Ей нравятся все, кого она встречает в эти дни переговоров, и особенно Мехди и Рашида, окружившие ее постоянным вниманием. Они — часть целой вереницы типажей, которых Наима не ожидала найти здесь, — она ведь унаследовала лишь разрозненные воспоминания о сельском Алжире, где все занимались только оливами. В поиске, устроенном Лаллой, она встречает интеллектуалов, художников, активистов, журналистов, и с каждым их словом внутренний Алжир Наимы растет в неожиданных направлениях. Ее собеседники, похоже, все боролись за независимость, страны ли, Кабилии или артистов от власти. Общаясь с ними, она естественным образом старается скрыть прошлое своей семьи (представляется, с полуправдой и умолчаниями, как потомок эмигрантов). Наима не уверена, что это плохо: в конце концов она говорит себе, что свободна, и можно свалить все на словарный запас, что, пожалуй, упоительно. Вместо того чтобы идти по следам отца и деда, она, быть может, выстраивает свою личную связь с Алжиром, связь не по необходимости и не по корням, но по дружбе и привходящим обстоятельствам. Она выбросила телефон Ясина, зная, что не позвонит ему.
— А Тассекурт?
Вопрос Мехди вырвал ее из оцепенения. Она откладывает толстый альбом, в который аккуратно подшила собранные рисунки, и смотрит на него, страдальчески морщась.
— Завтра…
Она отложила напоследок самый, на ее взгляд, деликатный этап работы: встречу с бывшей женой Лаллы. Художник никогда о ней не говорил, это линия молчания, вдоль которой он ходит с осторожностью. Рашида описала ее как гадину. Мехди только вздохнул, мол, «это было сложно». (Когда он смущен, к нему, чей французский обычно совершенно чист, вдруг возвращается произношение, напоминающее Наиме о том, как говорит Йема. Язык, в котором слова не разделены и куда-то исчезают гласные: блослжно.) На сей раз никто из них не захотел поехать с ней. Наима отправляется на встречу с «гадиной» одна, с комом в желудке.
Тассекурт живет в Верхнем городе, старом квартале Тизи-Узу. По словам Рашиды, у нее есть и более современная квартира в центре, но встречу Наиме она назначила в этом семейном доме. Кругом узкие улочки, домишки низкие, как традиционно бывает в деревнях — местечко так и осталось отчасти деревней. Каменные стены все в трещинах, а на маленьких красных крышах зачастую не хватает черепиц, но, несмотря на видимую разруху, Наима с удовольствием осматривает этот квартал с маленькими площадями, фонтаны на которых, почти все без воды, радуют прохладными цветными гротами.
Она прохаживается вокруг дома, оттягивая момент, когда позвонит в дверь, и вдруг замечает в окне второго этажа лицо Тассекурт: та молча наблюдает за ней из-за москитной сетки. Она выдерживает взгляд ее агатовых глаз, стараясь не краснеть.
Внутри свет, просачивающийся сквозь частые деревянные решетки, рисует кружева на плитке пола. Нет другого убранства, кроме созданного солнечными лучами, в комнатах, через которые Наима робко следует за женщиной с осанкой королевы. Дворик, где они усаживаются, так утопает в тени широких листьев фигового дерева, будто уже вечер. Тассекурт подает кофе и курит длинные сигареты с ментолом — одну за а другой.
Она красива увядшей красотой больших цветов, ярких, раскрывшихся, которые кажутся в зените своего цветения, хотя на самом деле от легкого прикосновения опадут все их лепестки. От ее тела, от складок на шее — как и от всего ее дома — исходит сладковатый и пыльный запах старости, и ее окутывает смутный эротизм памятника, который вот-вот станет руинами. Ее белокуро-серые волосы связаны на макушке в замысловатый и объемистый узел, напоминающий Наиме прически Умм Кульсум на виниловых пластинках ее родителей.
Вопреки ее ожиданиям, Тассекурт спокойно рассказывает, похоже не думая критиковать бывшего мужа. Она даже не упоминает об их отношениях. Говорит о нем как о художнике, чьи картины купила случайно или по наитию на одной из его первых выставок в молодости. Она интересуется тем, что Наима рассказывает ей о ретроспективе, но так, будто от нее ждут советов, а не выставления на продажу хранящихся у нее произведений.
— Кто принял решение о выставке? Вы?
Наима рассказывает о Кристофе, о галерее, о видении арабского мира, об уникальности работ Лаллы, но Тассекурт задумчива и больше ее не слушает:
— Вы сознаете, что вы — я хочу сказать, ваш патрон, галерея, ваша среда в целом, — возможно, решаете, кто имеет право остаться для потомков, а кто — нет?
Наима мямлит, что никогда не смотрела на вещи под таким углом, что все наверняка куда сложнее. (Она невольно заговорила с интонациями Мехди — а это и интонации Йемы.)
— Что вы думаете о понятии заслуг? — спрашивает Тассекурт. — Все алжирцы во Франции, которых я знаю, помешаны на заслугах. Лично я нахожу эту идею отвратительной.
— Я… но… да… — начинает Наима, не зная, что сказать.
Ее впечатляет эта женщина с большими глазами, подведенными блестящей бирюзовой краской, толстым золотым браслетом на запястье и вычурной прической. Она похожа на актрису на закате карьеры, в последний раз исполняющую роль Клеопатры.
— Я не заслуживаю ничего из того, что имею, — говорит Тассекурт, не обращая внимания на ее лепет. — Лалла не заслуживает ретроспективы. Такие вещи случаются, вот и все, одних можно добиться, другие — просто смесь удачи и случая…
Она убирает чашки, прежде чем Наима допила густой и сладкий кофе, давая ей понять, что она свободна.
— Насчет рисунков я подумаю, — говорит она. — Не уверена, что хочу с ними расстаться.
Наима встает, ругая себя, что встала, что так легко повинуется безмолвным командам собеседницы. Ей хочется разбить величественную и холодную маску Тассекурт, хочется взволновать ее, и, наверно, поэтому она роняет, покидая террасу:
— Он в больнице. Он может не дожить до этой ретроспективы, если мы будем тянуть.
Она знает, что Лалле было бы невыносимо слышать такое, что она упоминает о его болезни лишь ради пафосности, дабы ускорить то, что в конечном счете всего лишь сделка. По тому, как медленно поднимается бровь Тассекурт, Наима видит, что та думает об этом в точности так же, как и старый художник. На долю секунды она вдруг представляет себе, какая это была потрясающая пара — без взаимных уступок, без условностей.
• • •
В этот вечер Мехди и Рашида пригласили ее в ресторан-гриль подальше от центра города. По ее просьбе они наперебой угощают ее анекдотами о бурной молодости Лаллы. Наима с удивлением узнает, что Рашида познакомилась с ним раньше Мехди. Художнику случалось рисовать обложки к книгам для первого издательства, в котором она работала. Алчная и ностальгическая улыбка мелькает у нее на губах, когда она об этом рассказывает, не оставляя сомнений в их былых отношениях. Наима думает, что и ей хотелось бы, чтобы какой-нибудь мужчина говорил о ней так, когда волосы ее побелеют, а кожа станет похожа на великоватый и помятый костюм. Мехди, кажется, не особо беспокоят взволновавшие жену воспоминания, он улыбается, щурит глаза, заказывает еще выпить. Когда он уходит в туалет, Наима признается Рашиде, что бесстыдство ее речей ошеломляет. Та заливается звонким горловым смехом, явно польщенная:
— Все эти игры в чистоту и в «моя жизнь началась с замужеством» очень мало для меня значат, — отвечает она. — Меня убивает, когда сегодняшние девчонки покупаются на эти глупости. Мы в этой стране сделали большой шаг назад.
Она смотрит вокруг и, заметив несколько чисто мужских групп, усмехается:
— Большинство из того, чего женщины не делают в этой стране, им даже не запрещено. Они просто свыклись с мыслью, что им этого нельзя. Ты видела, сколько в Алжире террас, на которых одни мужчины? Вход в эти бары женщинам не заказан, нет никакой таблички, и, если я туда зайду, персонал меня не выставит, однако ни одна женщина там не садится. Точно так же ни одна женщина не курит на улице — и уж не будем о спиртном. А я говорю, пока закон не запрещает мне того и сего, я буду это делать, пусть даже останусь последней алжиркой, которая пьет пиво с непокрытой головой.
Чуть позже она продолжает этот разговор, как будто темы, затронутые в промежутке, были лишь лирическим отступлением:
— Невозможно противостоять всему, увы. Я знаю, что они отчасти победили, потому что сумели вбить мне в голову, что я предпочла бы быть мужчиной. Я ненавидела, так ненавидела половую зрелость, я очень хорошо это помню. Груди у меня прорезались в тринадцать лет, и мне казалось, что это болезнь или какой-то безумный ученый привил их к моему телу ночью, пока я спала. Я уснула плоской, еще почти мальчиком, вроде двойника моего брата, а проснулась с этими горбами, превратившись в мать, став откровенно женщиной — хоть насилуй, хоть выдавай замуж, — да еще мягкой, вынужденной защищать грудь от ударов, неспособной бегать без бюстгальтера. А через несколько недель пришли месячные, и это было концом всего. Я плакала часами.
В ресторане на звонкий голос Рашиды оборачиваются едоки; Наима замечает, что время от времени муж мягко накрывает рукой ее руку — и тогда Рашида от прикосновения его кожи понижает тон, но не прерывается.
В конце ужина к ним присоединяется компания друзей, и усаживается снаружи за огромным столом, куда прибывают креманки с сорбетом и бутылки. Тем, кто еще с ней незнаком, Рашида и Мехди представляют свою гостью как посланницу Лаллы и как блудную дочь, вернувшуюся наконец на родину после долгого отсутствия. Наима принимает многочисленные одобрительные кивки, уверенная, что не заслужила их (она никому не призналась, что долго хотела отказаться от этой поездки). Один из вновь прибывших спрашивает ее, откуда родом ее отец. Она называет деревню, цепочку из семи маленьких ферм на гребне горы, убежденная, что эти места никому не знакомы (никто никогда не реагировал, когда она произносила это название во Франции, даже перед кабилами).
— Это близ Цбарбара, да? — отзывается собеседник.
— Над плотиной, — добавляет его сосед.
Она не знает. Знает только одно (прочла в Интернете):
— Это в округе Буира.
— Да, но не совсем, — поправляет кто-то еще. — Это рядом с Палестро.
— Ты там была?
Она качает головой, признаваясь, что нет.
— Конечно, она там не была, — говорит Рашида. — Когда бы она могла там побывать? Это гнездо бородатых!
Тут Наима сочла уместным вставить свой куплет, оправдывающий тот факт, что она никогда не была в родительской деревне:
— Отец ждал, когда мы с сестрами подрастем, чтобы отвезти нас туда всех четверых. Но в тысяча девятьсот девяносто седьмом, в «Черное десятилетие», моего кузена с женой убили на фальшивом блокпосту, и тогда отец передумал. Он сказал, что никогда не вернется на родину.
Кто-то молча кивает, мол, знакомая ситуация. А Рашида говорит:
— Надо было всем им перерезать горло, этим псам, когда они спустились с гор. Вместо того чтобы давать им квартиры и открывать банковские счета.
Очень быстро разговор оживляется, и люди уже кричат. Вокруг маленькой площади, в центре которой стайка детишек со смехом гоняет разноцветный матч, на всех переполненных террасах одно и то же — пылкие и громогласные сотрапезники. Наима слушает пламенный разговор вокруг большого стола, но не может в нем поучаствовать, потому что «Черное десятилетие», выпавшее на долю Алжира, которое остальные здесь пережили, ее задело лишь рикошетом, слабым и коротким рикошетом Затверженных Речей. Она мысленно делает заметки, чтобы пересказать этот разговор по возвращении. Она видит — как говорит сама себе — срез алжирской жизни, сцену из тех, каким надо радоваться в поездке, потому что этот опыт, к которому простым туристам доступа нет, дает временное ощущение причастности к жителям страны. Она думает, что вопрос о ее деревне затерялся в потоке речей, что ее происхождение отмечено, но не имеет большого значения. В этом она ошибается.
— Они победили, потому что еще и сегодня люди боятся гор. Туристы — понятно. Они туда больше ни ногой. Но даже алжирцы боятся. Послушай себя — ты же говоришь девочке, что она не может поехать в свою деревню, потому что там опасно!
— Я не это сказала, — защищается Рашида.
— Именно это. Она впервые приезжает в страну, а ты ей говоришь: твоя родина — гнездо бородатых.
— В то же время Рашида права, — вступается за нее муж. — Я не знаю никого, кто согласился бы отвезти Наиму к ней на родину. Все отлично знают, что в этих местах опасно.
Все снова кричат, не слушая друг друга. Они разделились на два клана: одни думают, что места безопасны, другие считают, что это вертеп. Странно одно — никто, кажется, не сомневается, что Наима хочет в деревню и сейчас обсуждается возможность этой поездки.
— Лично я не боюсь, — говорит один из мужчин, — я часто бываю там по делам.
— И никогда не было проблем?
— Никогда.
— Отлично, — говорит Мехди, — вот завтра и отвези туда девочку.
Они ударили по рукам, даже не спросив мнения главного заинтересованного лица. Будущий «извозчик» поворачивается к ней и представляется: его зовут Нуреддин, он дальний родственник Мехди. Она пристально смотрит на него, но не слышит, что он ей говорит. Он победоносно улыбается, точно так же, как улыбался Кристоф, когда решил отправить ее в Тизи-Узу. Почему все эти люди так упорно хотят вернуть ее к корням? Наима благодарит его за предложение, но вынуждена его отклонить: извините, работа.
— Рисунки, которые остались у Тассекурт? — вмешивается Рашида. — Не переживай. Она помариновала тебя, получила удовольствие, а теперь все тебе отдаст. Она давно любит деньги больше, чем память о Лалле…
Ее лицо искажается презрением, когда она говорит о первой жене художника.
— Никто из нас так никогда и не понял, почему он ее любил.
Окружающие ее мужчины смотрят на свои ботинки, будто ни при чем. Есть раны, которых не зарубцуют и десятилетия.
— Но вы уверены, что это не слишком опасно? — настаивает Наима, выждав несколько секунд.
Остальные, кажется, с трудом понимают, о чем она. Они уже сменили тему разговора, Рашида ушла в воспоминания.
— О нет, — говорит Нуреддин, — террористы теперь уважительнее относятся к женщинам. Они предпочитают убивать полицейских.
Заставленный бутылками стол блестит под тусклой гирляндой разноцветных лампочек. Наима уже не знает, как воспротивиться этой поездке. Страх, терзающий ей нутро, лишь отчасти объясняется тем, что в горах террористы. Ее пугает перспектива ступить на землю, с 1962 года застывшую в воспоминаниях ее семьи, и тем самым внезапно, грубо вернуть ее к жизни. Этот поступок кажется ей сравнимым с поступком легкомысленного ученого в «Машине времени», который раздавил бабочку юрского периода и тем самым разрушил настоящее, куда рассчитывал вернуться. Как ей разделить этот страх с компанией веселых выпивох, собравшихся вокруг? Как ей внятно выразить хотя бы его половину?
В эту ночь она спит плохо, голова полна механических шумов, населяющих тьму. Еще бродя по городу, она заметила эти вздутия, иногда сочащиеся влагой, ящики кондиционеров на домах, похожие на беспорядочные высыпания, — они и на офисных зданиях, и на жилых, а если прислушаться ночью, когда шум автомобилей и голоса прохожих затихают, — можно услышать глухой неумолчный гул моторов, дребезжащих с каждой остановкой и каждый раз когда их снова заводят, но никогда не в унисон. И Наима вздрагивает, ворочается, брыкается при каждом дребезжании на слишком тонком матрасе в своей спальне.
• • •