– Ну, пойду гляну… – сказал Ахиллес.
Туго подпоясался ремнем и вышел. За воротами топтался классический уличный мальчишка – впрочем, судя по количеству заплат и качеству их пришития, не бездомный все же, а обитавший под родительским кровом, хотя наверняка убогим.
– Вы будете подпоручик Сабуров? Письмецо к вашей милости. – Он подал Ахиллесу небольшой запечатанный белый конверт и добавил на извозничий манер: – Прибавить бы надо, барин…
Чуть подумав, Ахиллес достал из кармана бриджей мелочь, выбрал серебряную полтину и показал ее огольцу «решеткой»[50], тот непроизвольно протянул было руку, но Ахиллес проворно отвел свою:
– Денежки заработать надобно… Кто дал письмо?
– Барышня, – без запинки ответил мальчишка. – На Пироговской. Адрес назвала и велела – подпоручику Сабурову в собственные руки… Хорошая барышня, двугривенный дала, могла бы и гривенник…
– Какая она из себя?
– Такая… – Гонец призадумался. – В платье. Вот цвета я не знаю, господский какой-то цвет…
– Нет, ну какая она из себя?
– Ну, такая… – Он изобразил обеими руками в воздухе непонятные фигуры, нахмурил лоб в раздумье, просиял. – Прелестная, вот! Прелестная вся из себя.
– Ого! – сказал Ахиллес. – Где ты такие словеса слышал, отрок?
– Я в начальной школе три года учился, – сообщил отрок. – Пока батьку за водку с заводика не выперли, – и добавил со взрослой рассудительностью: – Вот и пришлось пойти по жизни, копеечку где-нито зарабатывать. Нам учительница сказки читала, а там что ни царевна или княжна – прелестная да прелестная.
– Ладно, – сказал Ахиллес. – Ну а волосы какого цвета? Глаза? Уж цвета волос и глаз чисто господскими никак не назовешь.
– Оно так… Волосы… Как солома, только позолотистее. А глаза… мышиного цвета.
– Тьфу ты! – сказал Ахиллес. – Серые, что ли?
– Как есть. Посветлее чуть мышиной шкурки и какие-то не такие – все ж не шкурка, а глаза…
Ясно было, что более никаких деталей из него не выудить. А посему Ахиллес отдал юному постиллиону[51] честно заработанную полтину и вернулся во флигель. Там он первым делом по примеру Шерлока Холмса понюхал конверт – пахло хорошими дамскими духами. Он не был Шерлоком Холмсом и потому не мог с уверенностью назвать их марку, но осталось впечатление, что с этим тонким ароматом уже где-то сталкивался, возможно, и не однажды.
Вскрыл конверт ножом для бумаг, бронзовым, с изображением Льва Толстого на рукоятке (нельзя сказать, чтобы в армии писателя этого читали, но уважали за славное прошлое артиллерийского офицера, участника защиты Севастополя). Достал сложенный вдвое листок веленевой бумаги, раскрыл, прочитал, потом еще раз, медленнее. Какое-то время сидел, глядя перед собой в нешуточной задумчивости.
«Дорогой Ахиллес Петрович!
В случае, если вы не заняты служебными делами, жду вас в четыре часа пополудни у входа в городской сад. Верю, что вы обязательно придете, если не будет уважительных причин не явиться.
Ванда Лесневская».
Это был ребус…
С одной стороны, подобные розыгрыши были вполне в духе компании «трех мушкетеров» – Тимошина сотоварищи. Почерк, с первого взгляда видно, женский, но это еще ни о чем не говорило – они и в прошлых случаях находили какую-нибудь грамотную девицу, пущего правдоподобия ради, чтобы у жертвы не возникло ни малейших подозрений.
Не далее как этой весной они умудрились разыграть самого Зеленова, давно и безуспешно осаждавшего одну замужнюю красавицу из дворянского сословия. Красавица, нужно отметить, не отличалась, в общем, строгостью нравов, но персонально Зеленову с ней решительно не везло – по каким-то своим причинам оставалась глуха ко всем ухаживаниям, букеты отсылала прочь, на пылкие записки не отвечала.
И вот однажды босоногий мальчишка принес Зеленову надушенный конвертик, на котором имени адресата не значилось, как и на полученном Ахиллесом. Большей частью письмо являло собою прозаический переклад письма Татьяны Лариной к Онегину, а остальное было взято троицей из какого-то французского любовного романа.
В расположенную верстах трех от города Троицкую слободу, где сменившая гнев на милость красавица назначила свидание, Зеленов примчался за четверть часа до условленного срока, его кучер гнал известную всему городу пару каурых чуть ли не галопом. Во вполне респектабельном заведении, летнем ресторане «Фонтенбло», Зеленов просидел в одиночестве за столиком добрых полчаса, то и дело поглядывая на свой роскошный золотой «Мозер», барабаня пальцами по столу, выказывая другие признаки нетерпения. Трое офицеров, мирно сидевших в уголке за парой бутылочек шустовского нектара, вроде бы не обращали на него ни малейшего внимания, и уж тем более он на них внимания не обращал.
По истечении получаса на крытую террасу ресторана поднялся очередной босоногий Гаврош и вручил другое письмо, резко отличавшееся по содержанию и даже проиллюстрированное. Там был довольно искусно изображен кукиш, а ниже стояло: «Крайне опрометчиво бывает полагать себя роковым соблазнителем, не знающим поражений». На сей раз почерк был мужской – чтобы не осталось никаких неясностей.
Как рассказывала потом в узком кругу троица, то и дело прыская хохотом, выражение лица «Креза Зело», пожалуй, не взялся бы описать и лучший литератор России и Европы. Совершенно неописуемое было выражение. В конце концов Зеленов, побагровев, как рак, скорым шагом покинул террасу, швырнув на ходу официанту кредитку, прыгнул в коляску и взревел:
– Гони!!!
И упряжка умчалась как вихрь. Взахлеб хохотавшая троица офицеров у посетителей, не посвященных в суть дела, никаких подозрений не вызвала – вполне возможно, за столиком прозвучал особенно пикантный анекдот или рассказ об особенно смешном случае из жизни – дело житейское, часто случается…
«Три мушкетера» в данном случае проявили благородство, ограничив распространение этой истории среди узкого круга лиц, причем с каждого слушателя бралось слово чести хранить все в тайне. К Зеленову, в общем, относились с некоторой симпатией – разумеется, не за его коммерческие достижения, а за размах и фантазию его гуляний и количество пораженных им стрелой Амура красавиц. Так что выставлять на всеобщее посмешище не стали.
В другом случае было поступлено гораздо более жестоко…
Жил-поживал в Самбарске средней руки чиновник из губернского управления землепользования, которого крепенько недолюбливали и в обществе, и в родной конторе. Человечишка был дрянноватый – скряга, сплетник (причем сплошь и рядом запускал в оборот сплетни собственного сочинения, злые, на грани приличий), никудышный член компании, собравшейся кутнуть (пил и угрюмо молчал, как сыч). По слухам, еще и передергивал в картишки, хотя за руку пойман не был. Препустой человек, одним словом. То, что он на своем хлебном местечке брал взятки, как раз на плохое отношение к нему ничуть не влияло: кто в России не берет? Но вот все остальное…
И однажды «трем мушкетерам» стало достоверно известно, что этот дрянной человечишка в глубокой тайне поддерживает отнюдь не платонические отношения с пухленькой и смазливой, относительно молодой вдовушкой, державшей на Пироговской галантерейную лавочку. После чего его участь была решена…
Посредством, как это обычно водилось, уличного мальчишки чиновник получил пространное письмо, написанное женским почерком и в нескольких местах покрытое следами слез (водопроводной воды). Троица изрядно потрудилась и извела не один черновик, пытаясь как можно правдоподобнее подделать стиль и лексикон молодой купчихи с начальным образованием. Существовал риск, что адресат знает почерк своей пассии – или она в общении с миленочком употребляет совсем другие фразы и обороты. Но риск, как известно, – благородное дело.
Забегая вперед, все прошло без сучка без задоринки…
В письме бедная, горемычная женщина в крайнем расстройстве чувств сообщала: обнаружилось вдруг, что она носит под сердцем дитя, виновником чего может быть исключительно сердечный друг – поскольку она женщина благонравная и на других мужчин даже не смотрела. Доктор уверяет, что минули все допустимые для вытравления плода сроки. Женщину безукоризненной доселе репутации ждет несказанный позор – неожиданное рождение ребенка у благонамеренной вдовы… Выход вообще-то есть: до того как признаки беременности станут слишком явными, она уедет на несколько месяцев в Казань, а еще лучше – в Нижний, где и произведет дитя на свет. Бросать ребенка она не намерена – коли уж с мужем Бог не дал, пусть остается этот. Отдаст его на воспитание в надежные руки, а годика через два, подросшего, явит Самбарску как ребенка своей проживавшей далеко отсюда и неожиданно погибшей вместе с мужем при железнодорожной катастрофе дальней родственницы. Якобы взяла не имеющего других родственников осиротевшего малютку на воспитание, вот только она купчиха и деньги считать умеет. А посему предъявляет самый натуральный ультиматум: либо «виновник торжества» не позднее чем через месяц приносит ей десять тысяч рублей, либо она идет прямиком к его супруге и предъявляет ей убедительнейшие доказательства. Последствия, возникающие во втором случае, бывшему сердечному другу понятны…
Наш мизерабль[52] впал в непреходящее состояние тоскливого, панического ужаса. Натыкался на улице на прохожих, на службе делал нелепейшие ошибки в самых простых бумагах, вообще производил впечатление тихо тронувшегося умом – о чем уже стали поговаривать втихомолку…
Причины для такого именно поведения наличествовали весомейшие. Беда даже не в том, что супруга была ревнива, как три цыганки сразу. На ней, страшной, как смертный грех, чиновник женился в свое время исключительно из-за денег. И кое-какой капиталец в банке, и дом, в котором они жили, принадлежали ей – ее полное, неразделимое имущество по законам Российской империи. Не подлежало сомнению, что в этих обстоятельствах супруга станет добиваться развода.
Развод, чисто церковное мероприятие, в Российской империи получить крайне трудно, дело может тянуться годами. Однако на каждый замочек есть свой ключик. Все в изрядной мере облегчается при доказанном прелюбодеянии одного из супругов. Что еще важнее, чиновники духовной консистории «барашка в бумажке» обожают не меньше, чем их коллеги «мирских» департаментов. А деньги у супруги прелюбодея имелись, и не такие уж малые…
Перспективы перед незадачливым прелюбодеем замаячили самые печальные. Он вполне мог форменным образом оказаться на улице, да к тому же лишенный права, как прелюбодей, вступать в брак вторично (в свое время та же беда настигла не кого-нибудь – «короля русского сыска Ивана Дмитриевича Путилина) – а то и подвергнуться церковному покаянию, не самой легкой и приятной процедуре. И, конечно же, потерять репутацию безвозвратно…
Денег таких у него не было. Отчаянные попытки занять их у знакомых и даже под вексель у ростовщика успеха не принесли. Собрать за месяц такую сумму взятками было бы нереально…
Порой собственными глазами с удовлетворением наблюдавшие за объектом злой шутки «три мушкетера» были людьми, в общем, не злыми и уже через неделю дали обратный ход, не без оснований опасаясь, что прелюбодей, придя в вовсе уж крайнее расстройство чувств, лишит себя жизни, а брать такой грех на душу никому не хотелось. И потому на восьмой день розыгрыша чиновник получил очередное письмо, где была изображена ухмыляющаяся рожа, а пониже твердым мужским почерком написано: «Впредь блуди осмотрительней, поганец, а то и вправду попадешь в неприятности», и подпись: «Смиренная сестра Мизогения»[53].
Супружница так ничего и не узнала, но эту историю шутники в тайне не держали, отнюдь, так что она распространилась достаточно широко…
Одним словом, Ахиллесу следовало ожидать чего угодно. Чересчур поверхностное описание таинственной незнакомки еще ничего не доказывало и не опровергало – кто им мешал отыскать сообщницу с глазами и волосами описанного цвета? Ванда – не единственная в Самбарске златовласая сероглазка. «Три мушкетера» могли специально подыскать именно такую для пущего правдоподобия.
Ахиллес прекрасно помнил ландшафт примыкающей к городскому парку местности. Справа от входа, если стоять спиной к нему, поднимается возвышенность с проложенной по ее склону мощеной тропинкой для гуляний, и есть там скамейка, откуда можно наблюдать за входом в парк столь же комфортабельно, как за театральной сценой – из ближней ложи. От стоящего у входа скамейку надежно скрывает живая изгородь из высоких, буйно разросшихся кустов, за которыми давно никто не ухаживает – зато сверху вход в сад как на ладони. И может оказаться так, что именно на этой скамейке расположится троица шутников, весело наблюдающих, как Ахиллес нетерпеливо расхаживает у входа. Шутка получится ничуть не злая, безобидная, за которую и сердиться-то нет причин…
Если рассмотреть вторую вероятность: записку писала сама Ванда, подходящая под описание мальчишки, – золотые волосы, серые глаза.
Увы, в этом случае тоже нельзя исключать, что Ахиллес столкнулся с розыгрышем, опять-таки беззлобным, но чувствительным для самолюбия.
О Ванде в Самбарске сплетничали мало – не было поводов. С полгода назад промелькнул, правда, слушок, будто она по-взрослому ответила благосклонностью на ухаживания приехавшего в отпуск навестить родственников блестящего петербургского гвардейского гусара, но не получил особого распространения и как-то незаметно потух. Ну, еще иные гимназисты старших классов хвастались одноклассникам, будто сумели сорвать пару-другую поцелуев у красавицы-полячки, но подобное бахвальство, чистейшей воды вранье, водится за великовозрастными лоботрясами старших классов, наверное, всех без исключения российских гимназий (в том числе уж безусловно той, которую закончил Ахиллес).
Ванда была острой на язычок, но вот склонности к подобным розыгрышам за ней никогда не замечали. Ну что же, могла и развлечься новой забавой. Разница с предыдущей версией лишь в том, что в этом случае на скамейке будут сидеть не Тимошин с верными сподвижниками, а Ванда с подружками. А значит, разница невелика…
И все же, все же… Ахиллес ничего не мог с собой поделать. Тимошин, чтоб ему пусто было, тем разговором над рекой будто залил в душу некое ядовитое зелье, нарушившее прежний ход мыслей и чувств. Поддавшись искусительному совету, он посмотрел на Ванду как на женщину…
И перед ним открылась некая бездна, куда ухнуло здравомыслие, а на смену ему появились кружившие голову и бросавшие то в жар, то в холод переживания, в которых он не мог толком разобраться. Он не знал, была ли это любовь, но твердо знал другое: никогда в жизни он больше не сможет относиться к Ванде равнодушно. И никогда не сможет выбросить ее из своих мыслей, какое-то место в сердце ей отведено. Быть может, это и была любовь? Он не знал и совершенно не представлял, что ему желать. А уж при попытке представить Ванду в своих объятиях в голове поднималась такая буря, что становилось страшно за здравый рассудок.
И вот теперь эта записка…
В конце концов после долгих – и тягостных, что скрывать, – размышлений он твердо решил идти. Даже если предстоит столкнуться с розыгрышем, неважно чьим, тимошинской ли компании или Ванды – это не та ситуация, когда жизнь предстает конченой и ничего нет впереди. Можно пережить без особых сожалений, без малейшей душевной боли…
Он вышел заблаговременно, рассчитав время так, чтобы дойти до входа в сад неспешным шагом минут за десять до условленного срока – самый подходящий временной интервал, не означает ни нетерпения, ни легкомысленного отношения к назначенному свиданию. Всё в рамках этикета…
Сапоги начищены Артамошкой до зеркального блеска. Вместо летней рубахи – Артамошкой же тщательно отутюженный белый летний китель (денщик, когда ему казалось, что Ахиллес на него не смотрит, не мог убрать с лица улыбочку – три месяца назад происходило примерно то же самое). В качестве «дедовского оружия»[54], как обычно, – пехотная офицерская сабля, принадлежавшая некогда двоюродному деду, отцу дяди Пантелеймона, так навсегда и оставшемуся штабс-капитаном, не вернувшегося с бесконечной Кавказской войны, когда дяде не было и семи…
Ко входу в городской сад – лишенному ворот, огражденному с двух сторон высокими вычурными башенками – он подошел почти в назначенное для себя время. Стал прохаживаться справа от входа, неторопливо, борясь с искушением поглядывать на часы, – учитывал, что за ним могут наблюдать сверху, с той скамейки, и не хотел выказывать перед кем бы то ни было нервозность. Для себя он определил все четко – учитывая, что дамы склонны на свидания опаздывать, ровно в десять минут пятого решительно уходит, все это время продолжая расхаживать столь же неторопливо. Шутникам совершенно не к чему будет прицепиться…
Гуляющих у входа и на главной аллее сада было довольно мало – будний день, пятница, до вечера далеко. Однако в саду уже играл духовой оркестр – издали доносилась развеселая мелодия из оперетты Оффенбаха. Мелодия, в данный момент для него совершенно неуместная, потому что невольно вызывала в памяти события трехмесячной давности. Мелодия была из «Прекрасной Елены», а именно в ней исполняла главную роль Марианна (в жизни – Мария).
Их трехнедельный роман не оставил у Ахиллеса (и уж тем более у Марианны-Марии) ровным счетом никаких неприятных воспоминаний или жизненных разочарований – потому что был из тех романов, о которых обеим сторонам заранее прекрасно известно, что роман этот лишен каких бы то ни было высоких чувств, недолговечен и с приходом определенного срока погаснет сам собой, как гаснут оставленные без присмотра уголья в печке. Они просто-напросто приятно провели время друг с другом и расстались легко, словно разошлись в море идущие встречными курсами корабли, чьи страны не враждуют меж собой.
Причина легкого недовольства мелодией и вызванными ею воспоминаниями (что греха таить, приятными как на подбор) носила иной характер, ничего общего не имевший не то что с трагическими, но даже хоть капельку грустными воспоминаниями о прошедшей любви. Потому что никакой любви и не было изначально. Просто… Просто показалось как-то неуместно в ожидании одной девицы вспоминать другую – вот, пожалуй, в чем дело. В особенности когда речь идет о девушке, отношения с которой прекратились бесповоротно и навсегда.
На его счастье, оркестр заиграл увертюру из оперетты Легара «Веселая вдова» – вот этой оперетты не было в репертуаре того театра.
А потом он увидел Ванду. Она показалась из-за поворота липовой аллеи и шла к нему своей летящей походкой, в легком сиреневом платье и кружевной шляпке того же цвета с широкими полями, улыбаясь.
Ахиллес пошел ей навстречу, глянув на часы, – без двух минут четыре, Ванда была точна, в противоположность многим другим барышням. Если это розыгрыш, в чем он?
– Рада вас видеть, Ахиллес Петрович, – сказала Ванда, протягивая руку для поцелуя с уверенностью зрелой дамы. – Я так боялась, что вы не придете, примете мою записку за очередной розыгрыш. Только никакого розыгрыша нет, я и в самом деле очень хотела с вами увидеться… Пойдемте в сад?
Непринужденно взяла его под руку, и они пошли по широкой аллее, где с лип уж начали опадать первые листья. Ахиллес никак не мог сообразить, с чего начать разговор. Это была какая-то другая Ванда, такой он еще не знал: ни острого язычка, ни шуток, она держалась совершенно естественно, поглядывала на него время от времени с каким-то загадочным выражением очаровательного личика. Это была словно бы и не она. Ахиллес окончательно удостоверился, что ни о каком розыгрыше речи быть не может.
– Вас, я слышала, можно поздравить? – спросила Ванда без тени обычной насмешки. – Слухом земля полнится, а у меня, каюсь, есть привычка регулярно читать «Самбарский следопыт», он интересен, конечно, я его выписываю на нашу кухарку Людовину, но так поступают очень многие люди из общества… Честное слово, я вами восхищена. Нет никаких сомнений, что «подпоручик С.» – это вы. Право ж, вы не уступили Шерлоку Холмсу, вам есть чем гордиться – в течение каких-то двух часов раскрыть такое преступление…
– Боюсь, гордиться тут нечем, – сказал Ахиллес не без угрюмости.
– Отчего же?
Он вздохнул и сознался:
– У воинского начальства, скорее всего, будет своя точка зрения на происходящее… Как бы не кончилось серьезным взысканием…
– Странные порядки у вас в армии, вы разоблачили убийцу – и вы же виноваты, всерьез ожидаете взыскания… Это несправедливо!
– Что поделать, – сказал Ахиллес. – В военной службе свои порядки.
– Глупые порядки, вот что я вам скажу… Давайте присядем.