Луизе играть не хотелось. Ей вообще ничего не хотелось. У нее не осталось сил быть храбрым солдатиком. Всю жизнь она только и делала, что старалась да прикладывала усилия, и посмотрите, к чему это привело, – выходит, старалась напрасно. Людовик действовал ей на нервы своим притворным весельем. Она знала, что следовало бы его пожалеть, попытаться как-то скрасить ему жизнь – она-то чувствует себя лучше, но ей все было теперь безразлично, и она себя в этом винила. Иногда на нее даже накатывала дикая, неуправляемая и необъяснимая ненависть к нему. С языка готовы были сорваться резкие ответы на его шуточки, но она больше не желала с ним препираться, как было у них заведено раньше. У нее появилась навязчивая привычка все подсчитывать: пингвинов, запасы которых таяли с каждым днем, собранные ракушки, брошенные в огонь щепки. Осознавая эту мелочность, унаследованную от родителей-лавочников, она злилась на себя, эта фамильная черта бесила ее сильнее прочего. Если погода позволяла, она уходила из дома – лишь бы не слышать, как Людовик кашляет в полутемной комнате, маниакально играя в кости.
Из-за снега идти было, по сути, некуда, он завалил низину и почти всю базу. Приходилось шагать взад и вперед по берегу, подсчитывая, сколько раз она повернула, и досадуя на себя за то, что не в силах удержаться от подсчетов. Ходьба немного успокаивала, но и пробуждала голод. И Луиза возвращалась в «Сороковой».
– Дорогая, посмотри, какой у нас праздник! Я поймал крысу!
Людовик держал животное за хвост, с перерезанного горла еще капала кровь. Много дней подряд, не обращая внимания на насмешки Луизы, он расставлял всевозможные силки и ловушки. Поесть крысятины. Она бы и послала его с этим подальше, но рот уже наполнился слюной. Ей нестерпимо захотелось набить рот мясом, услышать, как захрустят на зубах косточки.
* * *
Не поймешь, который час, может, середина ночи. Тишина – хоть руками разгребай. Луиза не спала, напряженно вслушивалась, подстерегая малейший треск или шорох, который подтвердил бы, что она все еще принадлежит миру живых. Это была не тишина, а полное отсутствие звуков, как их теперешнее существование – отсутствие жизни, небытие. Это походило на кошмарный сон, в котором нет ничего.
С ней такое случалось все чаще и чаще, она просыпалась, встревоженная тишиной, которую никак не назовешь мирной. Обычно она пристраивалась к Людовику, спавшему на боку, и, прильну в к нему всем телом, прикладывала руку к его груди, слушала медленное биение его сердца, замирала, стараясь уловить его дыхание, – наконец хоть какой-то звук. В такие минуты она полностью с ним примирялась, и это большое беспомощное тело казалось ей трогательным. Это скорее напоминало материнское чувство, чем влюбленность, но ей так хотелось увидеть его обезоруживающую улыбку. И она принимала множество прекрасных решений, обещала себе завтра же стать менее резкой, более терпимой. И знала, что не сдержит обещания.
Однако сегодня ночью, обнимая его, она остро почувствовала, что должна бежать. Эта мысль явилась как нечто само собой разумеющееся или даже хуже того – так, будто часть ее мозга медленно эту мысль вынашивала и теперь, воспользовавшись ее слабостью, заставила принять. В сознании все выстраивалось логично и без эмоций. Одни лишь мысли, следовавшие чередой. Они скоро умрут. Оба. Зима только начинается, а еды почти нет. Людовик болен физически, но главное – сломлен духовно. Все началось с круизного лайнера. А крушение вельбота его доконало. Он совершенно обессилел. Луиза не решалась высказать словами мысль, которая ею уже завладела: «Он ни на что не годен». У нее нет другого выхода, ей надо идти в одиночку искать эту научную станцию. В таком месте непременно должны быть запасы еды, а может, и средства связи. Тогда они струсили и не пошли, а теперь Людовик слишком слаб для такого путешествия. И вероятнее всего, он в любом случае не выживет. Она это чувствовала, она это знала. Она должна выжить. А значит – уйти. И все.
В следующую минуту ее охватил нестерпимый стыд. Она уйдет одна? Бросит его умирать? Он такой слабый. Неужели от их любви ничего не осталось, или – если не любви – неужели в ней не осталось ни капли сострадания? Неужели она превратилась в эгоистичное чудовище?
Луиза припомнила детские мечты. Никогда ни в одной из своих героических ролей она не покидала в беде вдов и сирот. Напротив – рискуя собственной жизнью, мчалась на помощь ближнему. А теперь готова совершить преступление, бросить человека умирать. И не просто какого-то человека, а любимого. Они не только лишились прежней благополучной жизни, страх уничтожил самое главное: ее чувства, ее человечность. Вот она как есть, без прикрас, одержимая единственным желанием – выжить, как те животные, которых видит каждый день.
По ее лицу текли слезы. Неужели Людовик этого не ощущает? Как бы ей хотелось, чтобы он обернулся, обнял ее, прошептал всего одно слово. Она не ждала ласки – достаточно одного слова, пусть невнятного, но она поймет, что он здесь, с ней, что он не сдался. Она сосредоточилась на этой мысли, призывая Людовика повернуться, надеясь усилием воли повлиять на судьбу.
Ничего не произошло, Людовик не шевелился. Лежал словно мертвый. А если он умрет – тогда, получается, это он ее бросит? И что с ней станет? Она представила, как сидит одна в этой хижине, как с каждым днем слабеет, огонь в печке гаснет, крысы обступают тесным кольцом…
Она глубоко, медленно дышала, стараясь успокоиться. Тише, тише… Это просто самый плохой час ночи, глухой час, когда черно на небе и на душе, час, когда все рушится. Луиза хорошо с ним знакома, ей часто приходилось с ним сражаться. Еще в детстве сколько раз она так просыпалась, уверенная в том, что не сможет ответить урок, что мама забудет про ее день рождения, а потом – что в горах выпадет слишком много снега, что Людовик больше не позвонит… Она убеждала себя, что все это – работа подсознания, что в ней пробудилась пещерная женщина, которая видит, как посреди ночи гаснет огонь, и опасается, что солнце наутро не взойдет.
Надо просто постараться снова уснуть, убаюкать себя, как ребенка, рассказать что-нибудь хорошее. Баю-бай… приятных тебе снов… Милая моя…
Она прижалась к Людовику, и ее замутило. От него воняло. От него несло кислятиной, смесью пота и застаревшей мочи, месяцами нестиранной одеждой, немытым телом. Она задохнулась от этого запаха – как же она раньше его никогда не замечала? От нее, по крайней мере, так мерзко пахнуть не должно. Она старается мыться каждый вечер. Людовик мог бы делать то же самое хотя бы ради нее. Ну вот, опять она завела ту же пластинку: он не прикладывает ни малейшего усилия, все держится на ней… А у нее нет больше сил тащить обоих, она не хочет делить с ним скудную пищу и не намерена дольше терпеть эту вонь поражения. Запах не врет, он теснее всего связан с инстинктами. Можно соврать жестом, словом и даже взглядом. Но запахом соврать нельзя. Животные, запахом сообщающие о своем страхе или вожделении, прекрасно это знают. И не по этой ли единственной причине люди во все времена старались избавиться от запаха, обливаясь духами и одеколонами?
Запах не врет. И этот ночной запах велит ей бежать, немедленно оттолкнуть Людовика.
В самые важные минуты человек всегда один, думала Луиза. Когда речь идет о жизни и смерти, когда надо принимать главные решения, другой ничего не значит. Она должна забыть о нем и просто жить. Это ее самое безусловное право, это ее долг по отношению к себе самой.
В комнате по-прежнему было тихо и темно, светился лишь красный глазок печки, в которой они постоянно поддерживали огонь. Сейчас ее очередь дежурить, так что Людовик не забеспокоится, если она встанет и будет шебуршать. Она взяла куртку и ботинки, один из хорошо наточенных ножей, после минутного колебания сунула в карман зажигалку. Ощупью нашла журнал, палочку для письма, чернила и свечу, которую зажгла, перед тем как подбросить в печку дров.
Выйдя в мастерскую, она нацарапала на листке бумаги:
Иду за помощью. Вернусь самое позднее через неделю.
Она не знала, правду ли написала в этой последней фразе, ей хотелось бы в это поверить или хотя бы притвориться.
Помешкав в нерешительности, приписала:
Береги себя, я тебя люблю.
В эту самую минуту она его не любила. Больше того, была совершенно к нему равнодушна, но она его пожалела. С ее уходом у него ничего не останется. И она бросила ему это слово, как подаяние.
Она уже не думала о Людовике, ей надо было сосредоточиться: бутылка вместо дорожной фляги, рюкзак с кошками и ледорубами… Внизу она отцепила четырех пингвинов, еще немного подумав, прихватила пятого. Остается пятнадцать, ее нельзя ни в чем обвинить. Но кто и в чем мог бы ее обвинить?
За дверью на нее набросился холод. Только вдохнула, и нос уже замерз. На мгновение ей захотелось вернуться, снова пристроиться рядом с ним. Нет, хватит тянуть. Просто представь, что покидаешь горный приют и впереди ждет восхождение.
Редкие кучевые облачка ползли мимо половинки луны, голубой снег поблескивал. Было достаточно светло, для того чтобы идти. Ни ветерка, ни звука, старая станция напоминала декорацию – мрачную, как работы Бюффе[12]. Всегда терпеть его не могла. Быстро развернувшись, Луиза двинулась по нетронутому снегу, проваливаясь выше щиколотки, запрещая себе думать о чем-нибудь, кроме дороги. Подняться по лощине, повернуть влево и поискать переход через первый ледник – тот, что с сухим озером. А там будет видно. Она вспомнила, что на картах обозначена цепочка бухт, разделенных ледниками. Ее цель в одной из этих бухт, но в которой? Она вслушивалась в легкий хруст наста, к шороху, с каким нога погружалась в рыхлый снег. Эти звуки завораживали, не давали задуматься, пожалеть о своем решении. Она прихватила несколько щепок, чтобы развести огонь, когда будет наверху, подобрала длинную жердь, чтобы прощупывать снег.
Тело постепенно разогрелось, суставы, как детали отлаженной машины, включились в работу. С размеренными движениями возвращались прежние ощущения, по телу словно пробежал ток жизни, и она вдруг почувствовала себя бессмертной. Она осторожно поднималась по лощине, стараясь не оступиться. Любая ошибка станет роковой, потому что она одна, одна во всем мире, и почему-то теперь эта мысль возбуждала и придавала уверенности.
Почти рассвело, когда Луиза позволила себе передышку. Она без особого труда добралась до ледника, который должен был стать первым настоящим препятствием. Бухта, по-прежнему гладкая, окрасилась в винный цвет. Засыпанная снегом база едва виднелась вдали. Она старалась не думать о Людовике. Нельзя. Наверное, уже проснулся, может быть, от холода, ведь никто не поддерживал огонь. Пошарил вокруг себя, ощутил стылую пустоту рядом, окликнул ее по имени, вскочил, снова позвал, охваченный внезапной тревогой. Луиза не могла удержаться, чтобы невольно себе его не представлять. Он еще не вполне пришел в себя. Она понадеялась, что прежде всего он раздует огонь. В печи точно остались тлеющие угли, он с этим справится. Он ищет ее, пытается понять, почему она ушла так рано, ничего ему не сказав. Выглядывает в окно. Нет, она не отправилась на берег собирать ракушки. Выходит из комнаты. Видит ее записку. Выбегает из дома, зовет. Дойдя до этого места, Луиза догадалась, что рассказывает себе ту историю, которая ее устраивает. Он в задумчивости побредет домой, чувствуя облегчение от того, что она с ним не посоветовалась, он все равно ничего не смог бы ей сказать. Уверенный, что она скоро вернется, он снимет с крюка сковородку и поставит жариться неизменного пингвина.
Не ко времени она размечталась, надо максимально использовать короткий день. Тряхнув головой, она приладила кошки и вступила на заснеженный склон.
* * *
Сколько раз она думала, что вот-вот умрет? Сколько раз как наяву видела свой высохший труп, распростертый в странной позе там, где она упала да так и осталась лежать, видела, как буревестники сквозь прорехи разодранной одежды клюют голое тело? Она и сама не знала, да и какая разница. Теперь уже ничто не имело значения, кроме одного: переставлять ноги, заставлять измученное тело двигаться все дальше и дальше.
Она не считала дней. Пять, шесть, может быть, семь. Не знала, сколько времени не ела, когда прикончила последнего пингвина. Живот требовал еды, голова отяжелела, а потом вдруг появилась удивительная легкость, она почувствовала себя пустой, как ракушка, которую ветерок гонит по песку. Она была по ту сторону голода.
Она плохо соображала, разум блуждал, перескакивая с одного воспоминания на другое, все смешалось: ее жизнь, когда была подростком, потеря «Ясона», встреча с Людовиком. Это еще и от недосыпания. С первой же ночи ее терзал холод. На возвышенности укрыться было негде, только зарыться в снег, а потом, скорчившись, бессильно отмечать, как постепенно коченеют руки и ноги, в конце концов только где-то в животе еще оставался последний клочок тепла. И тогда посреди ночи, даже если дул ветер или валил снег, она заставляла себя встать только для того, чтобы не умереть. Последние две ночи она не спала вовсе – до утра ходила взад и вперед вдоль скалы, более или менее прикрывавшей ее от ветра, и не сомневалась, что ей, подобно козочке господина Сегена[13], до рассвета не дожить. Но нет. Она не умерла. И теперь медленно спускалась по крутому заснеженному склону, а внизу, на берегу, проглядывали две красные крыши, едва различимые сквозь туман и пелену, застилавшую глаза.
Разумеется, план, который она составила в начале пути, рухнул в первый же день. Ледник оказался нагромождением глыб, хаотическим лабиринтом, преодолеть который было невозможно. Тогда Луиза решила обойти его поверху. Она пробиралась то вдоль бергшрунда[14], то через паутину трещин, которые то и дело заводили в тупик. Иногда проскальзывала в разлом, проникая в самую сердцевину ледника, плутала между холодными прозрачными стенами, а затем с трудом, вырубая ступеньки, выбиралась наверх. В первый вечер ей удалось разложить костерок прямо на скале, и лед вокруг в красно-золотых отблесках пламени чудился живым. Сварить пингвинятину не удалось, но она все-таки подкрепилась жестким и едва теплым мясом. Это был единственный раз, когда ей удалось развести огонь.
Назавтра задул ветер и полил дождь. Весь день она наугад поднималась по леднику и уже в сумерках увидела впереди обширное плато. Вот там она и начала зарываться в снег с наступлением темноты, когда не могла идти дальше. В этом мире, где остались только снег, вода и лед, нечего было и пытаться хоть что-нибудь зажечь. Она обгладывала кости, даже не задумываясь о том, что несколькими неделями раньше ее вырвало бы при виде сырого подгнившего мяса.
День за днем она брела по плато в сплошном тумане. Без компаса ей не удавалось все время двигаться по прямой. Когда сквозь мглу пробивалось призрачное солнце, она пыталась выправить путь, но однажды вышла на собственный след. Это было страшно, но, несмотря ни на что, она приободрилась, потому что от одного вида снежной целины уже кружилась голова. Здесь точно не ступала нога человека. Прежде она пришла бы от этого в восторг, но сейчас от этой мысли проваливалась в бездну ужаса. Где они, люди, в которых она так отчаянно нуждалась? Их не было в этом мире, она совсем одна. Позже, вспоминая об этом, она не сможет объяснить, как ей удалось не погибнуть от холода, голода и отчаяния. Она двигалась вперед словно автомат, каждый шаг давался с боем, мышцы ног горели. Вытащить ступню из снега, осторожно, чтобы не провалиться слишком глубоко, перенести на нее вес тела, подтянуть вторую ногу – и повторить все сначала. Еще и еще раз. Не будь у нее долгого опыта, а главное – непреклонной воли, заставляющей делать шаг за шагом, она бы рухнула. Она так устала, что под конец отсчитывала по пятнадцать шагов. Останавливалась, чтобы отдышаться, и снова отсчитывала пятнадцать шагов. В такт шагам она бормотала детские считалочки, те, что застряли в памяти с раннего детства. В какой-то момент снова показалось солнце, туман рассеялся, она сумела добраться до края скалы, и далеко внизу было чудесное видение – крыши. Она ничего не почувствовала в тот миг, ее тело и ум были пусты. Она помнила только одно: ей надо до них добраться.
* * *
Поперек двери на двух крюках лежал деревянный брус, для верности к ней был привален большой камень. Открылась дверь почти без скрипа. В тамбуре, напротив вешалки с кучей потертых непромокаемых курток, стояла скамья, явно поставленная здесь для того, чтобы разуваться, – под ней валялись грубые башмаки. Еще одна дверь вела в просторную, обшитую деревом комнату – гостиная-столовая-кухня, все как дома: газовая плита, холодильник, раковина, длинный стол, стулья и даже два дивана, рядом с ними заваленный журналами ящик. Здесь было все, пусть и облезлое, потрепанное и грязноватое. Жильцы, как дети, разложили повсюду свои находки – перья, ракушки, камешки. Одна стена увешана фотографиями в пятнах от сырости, люди на снимках большей частью молодые; одни, улыбаясь, сидели за накрытым столом, другие держали в руках раненую птицу или какой-нибудь невообразимый научный прибор. Сквозь щели в досках ставней пробивался свет, и в его лучах плясали пылинки. Стояла глубокая тишина. Колени у Луизы подогнулись, она осела на пол. Ее тошнило, хотя желудок давным-давно был пуст. И сил не осталось совсем, даже на то, чтобы подняться. Ее трясло. Она справилась, кошмар закончился.
Заставив себя все-таки встать, она принялась открывать шкафы и без разбору набивать рот всем, что попадалось, заедая пригоршню сахара сухими макаронами и батончиками из злаков. А потом, кое-как дотащившись до дивана, рухнула в полусне-полуобмороке. Сколько времени проспала, она не знала. Очнулась в темноте и заснула снова, и так несколько раз подряд. Наконец окончательно пришла в себя. За окном было светло.
Несмотря на голод, на этот раз она не торопилась, медленно снимала с полок один предмет за другим, холодную гладкую тарелку, тяжелую чугунную кастрюлю с толстым дном, встряхивала картонную коробку и слушала, как внутри шуршат спагетти. Она терпеливо их сварила, разогрела томатный соус. Потом, чувствуя, как рот наполняется слюной, накрыла на стол. Покончив с едой, снова легла, на этот раз в настоящую кровать – в двух маленьких комнатах, смежных с большой, в ее распоряжение были предоставлены двенадцать двухъярусных коек с аккуратно сложенными синтетическими перинами. И мгновенно провалилась в сон, словно накрыв крышкой прошедшие месяцы.
Первые два дня она была слишком слаба, чтобы отважиться на обратный путь. Ей и за водой-то ходить было трудно, да и дом покидать не хотелось, она словно боялась, что обретенное убежище за время ее отсутствия волшебным образом исчезнет. Она много спала. Подолгу перебирала запасы, неизменно приходя в восторг, какого у нее даже рождественские подарки в детстве не вызывали. Здесь было все: консервы, сухофрукты, орехи, макароны, сушеные овощи. Сунув в рот половинку персика, она замирала от наслаждения, когда по гортани стекал приторный сироп. Она дочиста выскребла банку сахарной фасоли и вылизала крышку.
В уголке сознания тлела мысль о Людовике, но расстояние до него все еще казалось непреодолимым. Слегка окрепнув, она принялась исследовать свои новые владения. Обнаружила чулан, превращенный в ванную – с корытом и умывальником, куда надо было наливать воду из ведра.
Увидев себя в засиженном мухами зеркале над умывальником, она резко отдернулась. Вот это – она? С прилипшими к птичьему черепу спутанными волосами? С огромными ввалившимися глазами, глядящими из лиловых кругов? С шелушащейся от холода грязной кожей в красных пятнах и прожилках? У нее лицо трупа, да, именно трупа. Только теперь она осознала, что подошла к самому краю пропасти, что жизнь в ней едва теплится. И, прежде чем спешить на помощь, ей следует позаботиться о себе. Она, Луиза, должна жить, а там будет видно. Ей вспомнился инструктаж по безопасности в самолетах, ее всегда коробило, когда стюардессы объясняли, что сначала надо надеть кислородную маску на себя, а потом уже – на своего ребенка. Теперь она осознала их правоту.
Она умрет, если вернется туда. Никаких сомнений. Даже если допустить, что она найдет дорогу обратно, еды на старой базе все равно не хватит, чтобы продержаться до следующего лета. Она не сможет ни принести с собой достаточно еды, ни притащить Людовика сюда. Ею целиком завладел примитивный животный эгоизм, которому она пыталась найти оправдание. Разве зверь пожертвует собой ради другого зверя? Нет. Смысл жизни в том, чтобы защитить себя, сберечь себя, прежде чем заботиться о других. Альтруизм хорош в благополучном обществе. Она испытала столько лишений, дошла до самого предела, и подумать для начала о себе вовсе не означает деградацию личности. Речь лишь о том, чтобы расставить приоритеты.
Но на самом деле Луиза попросту боялась. При мысли о том, чтобы снова совершить переход через горы, ее охватывал ужас, но еще страшнее были мысли о возвращении в «Сороковой», ставший для нее символом поражения и смерти. Только подумав об этом, она начинала задыхаться, внутри все сжималось. И положить на другую чашу весов ей было нечего, даже судьба самого дорогого для нее человека не могла их уравновесить, безумный страх перетягивал.
Говорят, у тяжелораненых вырабатываются эндорфины, которые уменьшают боль. Вот так и разум Луизы с каждым днем все плотнее окутывал Людовика пеленой забвения, избавляя ее от мук выбора. Повинуясь инстинкту, она все реже вспоминала о нем, его образ словно растворялся в тумане, как лицо умершего, чьи черты в конце концов забываешь.
Один день сменял другой. Луиза почти не выходила из дома. Она придвинула диван к топившейся углем печке, и этих владений ей было вполне достаточно для жизни вне времени. Она с неизменным удовольствием читала и перечитывала скучные и пошлые журналы, разгадывала кроссворды. Дремала, слушая, как дождь стучит по крыше, и нарадоваться не могла тому, что в дом ему не пробраться.
Она часами грела воду, наполняла ванну и расслабленно лежала в ней в состоянии почти бессознательном до тех пор, пока не начинала мерзнуть. Волосы она обкромсала ножницами, ногти коротко остригла, одевалась в слишком просторную, но удобную и целую одежду и вяло сопротивлялась булимии, заставлявшей ее то и дело варить макароны или рис. Она поправлялась. Людовик обратился в тень, в воспоминание, запертое в дальнем углу ее сознания.
Несколько дней Луиза пребывала в спячке, а выйдя из нее, отправилась исследовать второй домик. Поначалу, поняв, что это лаборатория, она потеряла к нему интерес: ничего съедобного там не найдешь. Но затем любопытство все-таки проснулось, она вернулась и обнаружила рацию. Люди, связаться с ними, просто поговорить, позвать на помощь – при мысли о такой возможности мурашки по телу забегали. На «Ясоне» у них ничего похожего на эту рацию не было, они предпочли маленький спутниковый телефон. Но она видела подобные приборы в горных приютах, даже видела, пусть и вскользь, как ими пользуются. Прежде всего нужна энергия, значит, надо включить генератор в пристройке.
Луиза провозилась три дня, прежде чем ей, и то почти случайно, удалось пробудить генератор к жизни. Бензина оказалось немного, но должно было хватить. Эта первая победа над техникой вселила в нее надежду. Наверное, не так у ж сложно настроить рацию. Она беспорядочно крутила ручки, нажимала на кнопки, на шкале менялись цифры, динамик свистел, гудел, трещал. Она чертыхалась – ну почему здесь нет никакой инструкции. Время от времени сквозь треск и шипение доносились иностранные слова, и Луиза приободрялась, кричала в микрофон и тут же приходила в отчаяние, оттого что оказалась такой тупицей эпохи интернета – даже с рацией управиться не способна. Сейчас все так быстро меняется, прибор, которому меньше двадцати лет, уже устарел, вышел из употребления, и никто не умеет им пользоваться.
Опасения, что бензин закончится, все же сбылись. Она поплакала, чувствуя такое же бессилие, как в тот раз, когда круизный лайнер скрылся в тумане, потом смирилась. Бороться бесполезно. Ложные надежды выбивают из колеи, лучше подождать, пока помощь явится сама собой, пока ситуация не разрешится в лучшую или худшую сторону. Потому что теперь худшее ее уже не пугало.
Луиза ждала. Уютно устроившись, она ждала.
За окном тянулись серые дни. Она заново придумывала для себя ритуалы. Позднее пробуждение, вкус шоколада, смешанный с кисловатым вкусом порошкового молока, поджаренная лепешка из муки и воды, намазанная вареньем, потом долгое мытье горячей водой – все эти маленькие радости занимали утро. Почитать, сходить за углем, обдумать обед, приготовить его, съесть, отдохнуть, затем маниакально наводить порядок в стенных шкафах, сортировать и раскладывать – вот уже и вечер. Снова пора готовить еду, неторопливо ужинать, глядя, как темнота заполняет бухту. Она много спала. Угля и еды было вдоволь, чтобы перезимовать. Придет весна, а с ней – научное судно. Вся эта история останется позади. Она соткала себе кокон, который удерживал ее в жизни или, скорее, между двумя жизнями – той, что была раньше, и той, что будет потом. Она чувствовала себя личинкой. Тут уж ничего не поделаешь, остается только ждать, пока станешь бабочкой. Она не хотела знать, что происходит в «Сороковом», даже думать об этом не хотела. Здесь, в своей крепости, в своей уединенной крепости она была в безопасности.
Так прошло не меньше трех недель, может быть – четыре. Остров был погружен в зиму, до самого берега погребен под многими метрами снега. Ничто не шелохнется, разве что иногда пролетит сбившаяся с пути птица. В этом краю нет деревьев, ветру нечего гнуть и трепать, он довольствуется тем, что гудит за стенами и хлещет по стеклам струями дождя. Мир сделался черно-белым, только море отливало зеленью, да скалы – коричневым. Пейзаж, застывший в вечности.
Сегодня утром тучи в виде исключения разошлись и небо залила синева. Луизе как раз хотелось прогуляться, так что распогодилось очень кстати. Вот уже несколько ночей она с трудом засыпала и приписывала это неподвижному образу жизни. Во сне что-то или, вернее, кто-то ее звал.
Море в защищенной от ветра части бухты замерзло, и прилив оставил на берегу россыпь сверкающих на солнце льдинок, в которых неутомимо рылись птицы. Ей хотелось быть похожей на них – полностью поглощенной повседневным существованием: искать корм, спать, зимовать. Но отдаться рутине уже не удавалось. Может, ее терзали невысказанные сожаления? В голове вспышками мелькали воспоминания: его руки, до локтя усыпанные веснушками от долгого пребывания на солнце; глаза, которые зеленели, когда он злился; странный горловой звук сразу после оргазма. Бодрящий воздух ясного утра рассеял мглу, затянувшую ее мозг, как рассеял туман над бухтой. Чем быстрее она шла, тем больше картин возникало в сознании. Ей виделся не больной и отчаявшийся человек, а тот, кого она любила и за кем последовала сюда, на край света, веселый и решительный, тот, в чьих объятиях она мечтала оказаться снова, человек, которого ей почти удалось забыть и который внезапно ворвался в ее память. Почему теперь? Потому что она восстановилась физически?
И тогда ее охватили сомнения, а следом навалилась щемящая тоска. Она расхаживала по берегу, тепло одетая, ветер больше не забирался под рваную куртку, а сапоги на толстой подошве защищали ноги от острых камней. Ей вдруг стало стыдно за этот комфорт, но она тут же разозлилась на себя за этот стыд. Сама не понимая почему, она пустилась бежать. Устать, утомить свое тело, чтобы успокоить ум, чтобы снова спать мирно. И вдруг резко остановилась. Когда-то она насмехалась над всеми этими бегунами, что трусят по аллеям парка Монсури, а теперь сама этим занялась? Заставляет тело работать вхолостую? Что-то непристойное было в пустой растрате сил, когда недалеко человек умирает от голода. Ну вот, опять накатило, теперь не избавиться. Коматозная передышка, которая была ей дана, внезапно закончилась. Она знала, что покоя больше не будет. Не греться ей уже целыми днями у печки.
Еще десять долгих дней Луиза искала отговорки. Вернуться в это вонючее логово, возможно, найти там объеденный крысами труп, столкнуться с последствиями своего дезертирства. А что толку? Думать об этом было страшно и противно. Но и самой себе она была противна, когда открывала пакетик с рисом или размешивала сахар в кофе. Как поступают люди на войне? Разве они не спасают в первую очередь самих себя? Героические поступки, которыми набиты романы, приводят только к гибели еще нескольких человек. Жить одной или умереть вдвоем?
В эти десять дней она плохо спала, и безмятежная жизнь ее уже не радовала. Все десять дней отвращение к себе нарастало. И однажды утром осознала, что выбора у нее нет.
* * *
Тихо и спокойно, как перед ее уходом. Старая база все так же спала под снегом. Луиза будто вернулась домой, в привычное место, и в то же время она словно впервые увидела развороченные цистерны и почерневшие обломки стен.
Обратный путь занял всего три дня. Повезло с погодой, да и сил у нее заметно прибавилось. Стоило принять решение, и она снова стала деятельной, той Луизой, которой восхищались ее товарищи по связке. Чем ближе она подходила, тем сильнее было чувство, что надо спешить.
Ни малейшего дымка, никаких следов на снегу. Луизе захотелось сбежать, но бежать было поздно. Вот и «Сороковой», деревянная дверь, бетонная лестница, эхо ее собственных шагов. Она позвала – сначала почти шепотом, затем погромче. В ответ лишь крысиный топоток. Дверь, ведущая в комнату, привычно взвизгнула. У нее перехватило дыхание от ударившего в лицо смрада, вони сырости, мочи и фекалий. В тусклом свете виднелись старые газеты, которыми они безнадежно пытались защититься от холода, кровать, заваленная грязными лохмотьями, с кучей тряпья посредине.