– Снимай саблю и присаживайся. Поспорить могу, ты сегодня еще не ужинал. Готовился предстать передо мной во всем великолепии, а? Ну вот видишь, какая я предусмотрительная. Как говорила моя бабушка, мужчину в первую очередь нужно накормить…
Он уселся за стол, накрытый на два прибора – не особенно роскошно, но и никак не убого. Ванда, присев напротив, пояснила:
– Куропатка – из имения дяди Казимира. Он страстный охотник, почти всю землю отдал в аренду богатым мужикам из двух ближайших сел, но оставил себе две десятины, чтобы стрелять куропаток. Их там множество – никто, кроме дяди, их не беспокоит, и они привыкли не бояться…
– Тебе крылышко или ножку? – Ахиллес взялся за серебряный нож с незатейливым гербом Лесневского, оленем с короной на шее. Он еще в Красноярске познакомился с этой традицией поляков – чем проще герб, тем он древнее.
– Нет, я, с твоего позволения, только рыбу. – Она положила себе на блюдечко несколько ломтиков тонко нарезанного белужьего бока. – Сегодня же пятница, католикам мяса не полагается…
– Да, я и забыл… – сказал Ахиллес.
Ванда смешливо прищурилась:
– А вам, православным, не полагается еще и в среду, верно? Только незаметно что-то, чтобы вы соблюдали посты…
– Вот такой уж я нерадивый православный, – сказал Ахиллес.
– Признаться по секрету, я тоже довольно нерадивая католичка, но в костел хожу и пост стараюсь соблюдать… Не будем так уж рьяно следовать застольному этикету, хорошо? Мне к рыбе полагается белое столовое вино, а тебе к дичи – сладкое десертное, но мы ведь не на торжественном обеде у его сиятельства… Поэтому я подумала и принесла из погреба настоящее токайское.
Она вынула из бутылки серебряную фигурную пробку, наклонила горлышко над бокалом Ахиллеса и наполнила его почти до краев. Себе плеснула едва ли не на донышко. Пояснила, опустив глаза:
– Я уже два раза пробовала вино с подругами, но сегодня хочу оставаться трезвой… – Ее щеки чуть порозовели. – В такой день… но ты пей, мужчинам без этого нельзя… Как ты думаешь, за что нам выпить?
Ахиллес приподнял свой бокал:
– За то, чтобы у нас все было прекрасно – и как можно дольше…
– Великолепный тост, – тихо сказала Ванда. – Но я все равно выпью только глоточек…
Некоторая неловкость, возникшая в первые минуты, давно улетучилась. Они ели и болтали обо всем на свете, и понемногу Ахиллес ощутил странное чувство – казалось, это с ними не впервые, что они не раз уже сидели вот так, разговаривая о пустяках и зная, что разговор вскоре прервется, зная, каким именно образом…
А еще он чувствовал робость, какой за собой прежде не знал, – и из-за того, что перед ним сидела сейчас совершенно другая девица, ничуть не похожая на тех, что случились в его пусть и коротком, но все же донжуанском списке, – и искренне пытался их всех забыть.
Понемногу разговор все больше преисполнялся неловких пауз, а там они и вовсе замолчали как по ком анде.
Возникшую неловкость разрешила Ванда – просто и естественно. Встала из-за стола, взяла Ахиллеса за руку и тихонько сказала:
– Пойдем…
Он шел за ней как во сне. И вскоре оказался в той самой комнате с лампой в сиреневом абажуре на подоконнике – это, конечно же, была ее небольшая, но уютная спаленка с католической иконой Богоматери в красном углу и картиной на стене, изображавшей бравого гусара в незнакомой форме на высоком буланом коне. Прильнув к нему, Ванда жарко прошептала в ухо:
– Ты будешь со мной осторожен?
– Конечно…
– Потому что мне немного страшновато… – Она вдруг тихонечко рассмеялась, подняла сжатый кулачок. – Гимназистки старших классов знают больше, чем вы, мужчины, думаете… Я злодейски украла у отца в спальне из шкафчика… ну, ты понимаешь, чтобы не случилось… неожиданностей…
– Ванда…
Потом были слова – бессвязные, тихие, перемежавшиеся долгими поцелуями. Потом осталась только нежность, жестокая и прекрасная. Потом они лежали на узкой постели, не представляя, сколько времени прошло.
– Ванда…
– Помолчи, пожалуйста, минутку, – попросила она тихо, не открывая глаз. – Я привыкаю к тому, что я теперь женщина…
Ахиллес замолчал, лежал и любовался ее лицом с закрытыми глазами, казалось, что никакого города вокруг нет, нет ни улиц, ни пароходов на Волге, вообще ничего нет, что они одни на всем белом свете, и так будет продолжаться целую вечность.
Наконец Ванда открыла глаза, улыбнулась ему счастливо, с той лукавинкой, что отличала прежнюю Ванду.
– Знаешь, было совсем не страшно. И почти не больно. А некоторые рассказывали такие ужасы… То ли врали, то ли у них все было по-другому… – и улыбнулась вовсе уж лукаво. – Вот теперь можешь принести токайское, я, пожалуй, выпью уже не пару глотков…
Когда он вернулся с початой наполовину бутылкой и бокалами, Ванда неторопливо затягивалась пахитоской[59].
– Испорченная девица тебе досталась, правда? – спросила она с улыбкой. – Пьет токайское, курит… И вдобавок ко всему хочет выйти за тебя замуж. Видел бы все это дедушка Анджей…
Она посмотрела на портрет бравого гусара. Ага, это и был, значит, дедушка Анджей, участник последнего польского мятежа, вояка, по слухам, лихой, попавший в плен раненным, потом оказавшийся здесь, в ссылке, да так и прижившийся.
– Меня бы он просто проклял, – безмятежно продолжала Ванда. – А вот тебя непременно зарубил бы. Человек старого закала, что ты хочешь. Отец уже не такой, ну а я – тем более. Знаешь, что самое смешное? Три года назад я была с отцом в Польше, и в Варшаве тоже. Вот только отчего-то не испытала романтического трепета, какой бы полагалось испытывать на земле предков. Все казалось таким маленьким, тесным, а Висла, о которой я столько слышала, во многом уступает Волге. Отец не говорил, но, по-моему, он испытывал примерно те же самые чувства. Я не говорю, что стала русской, нет, но и польской полькой назвать себя не могу… Я – это что-то другое, если ты понимаешь…
– Понимаю, – сказал Ахиллес. – Ты – очаровательное другое…
Принял у нее пустой бокал, поставил его на изящный столик у постели и присел рядом. Усатый гусар хмуро таращился на него со стены, придерживая правой рукой эфес сабли. «Не смотрите так пане-коханку, – сказал ему про себя Ахиллес. – Это навсегда. Возможно, вы и поняли бы, вы ведь тоже когда-то любили…»
– Ахилл, – сказала Ванда, лукаво щурясь, – до рассвета не так уж и близко. Я у отца украла два этих предмета…
Ахиллес склонился к ней, себя не помня от нежности.
…Все-таки когда он вышел из калитки, темнота уже немного развеялась, небо над крышами было перламутрово-серым, и звезды уже почти исчезли. Он бдительно оглянулся – нет, окно дворницкой не горело. Покажите такого дворника, что просыпается в столь ранний час, да еще после употребленной вчера водки? Такой, пожалуй, был бы достоин большой золотой медали за усердие – шейной, на ленте Андрея Первозванного…
– Ахилл, душа моя!
Ну вот, изволите ли видеть! Только поручик Тимошин мог в столь ранний час объявиться как из-под земли на совершенно пустой улице…
– Пошли, – сказал Ахиллес, крепко взяв его под локоть, – на улице не видно было ни одного прохожего, но следовало побыстрее удалиться от дома Ванды, чтобы не скомпрометировать ее. Сразу в двух домах на противоположной стороне улицы горел свет. Конечно, кухарки, ранние пташки, все в хлопотах – но глазеть в окно и сплетничать обожают и они…
– Да куда ты меня, бешеный… Вообще, какими судьбами в эту рань? – Тимошин оглянулся, понизил голос: – А, ну да, все понятно… Крепость открыла ворота и впустила победителя…
– Жорж! – страшным шепотом сказал Ахиллес.
Тимошин приостановился, прижал руку к сердцу.
– Мон шер ами, во мне можешь быть уверен: мо-ги-ла! Я же понимаю: у такого романтика, как ты, могут быть исключительно высокие чувства, и никак иначе. Обещаю быть нем, как все рыбы в море-океане. Веришь, надеюсь, моему честному слову?
– Верю, верю, – сказал Ахиллес, невольно ускоряя шаг.
– Куда ты поспешаешь? Дом все равно остался позади, ты ее никоим образом уже не скомпрометируешь… Поведай другу: ты первым сорвал цветок?
– Поди ты, – сердито сказал Ахиллес.
– Первым, – утвердительно сказал Тимошин. – Видел бы ты со стороны свою невероятно счастливую физиономию, пришел бы точно к такому умозаключению. Жаль, что бакалейные лавки еще закрыты. Тебе бы следовало купить лимон – у Бархатова хороши – и откусить от целого.
– Зачем?
– А чтобы у тебя физиономия стала не такая блаженная. С тебя, право, аллегорическую статую можно ваять. Тристан и Изольда. Ланселот и Джиневра. Ромео и Джульетта…
– Поди ты, – повторил Ахиллес.
– Зря ты так фыркаешь, – серьезно сказал Тимошин. – Верь не верь, а я искренне за тебя рад. Даже у меня, старого, усталого от жизни циника с начерно перегоревшим для любви сердцем ворохнулось в душе что-то этакое… Я тебе завидую белой завистью, признаться. Ах, Ванда…
– Ты откуда здесь взялся в такую пору?
– На квартиру к себе гряду, – сказал Тимошин. – Играли у Ольхина в польский банчок, а эта игра, сам знаешь, особой сосредоточенности и напряжения ума не требует, можно то и дело отвлекаться на разговоры, а главным образом на питие. Как стало светать, смотрю – все собутыльники под столом. Дольше всех Бергер держался, но и он в конце концов по команде «Лев ушел»[60] из-под стола не вылез… «Разучилась пить молодежь, – говаривал Атос, – а ведь этот еще из лучших…» – Он вдруг остановился и сграбастал Ахиллеса за шею. – Ахиллушка, милый! А не выпить ли нам в моей обители? Я уж и запамятовал, когда с тобой сидели по-дружески. А? У меня запасец изрядный. Да и повод имеется знатный. Ну неужели тебе не хочется выпить за сегодняшнюю ночь? Да я бы на твоем месте – из ушата, верно тебе говорю!
И Ахиллес вдруг понял, что за сегодняшнюю ночь выпить ему хочется – ну, не из ушата, конечно…
– Можно бы, пожалуй… – сказал он все еще неуверенно – уж больно ранний был час.
– Вот и умница! Вот и молодец! – браво возопил Тимошин и повлек его за собой.
…Пробуждение было ужасным. Ахиллес лежал на железной кровати Тимошина, без сапог, с расстегнутыми верхними пуговицами кителя – и, разумеется, без сабли, – а Тимошин, неуязвимая душа, как ни в чем не бывало сидел за столом без кителя и неторопливо, любуясь цветом лившейся в стакан струи, набулькивал в стакан кизлярку.
– Ага-а! – взревел он некормленым медведем, бросив случайный взгляд на Ахиллеса. – Проснуться наконец соизволили, душа моя?
В окно бил яркий солнечный свет.
– Это сколько же времени? – задумчиво поинтересовался Ахиллес, раздумывая, кто заложил ему в голову картуз[61] черного пороха да и безжалостно взорвал.
– Пустяки, – жизнерадостно отозвался Тимошин. – Всего-то два часа пополудни.
– И ты все это время… продолжал?
– А как же? – словно бы даже удивился Тимошин. – Ну сам посуди: как можно не продолжать, когда у товарища по полку, быть может, самый счастливый день в жизни? Непременно нужно продолжать. Благо диспозиция моя, сам знаешь, позволяет…
Действительно, Тимошин, едва прибыв в полк, квартиру себе выбрал с умом – на первом этаже дома виноторговца Бахрятина. Сам купец обитал на втором, а на первом держал винную лавку и две сдававшихся внаем квартиры. Так что, чтобы пополнять запасы спиртного, Тимошину не нужно было совершать долгие путешествия, даже денщика посылать не требовалось – благо напитки у купца были качественные, без единого фальсификата[62]…
Ахиллес пошевелился, но решил больше это гимнастическое упражнение не повторять.
– Я тебе там тазик поставил, – сообщил Тимошин, – на всякий случай.
– Спасибо, – сказал Ахиллес. – Обойдусь.
– Молодец, – сказал Тимошин. – Начинаешь в человека превращаться. Офицер с тазиком – сие пошлость, верно тебе говорю. Я там тебе кувшинчик лампопо[63] приготовил, ма-аленький… Вон стоит.
Ахиллес посмотрел на стол. Махонький кувшинчик с лампопо был не менее чем в пол-аршина высотой и диаметра соответственного. Он поневоле содрогнулся.
– Э-э, братец… – протянул Тимошин. – Смотрю я, в человека ты превращаться начал, но пока еще на полдороге. Ничего, Бергер у меня тоже поначалу воробьиными глотками цедил, а посмотри ты на него сейчас – краса и гордость офицерского собрания… после меня, конечно. Ну ладно, сапоги я с тебя снял, все прочее во избежание досадных инцидентов проделал, нужно уж дело до конца довести… – Он поискал чистый стакан, наполнил его до краев из кувшина и подсунул Ахиллесу. – Ты, главное, нюхать не вздумай. Зажмурься – и единым глотком. Ну-ка!
Ахиллес последовал его совету. Сначала показалось, что тазик все же потребуется, но он сделал над собой героическое усилие, и все обошлось. Жить стало сразу чуточку веселее.