское. И по какой же надобности?
– Да все по той же… Очень уж мне хочется каналью эту, Качурина, прищучить все же. Сил моих больше нет смотреть, как он по городу гоголем ходит, будто кум губернатору. А вчера, стервец, на Поварской со мной раскланялся самым нахальным образом, будто ничего и не было.
– Совершенно не представляю, как его можно прищучить, – сказал Ахиллес. – Вот если бы мы тогда не удалились смущенно на цыпочках, а крикнули полицию, ему бы прямо грозила статья Уголовного уложения «О незаконном сожительстве». Правда, в этом случае мы бы девицу безнадежно скомпрометировали, и господин Истомин злился бы, я думаю, в первую очередь даже не на Качурина, а на нас…
– Да уж наверняка… И все равно, решил я за ним поглядеть – вдруг да сыщется нечто такое, из-за чего его можно будет за цугундер взять? Или просто, коли уж ничего другого не выходит, напакостить. Он же сейчас без работы ходит, а сбережения вряд ли имеются – наверняка все на девицу тратил, это ж не прачка и не белошвейка, ей букеты и презенты нужны соответствующие. Доченька самого Истомина, к роскоши привыкла… Я вашим дядиным методом, конечно, не владею, но сообразительность есть, куда ж в купеческом деле без нее? Вот я и подумал: а что он будет делать? И по всему выходило: делать он будет то, что лучше всего умеет. То бишь попытается наняться приказчиком на хорошее место. Никто ж не знает, по какой причине он от меня ушел, прежняя репутация при нем, да и девица, кто ее знает, может какую-нибудь протекцию оказать… Я, с вашего позволения, еще и ту, что ясной пташечкой…
Он налил себе до краев и осушил, как два предшествующих раза, – одним богатырским глотком. Достал папиросу и стал ее разминать.
– И что же придумали? – нетерпеливо спросил Ахиллес.
Ему и в самом деле стало любопытно: что такого мог придумать Митрофан Лукич, неожиданно подавшийся в сыщики?
– Да вот прикинул и подумал… Короче говоря, дядиным методом не владею, а вот что такое слежка, собственным разумением понять нетрудно. И напустил я на него Кольку, велел последить за отдельную плату. Ну, Колька и рад: по улицам болтаться приятственней, чем в лавке трудиться, да вдобавок за это еще и деньга будет… Только решил я, рассудивши так и этак, слежками не баловаться, а поступить проще: пан или пропал. Послал Кольку к нему домой. Чтоб напустил турусы на колесах: мол, он тоже хочет от меня, иксплуататора и сквалыги, уходить, только не знает, куда податься. Вот и пришел порасспросить: может, Качурин что подскажет? Откуда Качурину знать, рассказал я двум другим, почему его уволил, или нет? Если не знает, тут можно и узнать что-то полезное. Ну, скажем, что Качурин уже куда-то устроился на хорошее место. Я бы тогда пошел к хозяину – может, это даже оказался б и кто знакомый – да обсказал, что за гадюка к нему приползла. Ну а дальше, как частенько бывает, слушок пополз бы сам по себе – что Качурин чрезмерно на руку нечист. И гнали бы его отовсюду поганой метлой, и осталась бы ему одна дорожка – в пристанские босяки или там бурлаки, что тоже не сахар и не бланманже. А обернулось так, что у Кольки, а потом и у меня в зобу дыханье сперло…
Он замолчал и налил себе еще – очень похоже, столкнулся с чем-то его потрясшим. Поборов нетерпение, Ахиллес ждал.
– Короче говоря, пришел Колька в его домишко – и челюсть у него отпала до пупа… У него дома Варенька Истомина хозяйничает как ни в чем не бывало. Самовар раздувает, хоть и неумело – кто б ее учил, в родительском-то доме? И ведь что? И прическа у нее, какую замужние дамы носят, и колечко на пальце – как есть обручальное. И у Качурина колечко. И сияет он, как новенький полтинник, пыжится перед Колькой до невозможности. Вежливо так просит Вареньку на стол собрать, коли уж старый друг в гости нагрянул, «любимой» именует, а она и тает… Короче говоря, сели они с Колькой за бутылочку. Качурин и говорит: вот, Коля, моя законная супруга, мы два дня как обвенчались. Колька, парень хваткий, попытался выведать: что да как, да в какой церкви? Только Качурин так и не сказал. А Варенька поддакивает, ну как же, обвенчались самым законным образом, со священником и кольцами, а поскольку дело деликатное, решили огласки не устраивать и свадебное застолье не накрывать. Потом, мол, объявят, когда придет тому время. Ну, Колька еще посидел-посидел, понял, что ничего больше не добьется, поздравил молодых, ушел и побежал ко мне. Вот такие сюрпризы…
– Да уж, – сказал Ахиллес, не на шутку удивленный. – Сюрпризы, надо сказать, ошеломительные…
– Ахиллий Петрович, я вам точно говорю: они и впрямь обвенчались. В Российской империи такими вещами не шутят, можно и перед судьей предстать очень даже свободно… Обвенчал их кто-то…
Ахиллес сердито поморщился:
– Что же у нас получается? Истомин, когда вернется из Парижа, окажется в самом пиковом положении. Я не большой знаток церковной обрядности на сей счет, но слышал в свое время, что расторгнуть брак можно лишь в случае прелюбодеяния одного из супругов… и чего-то там еще, словом, по причинам, на которые эта парочка никогда не пойдет. И в этом случае расторгнуть брак не могут ни сам патриарх, ни государь император… Свалился Истомину на шею нежданный зять… – Он наконец взял свой лафитник и тоже осушил одним махом. – И каковы же будут последствия? Дочку, я слышал, Истомин очень любит и вряд ли на старинный манер проклянет. В особенности если она будет твердить, что Качурин – ее настоящая большая любовь… а эта дуреха, похоже, действительно так и полагает. И никак он не захочет, чтобы его единственная кровиночка, воспитанная в роскоши, в убогом приказчичьем домишке полы подметала и самовар раздувала. Либо выделит им на лучшее обустройство немаленькое приданое, либо, кто его знает, может новоявленного зятя и в дом принять, на хорошее место устроить. И вполне может оказаться, Варечку наследства не лишит. – Он покрутил головой и не удержался от грубого солдатского ругательства. – Что же получается? Этот мерзавец, альфонс этот, добился чего хотел…
– А вот это еще ба-альшой вопрос! – рыкнул чуть захмелевший Митрофан Лукич, прокурорским жестом воздев указательный палец. – А вот это еще как посмотреть! Вы что ж, Ахиллий Петрович, полагаете, что для венчания достаточно, если жених и невеста достигли соответствующего возраста и заявляют, что в брак вступают по обоюдному согласию?
– Ну, примерно так мне и представлялось… – сказал Ахиллес.
– А вот и ничего подобного! – с тем же пылом воскликнул Митрофан Лукич. – Бумаги нужны! И не одна! Я, когда с супружницей венчался, предварительно два дня бумаги выправлял. Правда, как оказалось, сейчас бумаги нужны чуточку другие, но все равно нужны, четырех аж видов! Ежели позагибать пальцы… – Он и в самом деле прижал к ладони толстый указательный палец. – Считайте. Бумага от доктора о том, что ни жених, ни невеста не страдают душевными расстройствами и совершенно нормальны умом. Бумага о том, что жених и невеста не состоят в родстве вплоть до четвероюродного. Бумага о том, что жених и невеста не состоят в свойстве вплоть до троюродного. Но это все пустячки. Самое-то главное, самое-то важное… – Он выдержал театральную паузу. – В случае, ежели жених либо невеста уже достигли возраста, позволяющего венчаться, но не достигли совершеннолетия, сиречь двадцати одного года, необходима еще и бумага от родителей, что на брак они согласны! Такие вот пироги с параграфами! Если нет хоть одной бумаги, венчать нельзя. Священника, что на такое пойдет, если дело откроется, сана лишают, а то и за решетку отправляют.
– Ну, в таком случае я решительно ничего не понимаю, – сказал Ахиллес. – Выходит, все же не было венчания?
– Ну отчего же. Очень даже свободно могло и быть. – Митрофан Лукич заметно пригорюнился. – Служители божьи – они ж не святые поголовно, подвержены всем тем же соблазнам, что и миряне… Сребролюбию в том числе. Деньги у Варечки быть могут – или могла через Качурина какую драгоценность продать. И запросто мог сыскаться какой-нибудь беззастенчивый батюшка, что соблазнится на злато, обвенчает и в церковную книгу запишет честь честью. Не каждый ведь вор и разбойник попадается. Вот точно так же и не всякий бесчестный поп попадается. Любой ведь, кто законы нарушает, думает, что он самый хитрый и уж его-то не словят. Неужели не слышали о таких случаях?
– А ведь слышал… – сказал Ахиллес. – Только не подумал как-то… В самом деле, священники – тоже люди…
– Дело, может статься, провернуть было и не так уж сложно, – продолжал Митрофан Лукич. – Я тут много чего успел обдумать… Три бумаги из четырех они могут выправить самые настоящие, ни у кого подозрений не вызывая. Ну какой доктор что заподозрит, если они к нему придут порознь и попросят свидетельство о душевном здоровье? Мало ли людей так приходят, для самой разной надобности. И две другие бумаги, касаемо родства и свойства, точнее, их отсутствия легальным образом выправить нетрудно – особенно если сунуть крапивному семени красненькую[74]. Словом, дело нетрудное. Главная загвоздка – бумага от родителей о согласии. Вот тут две дорожки… Может, поп за хорошие деньги на ее отсутствие глаза закрыл… а может, Качурин – или кто из его знакомых – эту бумагу самым наглым образом подделал. Мне отец дьякон все подробно растолковал; разрешение родительское пишется не на гербовой бумаге, а на простом листе, печатью не припечатано, нотариусом не заверено. Долго ли подделать? Откуда попику из какого-нибудь окраинного прихода почерк Истомина знать? Да и остальным нашим священникам? И никогда они, отец дьякон сам говорил, почерка не проверяют. Есть бумажка – и ладушки…
– Ага! – сказал Ахиллес. – Значит, можно все же доказать, что брак заключен незаконно, а потому подлежит расторжению?
– Можно-то можно… – сказал Митрофан Лукич, заметно погрустнев. – Только тут-то трудности нешуточные и начинаются… Я тут много чего успел выяснить. Бумагу в консисторию[75] подавать мы с вами законного права не имеем – это один Истомин может как отец, а он когда еще из Парижа вернется. Никакого документа о венчании обвенчанным не выдают, делают только запись в церковной книге, а уж на ее основании, если возникнет какая нужда, разные справки пишут. Остается одна возможность – найти ту церковь и ту книгу. Вот только дело это адски трудное. Я у отца дьякона и про церкви все вызнал. Если подумать… Ни в католический костел, ни в лютеранскую кирку они не пошли, уж точно – кто бы там православных венчал? Не пошли бы и в Крестовоздвиженский собор – самый большой наш храм, опасно при таком мошенстве там на свет божий показываться. Приходов – а соответственно, и церквей – у нас в Самбарске одиннадцать. Есть еще пять бесприходных церквей – четыре на кладбищах, пятая в тюремном замке. Да еще восемь церквей в пригородных слободах. И довольно близко вокруг Самбарска – девять сел… Это сколько у нас получается? – Почти не раздумывая, со сноровистостью привыкшего вычислять в уме купца он протянул: – Тридцать три… Это ж все надо объехать, во всех книги посмотреть… Сколько времени отнимет? Да и не покажут книги человеку с улицы, тут полиция нужна, а в полицию нам с вами не с руки, тут опять-таки Истомин нужен… Что вы ухмыляетесь?
– Митрофан Лукич, – сказал Ахиллес с долей укоризны. – Уж вам-то некоторые вещи знать надлежит, как «Отче наш»… Уж вы-то за свою жизнь столько «благодарностей» оставили в самых разных местах… Неужели с полицией не управитесь? Ни за что не поверю. Дело, в принципе, несложное и никаких неприятностей полиции не сулящее – ну вот возникла у них надобность проверить церковные книги, и докажи ты обратное… Околоточного Сидорчука ведь знаете? Толковый малый, можно и его привлечь. Можно и в консистории соответствующую бумагу взять – дескать, есть такая надобность… Уж там-то, все знают, взяточник на взяточнике.
– А ведь точно! – сказал воспрянувший купец. – Что-то я и не подумал… В самом деле, так оно проще всего… – Он с сожалением покосился на недопитую бутылку и встал. – Сейчас же пойду и к приставу, и в консисторию. – Он погрозил могучим кулаком куда-то в пространство. – Еще зальем сала за шкуру прохвосту этому! И если найдется что неправильное – потрачусь, но и пристав и консисторские у меня забегают как ошпаренные! Душу выну из мерзавца!
– Подождите, – сказал Ахиллес. – А сами эти бумаги в церкви остаются, вы не узнавали?
– Узнавал. Не остаются, их венчанные с собой забирают. В книгу их записывают, и все. Это вы к чему?
Ахиллес задумчиво сказал:
– Какие бы бумаги ни были, Качурин их наверняка тут же спалил. Хитрости у него на это хватит. Нет бумаг – меньше улик…
– Ничего, не отвертится и так. В Сибирь загоню, пусть там с медведихами венчается, ежели у них такое желание возникнет…
После его ухода Ахиллес позвал Артамошку, велел отдать Никодиму двугривенный и сказать, что занятия на сегодня кончены, – а потом снести назад в чуланчик все принадлежности. Сам же после некоторого раздумья наполнил лафитник и выпил, обстоятельно закусив. Настроение, сквернейшее после утреннего разноса и возникших в связи с этим неизвестных, но безусловно неприятных перспектив заметно поднялось. Крайне походило на то, что в деле Качурина еще не поставлена последняя точка, и нет пока что оснований считать себя проигравшим, как он решил было. А посему…
В дверь деликатно поскребся Артамошка, бесплотным духом проник в комнату и сообщил:
– Там к вашему благородию гость. Студент, Челобанов…
– Зови, – сказал Ахиллес с энтузиазмом.
Вот кстати… С Петей Челобановым они давненько уж, смело можно сказать, приятельствовали. Иногда играли в шахматы, иногда сидели за бутылочкой, оба посещали салон княгини Тураевой, разговаривали о всяких интересных вещах, интересовавших обоих, в том числе и об уголовных романах, которые Петя любил не меньше Ахиллеса. Петя старательно грыз гранит науки в Казанском университете, ему оставался лишь один курс естественно-научного[76] факультета. И еще одна черта в приятеле Ахиллесу крайне импонировала: в противоположность многим своим коллегам Петя совершенно не интересовался нелегальными брошюрками, радикальными студенческими сходками и прочей, с точки зрения Ахиллеса, вредной ерундистикой. Твердо нацелен был делать ученую карьеру, оставаясь совершенно вне политики.
Ахиллес встал навстречу, протянул руку:
– Вот кстати, Петя! А я тут со скуки умираю… Шустовского хотите? Первосортный, право.
– Не откажусь, – сказал Петя, высокий симпатичный малый в безукоризненно сидящем студенческом мундире, подстриженный аккуратно, без малейшего следа модной ныне нигилистической лохматости.
Ахиллес наполнил лафитники – и, прежде чем успел поднять свой к губам, Петя разделался со своим одним махом (что ему, в общем, было не свойственно), затем попросил словно бы с жалкими нотками в голосе:
– Можно еще?
– Ну конечно, – сказал Ахиллес и вновь наполнил его лафитник. Сказал: – А я думал, вы уехали, у вас ведь вот-вот начнутся занятия…
– Должен был послезавтра, – ответил Петя, разделавшись со вторым лафитником в точности как с первым и снова не закусив (что тоже было у него не в обычае).
Ахиллес не сразу, но понял, в чем тут странность: Петя сказал: «Должен был», а не «Уезжаю послезавтра», как следовало бы ожидать.
Присмотрелся к студенту внимательнее: положительно, что-то не то… Всегда аккуратно причесанные на прямой пробор волосы подрастрепаны, верхняя пуговица студенческого мундира не застегнута, вообще вид у Пети какой-то странноватый, таким Ахиллес его никогда прежде не видел – сидит, понурясь, правую щеку явственно подергивает время от времени нервным тиком, определенно подавлен, расстроен, форменным образом угнетен…
Одним словом, выглядит как человек, с которым случилось что-то крайне неприятное. Но что могло случиться со студентом из благополучной, отнюдь не бедной семьи потомственных дворян (отец – инженер Министерства путей сообщения, имеет два ордена, на хорошем счету у начальства, занимает немаленькую должность начальника депо, штатский полковник – ну а жалованье у инженеров-путейцев вообще в министерстве самое высокое в Российской империи)? В карты крупно проиграться не мог – не играет совершенно, да и прочими, так сказать, мирскими соблазнами пренебрегает. Прежестокая размолвка с Ириной? Или появился более удачливый соперник? (Ахиллес знал: у Пети с младшей дочерью княгини Тураевой не завязался, в общем, серьезный роман – но всё шло к тому, что он вот-вот завяжется.) Или что-то еще?
– Что-нибудь случилось, Петя?
– Да нет, с чего вы взяли, Ахиллес?
И бодрость тона, и мнимая веселость были наигранными, никаких сомнений. Любой бы не ошибся. Что-то все же случилось, это ясно. Но Ахиллес не стал задавать новых вопросов – коньяку в бутылке оставалось не менее двух третей. Очень часто человек, с которым случилось нечто неприятное, подвыпив, стремится раскрыть душу перед собеседником. Так что предоставим события их естественному ходу…
Поэтому он сидел спокойно, курил и молчал. Петя вдруг поднял на него какие-то странные глаза, то ли тревожные, то ли отражавшие сильное душевное волнение:
– Ахиллес, вы можете выполнить небольшую просьбу?
– Конечно, Петя.
– Можно я посмотрю ваш револьвер? – Он заторопился, словно видел надобность в подробных объяснениях. – Понимаете, я… Мы заключили пари на приличную сумму… касательно надписей на оружии… Обидно было бы проиграть, а вы – единственный из моих хороших знакомых, у кого есть револьвер… Я только посмотрю надписи, чтобы окончательно увериться, кто же прав…
И это тоже звучало невероятно фальшиво. К тому же за Петей никогда не водилось такого обыкновения – заключать пари, особенно на «приличную сумму». «Что-то здесь крепенько не так», – подумал Ахиллес и, сохраняя на лице полнейшую невозмутимость, ответил:
– Ну конечно, Петя, это такой пустяк…
Он прошел в угол, где в столе лежала кобура, достал браунинг и, старательно держась так, чтобы его спина заслоняла от Пети оружие, нажал кнопку. Хорошо смазанная обойма выскочила совершенно бесшумно. Привычно поймав ее, Ахиллес быстренько выщелкнул все патроны в ладонь, сложил их в ящик стола – судя по их количеству, патрона в стволе не было. Тихонечко вставил обойму на место, поставил пистолет на предохранитель и вернулся к столу. Протянул Пете браунинг рукояткой вперед:
– Вот, извольте. А что там насчет надписей?
– Да ерунда, совершеннейшие пустяки… – сказал Петя с жалкой, вымученной улыбочкой. – Сплошные пустяки…
Эта улыбочка и нервный, прерывающийся голос окончательно убедили Ахиллеса: дело неладно, дело нечисто… Однако он не двинулся с места и не сказал ни слова: в руках у студента был безобидный кусок железа, так что лучше всего и дальше ожидать развития событий…
– Темновато тут у вас, – с вымученной улыбкой сказал Петя.
Резко отодвинув жалобно скрипнувший старый стул, встал и направился к окну. Ахиллес, сощурившись, смотрел ему в спину: в комнате было достаточно светло, чтобы без труда прочитать и надписи, сделанные гораздо более маленькими буквами, чем те, что имелись на браунинге. А зрение у Пети было преотличное…
Он стал уже догадываться, что должно произойти. И окончательно уверился в своих подозрениях, когда правая рука студента исчезла из виду так, словно была прижата к груди. Или прижимала к груди кое-что…
Достигнув окна в два прыжка, Ахиллес схватил Петю за плечо и развернул лицом к себе. Студент, крепко зажмурясь, все еще прижимал к груди дуло браунинга, прямо напротив сердца, его указательный палец, побелевший от усилия, давил на спусковой крючок – который, конечно же, ни на миллиметр не сдвинулся.
Без труда вырвав из руки Пети браунинг, Ахиллес опустил его себе в карман. Все обошлось, но он все же волновался по некоторым причинам и потому не удержался от едкого замечания:
– Студиозус… Естественник… Если уж собрались стреляться, нужно было предварительно узнать всё об оружии. Ведь никогда в руках не держали? Вы что, не могли в Волгу прыгнуть или там петельку на шею накинуть, яду раздобыть?
– Т-так быстрее, – пробормотал белый как полотно студент, постукивая зубами. – М-моментально…
– Логично… – покрутил головой Ахиллес.
Выражение лица студента описанию обычными человеческими словами не поддавалось: дергалось, гримасничало, глаза закатывались, зубы стучали. Лицо человека, знавшего, что через мгновение он умрет, и вдруг оставшегося в живых. Наверное, так выглядят те, кто при повешении срывается с виселицы.
Дело явно шло к истерическому припадку, не нужно быть врачом, чтобы это понять. Ну что ж, имелось хорошее средство… Ахиллес, не церемонясь, залепил студенту две крепкие, оглушительные пощечины – с правой, с левой! Критически присмотрелся и вкатил еще одну с правой. Крепко ухватив за ворот мундира, поволок к столу, с силой опустил на стул (ветеран мебельной промышленности жалобно заскрипел и зашатался, но, вот чудо, не развалился). Налил до краев лафитник, пролив немного на скатерть, сунул Пете в руку и рявкнул:
– Залпом!
Дергаными движениями механической куклы Петя поднес лафитник ко рту и осушил до донышка. Ахиллес сунул ему в зубы папиросу, поднес спичку. Петя машинально затянулся, вторую затяжку делал, уже держа папиросу рукой. Усевшись напротив, Ахиллес налил себе до половины, выпил, закурил и какое-то время сидел, внимательно разглядывая студента. Наконец сделал вывод, что вполне понятное шоковое состояние прошло, истерики ожидать явно не следует, Петя по-прежнему пребывает в серьезном расстройстве чувств, но уже вернулся в окружающую реальность. Вот и слезы уже больше не текут, и зубы не стучат, и рученьки не трясутся…
Выпустив дым, Ахиллес спокойно сказал:
– А вы, Петя, оказывается, большая свинья и большой эгоист. Не знаю, что стряслось, охотно готов поверить, что у вас были крайне серьезные причины для такого поступка, но никуда не деться от того печального факта, что вы превеликая свинья и страшный эгоист…
– Почему? – прямо-таки пролепетал студент.
Ахиллес жестко усмехнулся:
– Что же тут смеяться, – сказал Ахиллес. – Дело, по-моему, вполне житейское. И по какой же надобности?
– Да все по той же… Очень уж мне хочется каналью эту, Качурина, прищучить все же. Сил моих больше нет смотреть, как он по городу гоголем ходит, будто кум губернатору. А вчера, стервец, на Поварской со мной раскланялся самым нахальным образом, будто ничего и не было.
– Совершенно не представляю, как его можно прищучить, – сказал Ахиллес. – Вот если бы мы тогда не удалились смущенно на цыпочках, а крикнули полицию, ему бы прямо грозила статья Уголовного уложения «О незаконном сожительстве». Правда, в этом случае мы бы девицу безнадежно скомпрометировали, и господин Истомин злился бы, я думаю, в первую очередь даже не на Качурина, а на нас…
– Да уж наверняка… И все равно, решил я за ним поглядеть – вдруг да сыщется нечто такое, из-за чего его можно будет за цугундер взять? Или просто, коли уж ничего другого не выходит, напакостить. Он же сейчас без работы ходит, а сбережения вряд ли имеются – наверняка все на девицу тратил, это ж не прачка и не белошвейка, ей букеты и презенты нужны соответствующие. Доченька самого Истомина, к роскоши привыкла… Я вашим дядиным методом, конечно, не владею, но сообразительность есть, куда ж в купеческом деле без нее? Вот я и подумал: а что он будет делать? И по всему выходило: делать он будет то, что лучше всего умеет. То бишь попытается наняться приказчиком на хорошее место. Никто ж не знает, по какой причине он от меня ушел, прежняя репутация при нем, да и девица, кто ее знает, может какую-нибудь протекцию оказать… Я, с вашего позволения, еще и ту, что ясной пташечкой…
Он налил себе до краев и осушил, как два предшествующих раза, – одним богатырским глотком. Достал папиросу и стал ее разминать.
– И что же придумали? – нетерпеливо спросил Ахиллес.
Ему и в самом деле стало любопытно: что такого мог придумать Митрофан Лукич, неожиданно подавшийся в сыщики?
– Да вот прикинул и подумал… Короче говоря, дядиным методом не владею, а вот что такое слежка, собственным разумением понять нетрудно. И напустил я на него Кольку, велел последить за отдельную плату. Ну, Колька и рад: по улицам болтаться приятственней, чем в лавке трудиться, да вдобавок за это еще и деньга будет… Только решил я, рассудивши так и этак, слежками не баловаться, а поступить проще: пан или пропал. Послал Кольку к нему домой. Чтоб напустил турусы на колесах: мол, он тоже хочет от меня, иксплуататора и сквалыги, уходить, только не знает, куда податься. Вот и пришел порасспросить: может, Качурин что подскажет? Откуда Качурину знать, рассказал я двум другим, почему его уволил, или нет? Если не знает, тут можно и узнать что-то полезное. Ну, скажем, что Качурин уже куда-то устроился на хорошее место. Я бы тогда пошел к хозяину – может, это даже оказался б и кто знакомый – да обсказал, что за гадюка к нему приползла. Ну а дальше, как частенько бывает, слушок пополз бы сам по себе – что Качурин чрезмерно на руку нечист. И гнали бы его отовсюду поганой метлой, и осталась бы ему одна дорожка – в пристанские босяки или там бурлаки, что тоже не сахар и не бланманже. А обернулось так, что у Кольки, а потом и у меня в зобу дыханье сперло…
Он замолчал и налил себе еще – очень похоже, столкнулся с чем-то его потрясшим. Поборов нетерпение, Ахиллес ждал.
– Короче говоря, пришел Колька в его домишко – и челюсть у него отпала до пупа… У него дома Варенька Истомина хозяйничает как ни в чем не бывало. Самовар раздувает, хоть и неумело – кто б ее учил, в родительском-то доме? И ведь что? И прическа у нее, какую замужние дамы носят, и колечко на пальце – как есть обручальное. И у Качурина колечко. И сияет он, как новенький полтинник, пыжится перед Колькой до невозможности. Вежливо так просит Вареньку на стол собрать, коли уж старый друг в гости нагрянул, «любимой» именует, а она и тает… Короче говоря, сели они с Колькой за бутылочку. Качурин и говорит: вот, Коля, моя законная супруга, мы два дня как обвенчались. Колька, парень хваткий, попытался выведать: что да как, да в какой церкви? Только Качурин так и не сказал. А Варенька поддакивает, ну как же, обвенчались самым законным образом, со священником и кольцами, а поскольку дело деликатное, решили огласки не устраивать и свадебное застолье не накрывать. Потом, мол, объявят, когда придет тому время. Ну, Колька еще посидел-посидел, понял, что ничего больше не добьется, поздравил молодых, ушел и побежал ко мне. Вот такие сюрпризы…
– Да уж, – сказал Ахиллес, не на шутку удивленный. – Сюрпризы, надо сказать, ошеломительные…
– Ахиллий Петрович, я вам точно говорю: они и впрямь обвенчались. В Российской империи такими вещами не шутят, можно и перед судьей предстать очень даже свободно… Обвенчал их кто-то…
Ахиллес сердито поморщился:
– Что же у нас получается? Истомин, когда вернется из Парижа, окажется в самом пиковом положении. Я не большой знаток церковной обрядности на сей счет, но слышал в свое время, что расторгнуть брак можно лишь в случае прелюбодеяния одного из супругов… и чего-то там еще, словом, по причинам, на которые эта парочка никогда не пойдет. И в этом случае расторгнуть брак не могут ни сам патриарх, ни государь император… Свалился Истомину на шею нежданный зять… – Он наконец взял свой лафитник и тоже осушил одним махом. – И каковы же будут последствия? Дочку, я слышал, Истомин очень любит и вряд ли на старинный манер проклянет. В особенности если она будет твердить, что Качурин – ее настоящая большая любовь… а эта дуреха, похоже, действительно так и полагает. И никак он не захочет, чтобы его единственная кровиночка, воспитанная в роскоши, в убогом приказчичьем домишке полы подметала и самовар раздувала. Либо выделит им на лучшее обустройство немаленькое приданое, либо, кто его знает, может новоявленного зятя и в дом принять, на хорошее место устроить. И вполне может оказаться, Варечку наследства не лишит. – Он покрутил головой и не удержался от грубого солдатского ругательства. – Что же получается? Этот мерзавец, альфонс этот, добился чего хотел…
– А вот это еще ба-альшой вопрос! – рыкнул чуть захмелевший Митрофан Лукич, прокурорским жестом воздев указательный палец. – А вот это еще как посмотреть! Вы что ж, Ахиллий Петрович, полагаете, что для венчания достаточно, если жених и невеста достигли соответствующего возраста и заявляют, что в брак вступают по обоюдному согласию?
– Ну, примерно так мне и представлялось… – сказал Ахиллес.
– А вот и ничего подобного! – с тем же пылом воскликнул Митрофан Лукич. – Бумаги нужны! И не одна! Я, когда с супружницей венчался, предварительно два дня бумаги выправлял. Правда, как оказалось, сейчас бумаги нужны чуточку другие, но все равно нужны, четырех аж видов! Ежели позагибать пальцы… – Он и в самом деле прижал к ладони толстый указательный палец. – Считайте. Бумага от доктора о том, что ни жених, ни невеста не страдают душевными расстройствами и совершенно нормальны умом. Бумага о том, что жених и невеста не состоят в родстве вплоть до четвероюродного. Бумага о том, что жених и невеста не состоят в свойстве вплоть до троюродного. Но это все пустячки. Самое-то главное, самое-то важное… – Он выдержал театральную паузу. – В случае, ежели жених либо невеста уже достигли возраста, позволяющего венчаться, но не достигли совершеннолетия, сиречь двадцати одного года, необходима еще и бумага от родителей, что на брак они согласны! Такие вот пироги с параграфами! Если нет хоть одной бумаги, венчать нельзя. Священника, что на такое пойдет, если дело откроется, сана лишают, а то и за решетку отправляют.
– Ну, в таком случае я решительно ничего не понимаю, – сказал Ахиллес. – Выходит, все же не было венчания?
– Ну отчего же. Очень даже свободно могло и быть. – Митрофан Лукич заметно пригорюнился. – Служители божьи – они ж не святые поголовно, подвержены всем тем же соблазнам, что и миряне… Сребролюбию в том числе. Деньги у Варечки быть могут – или могла через Качурина какую драгоценность продать. И запросто мог сыскаться какой-нибудь беззастенчивый батюшка, что соблазнится на злато, обвенчает и в церковную книгу запишет честь честью. Не каждый ведь вор и разбойник попадается. Вот точно так же и не всякий бесчестный поп попадается. Любой ведь, кто законы нарушает, думает, что он самый хитрый и уж его-то не словят. Неужели не слышали о таких случаях?
– А ведь слышал… – сказал Ахиллес. – Только не подумал как-то… В самом деле, священники – тоже люди…
– Дело, может статься, провернуть было и не так уж сложно, – продолжал Митрофан Лукич. – Я тут много чего успел обдумать… Три бумаги из четырех они могут выправить самые настоящие, ни у кого подозрений не вызывая. Ну какой доктор что заподозрит, если они к нему придут порознь и попросят свидетельство о душевном здоровье? Мало ли людей так приходят, для самой разной надобности. И две другие бумаги, касаемо родства и свойства, точнее, их отсутствия легальным образом выправить нетрудно – особенно если сунуть крапивному семени красненькую[74]. Словом, дело нетрудное. Главная загвоздка – бумага от родителей о согласии. Вот тут две дорожки… Может, поп за хорошие деньги на ее отсутствие глаза закрыл… а может, Качурин – или кто из его знакомых – эту бумагу самым наглым образом подделал. Мне отец дьякон все подробно растолковал; разрешение родительское пишется не на гербовой бумаге, а на простом листе, печатью не припечатано, нотариусом не заверено. Долго ли подделать? Откуда попику из какого-нибудь окраинного прихода почерк Истомина знать? Да и остальным нашим священникам? И никогда они, отец дьякон сам говорил, почерка не проверяют. Есть бумажка – и ладушки…
– Ага! – сказал Ахиллес. – Значит, можно все же доказать, что брак заключен незаконно, а потому подлежит расторжению?
– Можно-то можно… – сказал Митрофан Лукич, заметно погрустнев. – Только тут-то трудности нешуточные и начинаются… Я тут много чего успел выяснить. Бумагу в консисторию[75] подавать мы с вами законного права не имеем – это один Истомин может как отец, а он когда еще из Парижа вернется. Никакого документа о венчании обвенчанным не выдают, делают только запись в церковной книге, а уж на ее основании, если возникнет какая нужда, разные справки пишут. Остается одна возможность – найти ту церковь и ту книгу. Вот только дело это адски трудное. Я у отца дьякона и про церкви все вызнал. Если подумать… Ни в католический костел, ни в лютеранскую кирку они не пошли, уж точно – кто бы там православных венчал? Не пошли бы и в Крестовоздвиженский собор – самый большой наш храм, опасно при таком мошенстве там на свет божий показываться. Приходов – а соответственно, и церквей – у нас в Самбарске одиннадцать. Есть еще пять бесприходных церквей – четыре на кладбищах, пятая в тюремном замке. Да еще восемь церквей в пригородных слободах. И довольно близко вокруг Самбарска – девять сел… Это сколько у нас получается? – Почти не раздумывая, со сноровистостью привыкшего вычислять в уме купца он протянул: – Тридцать три… Это ж все надо объехать, во всех книги посмотреть… Сколько времени отнимет? Да и не покажут книги человеку с улицы, тут полиция нужна, а в полицию нам с вами не с руки, тут опять-таки Истомин нужен… Что вы ухмыляетесь?
– Митрофан Лукич, – сказал Ахиллес с долей укоризны. – Уж вам-то некоторые вещи знать надлежит, как «Отче наш»… Уж вы-то за свою жизнь столько «благодарностей» оставили в самых разных местах… Неужели с полицией не управитесь? Ни за что не поверю. Дело, в принципе, несложное и никаких неприятностей полиции не сулящее – ну вот возникла у них надобность проверить церковные книги, и докажи ты обратное… Околоточного Сидорчука ведь знаете? Толковый малый, можно и его привлечь. Можно и в консистории соответствующую бумагу взять – дескать, есть такая надобность… Уж там-то, все знают, взяточник на взяточнике.
– А ведь точно! – сказал воспрянувший купец. – Что-то я и не подумал… В самом деле, так оно проще всего… – Он с сожалением покосился на недопитую бутылку и встал. – Сейчас же пойду и к приставу, и в консисторию. – Он погрозил могучим кулаком куда-то в пространство. – Еще зальем сала за шкуру прохвосту этому! И если найдется что неправильное – потрачусь, но и пристав и консисторские у меня забегают как ошпаренные! Душу выну из мерзавца!
– Подождите, – сказал Ахиллес. – А сами эти бумаги в церкви остаются, вы не узнавали?
– Узнавал. Не остаются, их венчанные с собой забирают. В книгу их записывают, и все. Это вы к чему?
Ахиллес задумчиво сказал:
– Какие бы бумаги ни были, Качурин их наверняка тут же спалил. Хитрости у него на это хватит. Нет бумаг – меньше улик…
– Ничего, не отвертится и так. В Сибирь загоню, пусть там с медведихами венчается, ежели у них такое желание возникнет…
После его ухода Ахиллес позвал Артамошку, велел отдать Никодиму двугривенный и сказать, что занятия на сегодня кончены, – а потом снести назад в чуланчик все принадлежности. Сам же после некоторого раздумья наполнил лафитник и выпил, обстоятельно закусив. Настроение, сквернейшее после утреннего разноса и возникших в связи с этим неизвестных, но безусловно неприятных перспектив заметно поднялось. Крайне походило на то, что в деле Качурина еще не поставлена последняя точка, и нет пока что оснований считать себя проигравшим, как он решил было. А посему…
В дверь деликатно поскребся Артамошка, бесплотным духом проник в комнату и сообщил:
– Там к вашему благородию гость. Студент, Челобанов…
– Зови, – сказал Ахиллес с энтузиазмом.
Вот кстати… С Петей Челобановым они давненько уж, смело можно сказать, приятельствовали. Иногда играли в шахматы, иногда сидели за бутылочкой, оба посещали салон княгини Тураевой, разговаривали о всяких интересных вещах, интересовавших обоих, в том числе и об уголовных романах, которые Петя любил не меньше Ахиллеса. Петя старательно грыз гранит науки в Казанском университете, ему оставался лишь один курс естественно-научного[76] факультета. И еще одна черта в приятеле Ахиллесу крайне импонировала: в противоположность многим своим коллегам Петя совершенно не интересовался нелегальными брошюрками, радикальными студенческими сходками и прочей, с точки зрения Ахиллеса, вредной ерундистикой. Твердо нацелен был делать ученую карьеру, оставаясь совершенно вне политики.
Ахиллес встал навстречу, протянул руку:
– Вот кстати, Петя! А я тут со скуки умираю… Шустовского хотите? Первосортный, право.
– Не откажусь, – сказал Петя, высокий симпатичный малый в безукоризненно сидящем студенческом мундире, подстриженный аккуратно, без малейшего следа модной ныне нигилистической лохматости.
Ахиллес наполнил лафитники – и, прежде чем успел поднять свой к губам, Петя разделался со своим одним махом (что ему, в общем, было не свойственно), затем попросил словно бы с жалкими нотками в голосе:
– Можно еще?
– Ну конечно, – сказал Ахиллес и вновь наполнил его лафитник. Сказал: – А я думал, вы уехали, у вас ведь вот-вот начнутся занятия…
– Должен был послезавтра, – ответил Петя, разделавшись со вторым лафитником в точности как с первым и снова не закусив (что тоже было у него не в обычае).
Ахиллес не сразу, но понял, в чем тут странность: Петя сказал: «Должен был», а не «Уезжаю послезавтра», как следовало бы ожидать.
Присмотрелся к студенту внимательнее: положительно, что-то не то… Всегда аккуратно причесанные на прямой пробор волосы подрастрепаны, верхняя пуговица студенческого мундира не застегнута, вообще вид у Пети какой-то странноватый, таким Ахиллес его никогда прежде не видел – сидит, понурясь, правую щеку явственно подергивает время от времени нервным тиком, определенно подавлен, расстроен, форменным образом угнетен…
Одним словом, выглядит как человек, с которым случилось что-то крайне неприятное. Но что могло случиться со студентом из благополучной, отнюдь не бедной семьи потомственных дворян (отец – инженер Министерства путей сообщения, имеет два ордена, на хорошем счету у начальства, занимает немаленькую должность начальника депо, штатский полковник – ну а жалованье у инженеров-путейцев вообще в министерстве самое высокое в Российской империи)? В карты крупно проиграться не мог – не играет совершенно, да и прочими, так сказать, мирскими соблазнами пренебрегает. Прежестокая размолвка с Ириной? Или появился более удачливый соперник? (Ахиллес знал: у Пети с младшей дочерью княгини Тураевой не завязался, в общем, серьезный роман – но всё шло к тому, что он вот-вот завяжется.) Или что-то еще?
– Что-нибудь случилось, Петя?
– Да нет, с чего вы взяли, Ахиллес?
И бодрость тона, и мнимая веселость были наигранными, никаких сомнений. Любой бы не ошибся. Что-то все же случилось, это ясно. Но Ахиллес не стал задавать новых вопросов – коньяку в бутылке оставалось не менее двух третей. Очень часто человек, с которым случилось нечто неприятное, подвыпив, стремится раскрыть душу перед собеседником. Так что предоставим события их естественному ходу…
Поэтому он сидел спокойно, курил и молчал. Петя вдруг поднял на него какие-то странные глаза, то ли тревожные, то ли отражавшие сильное душевное волнение:
– Ахиллес, вы можете выполнить небольшую просьбу?
– Конечно, Петя.
– Можно я посмотрю ваш револьвер? – Он заторопился, словно видел надобность в подробных объяснениях. – Понимаете, я… Мы заключили пари на приличную сумму… касательно надписей на оружии… Обидно было бы проиграть, а вы – единственный из моих хороших знакомых, у кого есть револьвер… Я только посмотрю надписи, чтобы окончательно увериться, кто же прав…
И это тоже звучало невероятно фальшиво. К тому же за Петей никогда не водилось такого обыкновения – заключать пари, особенно на «приличную сумму». «Что-то здесь крепенько не так», – подумал Ахиллес и, сохраняя на лице полнейшую невозмутимость, ответил:
– Ну конечно, Петя, это такой пустяк…
Он прошел в угол, где в столе лежала кобура, достал браунинг и, старательно держась так, чтобы его спина заслоняла от Пети оружие, нажал кнопку. Хорошо смазанная обойма выскочила совершенно бесшумно. Привычно поймав ее, Ахиллес быстренько выщелкнул все патроны в ладонь, сложил их в ящик стола – судя по их количеству, патрона в стволе не было. Тихонечко вставил обойму на место, поставил пистолет на предохранитель и вернулся к столу. Протянул Пете браунинг рукояткой вперед:
– Вот, извольте. А что там насчет надписей?
– Да ерунда, совершеннейшие пустяки… – сказал Петя с жалкой, вымученной улыбочкой. – Сплошные пустяки…
Эта улыбочка и нервный, прерывающийся голос окончательно убедили Ахиллеса: дело неладно, дело нечисто… Однако он не двинулся с места и не сказал ни слова: в руках у студента был безобидный кусок железа, так что лучше всего и дальше ожидать развития событий…
– Темновато тут у вас, – с вымученной улыбкой сказал Петя.
Резко отодвинув жалобно скрипнувший старый стул, встал и направился к окну. Ахиллес, сощурившись, смотрел ему в спину: в комнате было достаточно светло, чтобы без труда прочитать и надписи, сделанные гораздо более маленькими буквами, чем те, что имелись на браунинге. А зрение у Пети было преотличное…
Он стал уже догадываться, что должно произойти. И окончательно уверился в своих подозрениях, когда правая рука студента исчезла из виду так, словно была прижата к груди. Или прижимала к груди кое-что…
Достигнув окна в два прыжка, Ахиллес схватил Петю за плечо и развернул лицом к себе. Студент, крепко зажмурясь, все еще прижимал к груди дуло браунинга, прямо напротив сердца, его указательный палец, побелевший от усилия, давил на спусковой крючок – который, конечно же, ни на миллиметр не сдвинулся.
Без труда вырвав из руки Пети браунинг, Ахиллес опустил его себе в карман. Все обошлось, но он все же волновался по некоторым причинам и потому не удержался от едкого замечания:
– Студиозус… Естественник… Если уж собрались стреляться, нужно было предварительно узнать всё об оружии. Ведь никогда в руках не держали? Вы что, не могли в Волгу прыгнуть или там петельку на шею накинуть, яду раздобыть?
– Т-так быстрее, – пробормотал белый как полотно студент, постукивая зубами. – М-моментально…
– Логично… – покрутил головой Ахиллес.
Выражение лица студента описанию обычными человеческими словами не поддавалось: дергалось, гримасничало, глаза закатывались, зубы стучали. Лицо человека, знавшего, что через мгновение он умрет, и вдруг оставшегося в живых. Наверное, так выглядят те, кто при повешении срывается с виселицы.
Дело явно шло к истерическому припадку, не нужно быть врачом, чтобы это понять. Ну что ж, имелось хорошее средство… Ахиллес, не церемонясь, залепил студенту две крепкие, оглушительные пощечины – с правой, с левой! Критически присмотрелся и вкатил еще одну с правой. Крепко ухватив за ворот мундира, поволок к столу, с силой опустил на стул (ветеран мебельной промышленности жалобно заскрипел и зашатался, но, вот чудо, не развалился). Налил до краев лафитник, пролив немного на скатерть, сунул Пете в руку и рявкнул:
– Залпом!
Дергаными движениями механической куклы Петя поднес лафитник ко рту и осушил до донышка. Ахиллес сунул ему в зубы папиросу, поднес спичку. Петя машинально затянулся, вторую затяжку делал, уже держа папиросу рукой. Усевшись напротив, Ахиллес налил себе до половины, выпил, закурил и какое-то время сидел, внимательно разглядывая студента. Наконец сделал вывод, что вполне понятное шоковое состояние прошло, истерики ожидать явно не следует, Петя по-прежнему пребывает в серьезном расстройстве чувств, но уже вернулся в окружающую реальность. Вот и слезы уже больше не текут, и зубы не стучат, и рученьки не трясутся…
Выпустив дым, Ахиллес спокойно сказал:
– А вы, Петя, оказывается, большая свинья и большой эгоист. Не знаю, что стряслось, охотно готов поверить, что у вас были крайне серьезные причины для такого поступка, но никуда не деться от того печального факта, что вы превеликая свинья и страшный эгоист…
– Почему? – прямо-таки пролепетал студент.
Ахиллес жестко усмехнулся: