И внезапно ему нестерпимо захотелось простых и привычных вещей, захотелось оказаться в этом корабельном мире, встать под душ, а потом сесть за красиво накрытый стол, и чтобы играла приглушенная музыка, ему захотелось дальше, туда, за горизонт, к людям, которые сейчас возвращаются домой и ругаются, стоя в пробках, или выпивают с друзьями. Он соскучился по своему дивану и своему компьютеру. Стосковался по звону вытащенных из кармана ключей, по запаху жареного лука и даже по запаху метро в дождливый день. Ему хотелось…
Его надежда скрылась в тумане, он насквозь промок, продрог, голова у него кружилась. Он смотрел на себя со стороны – исхудавший, небритый, оборванный, в прыгающей по волнам надувной лодке – и чувствовал себя униженным собственной слабостью. Только к вечеру он наконец решился повернуть назад. Даже на малой скорости он несколько раз едва не перевернулся, и ему пришлось идти к берегу наискось, чтобы удержать лодку на воде.
С моря пейзаж выглядел мрачно, в нем осталось лишь два оттенка – черный и грязно-белый. Волны скалили зубы на унылую темную землю с пятнами снега. Он выключил мотор – пусть они уносят лодку куда захотят. Зачем ему возвращаться на этот враждебный берег? Не лучше ли прямо сейчас со всем покончить? Скоро стемнеет, холод заключит его в равнодушные объятия, он постепенно перестанет что-либо чувствовать и уснет. Сдаться, не затягивать этот безысходный кошмар. Спать, спать, избавиться от голода, избавиться от постоянного страха перед завтрашним днем. На него вдруг навалилась огромная усталость, оттого что неделю за неделей ему приходилось держаться. Пробужденная лайнером надежда бумерангом вернулась к нему и добила. Он совсем выдохся и, не в состоянии пошевелиться, отдался на волю стихий. Свернувшись клубком на дне лодки, которую трепали волны, Людовик ушел в мечты. Ему хотелось чего-то мягкого, теплого, хотелось, чтобы кто-нибудь его утешил, хотелось уснуть, исчезнуть.
Как же ее звали, ту первую девушку, с которой он поцеловался? Амели? Да, Амели. Она не была красавицей, но он слышал от других, что она не прочь. У нее был острый, загнутый кверху подбородок и большой, как и у него самого, нос. Он вспомнил, что, потянувшись к ней, задумался, как же они смогут приладить один к другому эти два шнобеля. Слюна у нее была пресная. Он поискал в памяти какое-нибудь более приятное воспоминание. Луиза. Ему пришлось ее приручать, и он гордился собой. В первые несколько раз, входя в нее, он чувствовал, как она сжимается, казалось, вот-вот вывернется и убежит. Тогда он стал подолгу ее ласкать, внезапно останавливаясь, чтобы ее желание нарастало, и в один прекрасный день она замяукала, словно котенок. Потом ее голос набрал силу, поднялся ввысь, она уже не стонала, а пела. В тот вечер ему показалось, что он понял все про женственность. Ему нравилось пристраивать Луизу сверху, чтобы ее маленькие грудки свешивались двумя треугольниками. Его Луиза, его малышка, его крошка Луиза. «Крошка, крошка, малышка…» – тихонько замурлыкал он.
Лодка мертвой рыбиной качалась на волнах. Гигантский буревестник, заинтересовавшись, некоторое время покружил над ней, но эта здоровенная штука выглядела несъедобной.
Крошка, малышка…
Ему холодно, почему Луиза не спешит его согреть? Вот злюка, он же столько для нее сделал! Немного тепла – только и всего, больше он ни о чем не просит. На самом деле Луиза плохая, она черствая и жестокая, ей ни до чего нет дела, кроме ее проклятых гор. Если бы не он, так бы и осталась старой девой, пылилась среди своих налогов и таскалась в связке со своими тупыми друзьями. Как же холодно, нет, правда, должен же кто-то его согреть. Если не Луиза, тогда пусть придет мама. Мама такая красивая. Ему нравится, когда она отводит его в школу и все его друзья на нее смотрят. Но мама тоже не всегда ласковая, у нее столько дел, вечно занята, у нее тоже работа…
«Не шуми, Людо, я только что с совещания, устала смертельно… пожалуйста, осторожнее, не трогай мое платье грязными руками… будь умницей, сегодня вечером с тобой посидит Ирина, мама с папой уходят… будь хорошим мальчиком…»
Он и сейчас хороший мальчик. Людовик сжался еще теснее. Водяная пыль оседала на его неподвижном теле, собиралась на дне в лужицу, которая подрагивала всякий раз, как волна качнет лодку.
Какой-то гул проник в его сознание, выдернул из сна, оборвал нить горестных грез. Шум водопада, равномерный и неуместный, заставил открыть глаза. Смеркалось, тянулись бесконечные сумерки пятидесятых параллелей. Косые лучи, пробиваясь сквозь облака, золотили зеленые мхи, обводили каждый выступ скалы с неровными белыми потеками птичьего помета. Ниже кипели светящиеся волны, бились о камни, взбегали по скале, потом отступали, облизывая стенку, за ними тянулись длинные водяные щупальца. Хорошо бы закрыть глаза, отогнать непрошеное видение, но он не мог, уже не мог этого сделать. До скалы, к которой нес его ветер, оставалось несколько метров, и это была смерть. Смерть прямо здесь, прямо сейчас. Он представил, как его тело ударяется о камни, как острые края раздирают кожу, он захлебывается в волнах. Нет! Не теперь, не здесь! Шлюпка вошла в пенную полосу прибоя. Он устал, как же он устал, но надо двигаться. Он подполз к мотору, из последних сил дернул за стартер. Шум моря превратился в такой грохот, что от ужаса он пришел в себя. Мотор запустился и в последний миг спас его от надвигающейся катастрофы. В темноте, обступавшей все плотнее, он тащился вдоль берега, волны подталкивали лодку сзади.
Он плыл не меньше получаса, и им снова овладевали странные ощущения. Вялость, как после долгой болезни, кружилась голова. Он не мог в точности припомнить, что произошло, в памяти остались только огни на корме этого большого корабля, последние искорки догорающего костра. В ночной темноте этот эпизод неожиданно показался ему забавным. Он в полном одиночестве плывет вдоль неведомого берега. Вот он и свободен. Если бы его не трясло как в приступе малярии, он бы еще потянул с возвращением, как делают дети, когда не хотят возвращаться домой, пусть на улице уже и неуютно.
Скалы расступились узкой выемкой. В конце лета ночи в этих широтах не бывают непроглядно черными. Бледная струйка света зацепилась за горизонт, позволяя разглядеть темный бархатный ковер гладкой и безопасной воды. Он вошел в бухту, и несколько минут спустя винт ударился о гальку крохотного пляжа. Он выбрался на берег, сел на холодный песок и постарался собраться с мыслями. Вспомнил! Наконец-то память к нему вернулась. Они увидели большой корабль, и он погнался за ним, но не догнал. Но почему Луиза сейчас не с ним? В его сознании стерлось воспоминание о том, как они дрались. Он насквозь промок и дрожал всем телом. Во что бы то ни стало надо до нее добраться, она, должно быть, умирает сейчас от страха, оставшись одна, – или это он сам панически боится одиночества?
По дну тесной расщелины посреди гладкой скалы бежал ручей. Он кое-как выволок лодку на камни, попытался, хватаясь за скользкие выступы, затащить повыше. По рукам струилась ледяная вода, они едва слушались. Ему чудилось, будто все это происходит в каком-то фильме – он медленно подтягивался, сползал, снова поднимался. Перебираясь с карниза на уступ, в конце концов выбрался на площадку. Тучи разошлись, от них остались только клочья, и показалась почти полная голубоватомертвенная луна. Она резко выбелила пятна снега и углубила тени. Каждый холм, каждый каменный зубец, каждый булыжник в ее свете вырастал и наводил ужас. Его преследовали киноштампы: «Носферату. Симфония ужаса», «Грозовой перевал»[11]. Крупный план скрывающейся за тучами луны означает, что у героя начинаются неприятности. В режиссерском сценарии сказано, что он должен идти, брести через эту каменную пустыню. Кто-то сейчас крикнет: «Снято!»
Вспыхнет свет, ему принесут обжигающий чай, одеяло, скажут, что он хорошо играл, больше дублей не будет. Но нет, ничего такого не происходило, и он брел дальше. В голове осталась только одна мысль: Луиза.
Он наугад двигался вдоль берега. Час? Два? Три? Он забыл обо всем, кроме того, что ему холодно, и иногда ему хотелось прилечь, свернуться калачиком, всего на минутку, чтобы согреться. Но нельзя, ведь есть Луиза. Она рассердится, если он опоздает к ужину.
Внезапно плато оборвалось, перед ним чернильной лужей лежала бухта, их бухта. С другой стороны он различил в лунном свете развалины станции и представил себе тысячи ночей, которые эти останки провели в холоде и темноте, брошенные, всеми забытые, все больше разрушаясь.
Час? Два? Три? Надо ощупью слезать вниз и брести, из последних сил брести через равнину.
Он дошел, вот и «Сороковой», лестница, дверь, кровать.
Луиза заорала, когда на нее рухнул оборванец с безумными глазами.
* * *
Назавтра они остались в постели. День разгорался, пылинки плясали в солнечном луче. В доме стояла мертвая тишина. Они до того боялись потеряться, что ночью так и вросли один в другого. Над их спаянными телами поднимался легкий пар.
Вернувшись с берега, Луиза сразу легла – на большее она была не способна. Но час или два спустя заставила себя встать и снова выйти в прибрежный сумрак. Ее охватили тревога и страх – как в тот миг, когда «Ясона» не оказалось на месте, но на этот раз исчез Людовик. Тревога вытеснила и гнев, и воспоминания о стычке. Она взбежала по склону холма с выложенным SOS, но куда ни взгляни, лишь океан катил серо-зеленые волны. Возвратившись в «Сороковой», она снова забралась в постель, чтобы хоть немного согреться. Сидеть у огня одной, без него, казалось почти непристойным. О еде она даже и не думала. Людовик был где-то там, в темноте. Он, конечно же, не смог догнать этот корабль. А вдруг он утонул? И кожа его уже набрякла, пропиталась влагой, он уже добыча, плоть, безымянный кусок мяса? Или он где-то на берегу? Раненый? Она изводилась от собственного бессилия. Ждать было невыносимо. В конце концов, уже в полузабытьи, она услышала на лестнице неуверенные шаги. Он вернулся.
Они так и не разделись, лежали под одеялами в мокрой одежде, резкий, злой холод студил затылок и шею, полз вдоль спины. Вчера все произошло так быстро, они еще не отошли ни телом, ни душой, не понимали, идет ли время или стоит на месте. Просыпались поочередно, не совпадая друг с другом, и снова проваливались в дрему. Мир снаружи был слишком холоден и неприветлив.
Все же, окончательно проснувшись, Луиза выбралась из постели. Все мышцы болели, будто ее избили. Ей требовался воздух, простор, здесь, в «Сороковом», она задыхалась. Она вышла из дома, и пронизывающий северный ветер обжег лицо, – как же она любила в горах такой ветер. Она заставила себя двигаться. Спустилась на берег, побрела вдоль кромки воды, стараясь ни о чем не думать, просто делала шаг за шагом. Под ногами шуршали сухие водоросли. Шипели мелкие волны, кричала чайка. Она позволила этим звукам – сокровенным звукам текущей своим чередом жизни, частью которой она стала, – заполнить сознание. Она сосредоточилась на ощущениях собственных ступней. Распадающиеся подметки рассказывали ей, что у нее под ногами: сухой и мягкий песок, твердый песок, выглаженный волнами, галька, бугорок ракушки. Пятка, носок, пятка, носок, она ступала по земле, совсем маленькой планете, затерявшейся в космосе. Ветер щипал кожу. Homo sapiens – теплокровное всеядное млекопитающее. Вчера оборвалась нить, которая удерживала ее в обычном, правильном мире – в том мире, где есть пятнадцатый округ, городские огни, квартиры с отоплением и водопроводом. Думать об этом было мучительно, как об утраченной любви, но, если она не забудет прошлое, ни для чего другого места не будет. Другого? Но чего другого? Она казалась себе игрушкой судьбы, чем-то вроде того хрупкого креветочного панциря, что катился по песку, подгоняемый ветром. Встать на ноги! Главный девиз нашей растерянной, обезумевшей эпохи. Встать на ноги после развода, встать после увольнения, встать, не обращая внимания на болезнь. Газеты полны историями людей, обладающих почти мистической верой в свое будущее, современных фениксов, восстающих из праха, обретающих новую работу, новый дом, новое место в жизни. Но что-то похожее на ее чувства должны испытывать затерявшиеся в европейских городах азиатские беженцы: отчаяние и безверие, всепроникающее бессилие.
Она ни разу не задумывалась о самоубийстве, даже и представить себе такого не могла. Разодрать вены ржавой железкой? Затянуть на шее холодную веревку? Ее в дрожь бросало при одной мысли об этом, охватывал животный страх. Расхаживая взад и вперед, она протоптала в песке узкую дорожку. Она здесь, она все еще жива, и надо двигаться дальше, до конца.
В «Сороковой» она вернулась почти успокоенная. В комнате пахло стылым дымом. Людовик не шевелился. Натянув одеяло на голову, он лежал неподвижной кучкой тряпья.
– Людовик? Людо? Милый, ты меня слышишь?
Она села на постель, откинула одеяло, обхватила ладонями его лицо. Слезы прочертили на его грязных щеках светлые полоски. Они долго разговаривали. Сначала говорила только она, но понемногу и он начал вставлять какие-то междометия, односложно отвечать. Он больше ни во что не верит. С ним покончено, он пропащий, они неудачники, они здесь и сдохнут, так им и надо. Все это случилось по его вине – плавание, остров, прогулка, круизный лайнер, и он просит у нее прощения. И вот она уже утешает его, говорит приподнятым тоном, сама не веря собственным словам, возражает, подбадривает, старается его расшевелить – как ребенка. Она не испытывала ни гнева, ни жалости, ни нежности и хотела только одного: чтобы он встал, чтобы не бросал ее одну.
В конце концов он заявил, что хочет есть.
Для Луизы все это было совершенно внове. До сих пор она проскальзывала в щелочки чужой жизни – товарищей по связке, коллег, Людовика. «Малявка» может вежливо высказать свое мнение, когда ее об этом попросят. Луиза рассудительная, с ней любят советоваться. Она отвечает – и только. Ей вспомнились ее детские мечты. В историях, которые она себе рассказывала, ей отводилась главная роль, она была героиней, которой восхищались или с которой сражались, но своей жизнью она распоряжалась сама. Почему же она отступилась от своей мечты? Когда смирилась с тем, что не станет горным проводником? Что за трусость заставила ее отказаться от идеала и довольствоваться тем, чтобы несколько часов в неделю идти первой в связке? В обычной жизни она мало что понимала и предоставляла другим решать за нее. Сегодня у нее не осталось выбора.
Людовик медлил. Что-то в нем надломилось. Какой-то неуправляемый маятник раскачивал его между оптимизмом и пессимизмом, настроение у него менялось так же часто, как небо над бухтой с бегущими по нему облаками – то проясняется, то хмурится. Иногда ему представлялось, как он возвращается к цивилизации победителем, преодолев невероятные испытания, а уже в следующее мгновение все теряло смысл. Ничего не выйдет, он полное ничтожество. Если бы можно было, он бы так и лежал, свернувшись, под грязными одеялами. Грезить, не вылезая из постели, спасаться бегством в сон, ждать. Вставать мучительно. Окунаться в этот серенький свет, в эту сырость, чувствовать все болячки, терзающие его ослабевшее тело, – все это стало невыносимым. Он ненавидел «Сороковой», который прежде так рьяно обустраивал, не мог слышать само это дурацкое название. Но все же заставил себя встать.
Луиза его понимала. Сидя на китовых позвонках у пышущей жаром печки, они тихо переговаривались, точно обсуждали тайные планы. Она решила поставить на карту все.
– Мы построим корабль, подновим тот вельбот, что стоит в сухом доке. Он не в таком уж плохом состоянии.
– Ты с ума сошла, отсюда до Южной Африки две с половиной тысячи миль, а до Фолклендов – восемьсот.
– Если делать в среднем по два узла, это реально. К Фолклендским островам нам против ветра не подойти, но до Южной Африки за месяц или полтора можем добраться. Вспомни Шеклтона и его переход из Антарктики.
– Да, но мы не Шеклтоны. А где мы возьмем еду? Воду?
– Слушай, нам некуда торопиться. У нас целая зима, чтобы закончить работы и запасти провиант. Людо, мы должны надеяться.
Луиза разгорячилась, описывая судно – его округлые борта, маленькую каюту, мачту и паруса из подручных материалов. Это будет «Ясон-2», их второй шанс.
Он вспомнил, как увидел ее впервые, в скоростном поезде. Глаза у нее тогда сверкали, как сейчас. Ему не хотелось ничего решать. Но она уперлась, маленький стойкий солдатик, она старалась изо всех сил. Вид у нее был жалкий: куртка, некогда светло-голубая, заляпана грязью, немытые волосы слиплись, все руки изрезаны, – но она собиралась с силами для новой атаки – совсем как отчаянный солдат Первой мировой. Она приводила доводы, убеждая не столько его, сколько себя. И Людовик, загипнотизированный энергией этой тощей маленькой девушки, сдался, у него попросту не было сил спорить. И ему сразу стало легче. Вспомнились бабушкины религиозные картинки: развилка двух дорог. Путь в рай начинался среди колючих зарослей и постепенно делался гладким, тогда как путь, на первый взгляд казавшийся верным, вел в ад. Иудео-христианские глупости? Жертвенное суеверие? Как знать? В их ситуации…
* * *
Вельбот, завалившись набок, спящим чудовищем лежал прямо на земле рядом с верфью. Ветер обошелся с ним жестоко, судно продавило спусковые салазки, обшивка правого борта проломилась, в нем зияла дыра примерно в квадратный метр. Девять метров в длину, три в ширину. Борта еще обтягивал толстый прорезиненный канат, значит, вельбот использовали как лоцманский катер. Он цеплял рыболовецкие суда и вел их к пристани. Доски во многих местах разошлись, из щелей червями выползали пряди скукожившейся пакли.
Плотная дубовая древесина с годами посерела, покрылась натеками ржавчины и птичьего помета, но выглядела прочной. Над палубой возвышалась открытая всем ветрам надстройка каюты. В люке, ведущем в рубку, торчал позолоченный ржавчиной стержень – все, что осталось от штурвала. В носовой части жизнь вовсю предъявляла свои права. Из каждой трещины пророс ржаной костер, укрыв палубу соломенными космами, бакланы, завладевшие судном, свили в траве гнезда. Встревоженно зыркнув на непрошеных гостей синими глазами, которые казались еще ярче из-за оранжевых наростов над клювами, птицы неохотно взлетели, и Луиза, воспользовавшись этим, свернула шеи птенцам – вот и еда на ужин. Внутри судно было разорено, в трюме стояла вода. Уцелели надежно привинченные стол, скамья и стенные шкафы с расшатанными, липкими и почерневшими от плесени дверцами. Насквозь проржавевшая груда уже не заслуживала названия мотора.
Как ни странно, при мысли о том, что на превращение этой развалины в судно, способное плыть по южным морям, потребуется колоссальный труд, Людовик приободрился, горечь поражения смягчилась. Прежнего воодушевления не было и в помине, но, по крайней мере, он готов был честно трудиться. Работа полностью его поглощала, он нашел в ней убежище. Еще недавно вялый и подавленный, он вновь стал деятельным. Луиза же была заботлива, как сиделка при больном, который только-только начинает вставать с постели.
Неделя ушла на то, чтобы приподнять судно и высвободить поврежденную часть. Они вгоняли широкие клинья, с трудом подтаскивая брусья, подпирали ими вельбот. Каждый отвоеванный миллиметр был еще одной победой, еще одним шагом к свободе. Оба толком ничего не умели делать руками. Сломанные вещи они обычно попросту выбрасывали. Опыт Людовика ограничивался постройкой пары домиков на деревьях и мелкой починкой велосипеда, а Луиза и таким похвастать не могла. Зашить досками пробоину оказалось задачей не из легких. Если требовался какой-нибудь инструмент, приходилось потратить не один час, прежде чем пустить его в ход. Надо было его найти, привести в порядок, отчистить ржавчину, наточить. Инструменты выскальзывали из неумелых рук, шли вкось, гнулись, ломались, едва ли не на всех орудиях темнели пятна крови. Соединить две доски, ровно вбить гвоздь – это же так просто, должно получаться само собой, по наитию, как езда на велосипеде. А на деле все обстояло сложно, на каждом шагу подстерегали неожиданности и ловушки. Неужели они такие никчемные?
Герои-первопроходцы, чьими приключениями они зачитывались, похоже, расправлялись с такими делами одним махом: «Мы построили хижину» или «Из обломков судна мы соорудили лодку».
Луиза вспоминала отца – тот, чтобы зря не тратиться, сделал все шкафы в лавке своими руками. Они особенно и не присматривались к его работе, видели только результат: полки получились ровные, дверцы закрывались, ящики выдвигались. Лишь теперь она осознала, что ни она сама, ни даже ее братья и близко на такое не способны. Не умея ровно снимать фаску, чтобы соединить доски, они с Людовиком решили прибить их снаружи, закрыв дыру. Рубанками, которые откопали в столярной мастерской, они грубо выстругивали планки, стараясь повторить скругление наружной обшивки. Но гвозди не держались, доски отскакивали или раскалывались под нажимом. В конце концов они кое-как их прикрутили, но результат получился убогим, с правого борта вздулся настоящий флюс, будто над больным зубом. О водонепроницаемости этой нашлепки и говорить не приходилось, а задумавшись о том, как проконопатить вельбот, Луиза и Людовик растерялись окончательно. Они смутно помнили, что где-то читали про килевание судна для проведения этой сложной операции, и теперь кляли себя за то, что слишком быстро пролистывали скучные описания. Руль тоже поставил перед ними неразрешимую проблему. Заржавевшие железные детали буквально спаялись, нечего и думать было о том, чтобы повернуть эту тяжелую штуковину.
Они могли бы отчаяться. В обычной жизни они давно бы все это бросили и доверились профессионалам. Но работа стала для них своего рода искуплением. Между ними постепенно наладились те товарищеские отношения, что сложились в плавании, – они снова работали плечом к плечу, снова начали шутить, робко подсмеивались над собой, над собственной неуклюжестью, над своими надеждами. Утром они, как все люди, шли «на работу». Вечером, сидя среди светлых стружек, еще не смыв с лица пыль и грязь и чувствуя, как ноет натруженная спина, обсуждали минувший день и планировали следующий. Эта видимость возвращения к нормальному существованию успокаивала и сближала. Теперь по вечерам кто-нибудь из них нередко просовывал руку под лохмотья другого, и телесная близость уводила их далеко от этой промозглой конуры.
Работа двигалась медленно, потому что приходилось постоянно отвлекаться на добывание пищи.
На остров пришла осень. По утрам морозец уже всерьез пощипывал лицо и руки. Перестав двигаться, они тут же замерзали в своей драной одежде. Было, наверное, самое начало марта, в их парижской жизни в это время наступала весна, они уже принимались строить планы на отпуск. А здесь дни делались все короче, мир затягивался серой пеленой. И у них не было выбора – день за днем, дул ли ветер или лил дождь, они заставляли себя добывать пропитание и поддерживать безумную надежду, сплотившую их вокруг вельбота.
Как-то утром, в проливной дождь, они решили дать себе передышку, но после полудня погода совсем уж испортилась, на базу обрушился шторм. Ветер ревел, завывал, бесновался. Старое железо громыхало, словно барабаны переговаривались. Время от времени раздавался протяжный треск, и это означало, что еще один лист железа не выдержал натиска, брошенное поселение постепенно разрушалось. Они безвылазно сидели в «Сороковом», кашляя у дымящей печки. Дождь стоял за окном плотной, почти ощутимой стеной. Мир исчез, их убежище обратилось в остров посреди острова, в клочок тучи, внутри которого они плыли. Не осталось ничего – ни суши, ни людей, ни растений, ни животных, ни даже моря – только они вдвоем посреди грохочущей бури. В конце концов они забрались в постель, оставив зажженной свечу, по-детски защищаясь ею от темноты. Под яростными шквалами содрогались стены. На мгновение им представилось, что оконные стекла вот-вот разлетятся, отдадут их, голых и одиноких, на растерзание безжалостной стихии. Ими завладел леденящий животный страх. Поначалу они пытались разговаривать, нашептывать друг другу истории о прежних временах, о тех днях, когда у них была обычная жизнь, но очень быстро затихли – лишь прислушивались к грохоту за стенами. Они лежали молча и неподвижно, точно загнанные в нору звери, и только вздрагивали от порывов ветра. Время тянулось и тянулось, они задремали, держась за руки. И без того слабый свет совсем угас, должно быть, наступила ночь. Людовик, лежавший с головой под одеялом, вдруг осознал, что лицо у него мокрое от слез, но он не понимал, почему плачет. «Кто знает, доберусь ли я живым до другого берега этой бури?» – подумал он. Сбежать с острова? Они были не в своем уме, поверив в такую возможность. Выйдя в море на этом кое-как залатанном корыте, в такую погоду они пошли бы ко дну, даже кругов на воде не оставив. И ему, как тогда в лодке, когда он впустую гнался за круизным лайнером, показалось, будто вода заполняет рот и легкие.
Луиза тоже думала о вельботе. Как и Людовику, ей представлялась страшная картина тонущего судна, она понимала, что им надо остаться на суше. В конце концов, здесь есть жизнь, вода, растения, животные. Со временем они приспособятся. Она вспомнила рассказы о патагонских индейцах, которые ходят нагишом в зимнюю стужу, охотятся в снегах и ловят рыбу в ледяной воде. Кажется, они с нежностью говорили об этих краях, наводивших такой ужас на переселенцев. Что же, они с Людовиком не способны на то, на что способны эти первобытные люди? Пожалуй, не способны, потому что блага цивилизации отняли у них понимание природы, древние знания и навыки, позволявшие людям выжить, довольствуясь малым. Цивилизованные люди живут дольше и с большими удобствами, но технологии заставили их позабыть об основах жизни, и вот теперь они оказались совершенно беспомощными.
Следующий день выдался немногим лучше, так что и его они провели под одеялами. Только Луиза ненадолго выбралась из постели, чтобы принести кусок копченой пингвинятины, и они через силу ее пожевали. К вечеру ветер наконец затих, испустил последний вздох, и ночью база лишь изредка потрескивала, словно повторяя тему бури.
Новый день выдался ясным, но они, не доверяя чистому небу, безотчетно подстерегали знаки, предвещавшие возвращение непогоды, и не скоро еще вздохнули свободно.
На верфи их ждала катастрофа. Слабые подпорки не выдержали, и вельбот снова завалился, подмяв под себя обломки досок, которые они так старательно закрепляли. Застыв в нескольких метрах от судна, они смотрели на него молча, без слез и криков. Несколько недель упорного труда пропали впустую. На переживания сил не осталось. Оба чувствовали себя опустошенными, оглушенными, словно повисший на веревках боксер, пришибленными, как в первый день после исчезновения «Ясона». Только на этот раз они сражались и проиграли.
В бухте Джеймса их ждало не менее печальное открытие. Пингвины исчезли, оставив после себя лишь толстый слой смрадного розоватого помета. С некоторых пор они замечали, что птенцы неуклюже начинают плавать и что родители направляют потомство клювами, приучая к самостоятельности. Природа несговорчива, у жизни есть всего несколько месяцев на то, чтобы укорениться. Холод вскоре скует землю, и горе отстающим и слабакам, которые не смогут вовремя добраться до безопасного океана. Буря заставила их ускорить отступление. От десятков тысяч птиц осталось лишь несколько сотен, бродивших по опустевшему полю битвы.
Три следующих дня они, терзаемые страхом не успеть, силились спасти все, что можно, забить побольше пингвинов. Охотясь изо дня в день, оба изрядно наловчились. Теперь, когда они сбегали по склону холма, камни не катились у них из-под ног, они научились предугадывать, куда метнутся беспорядочно разбегавшиеся птицы, соразмеряли силу и не промахивались. С каждым днем они возвращались в «Сороковой» все больше нагруженные добычей. Охотников девятнадцатого века не пришлось бы долго уговаривать принять их в свою компанию.
На четвертый день внезапно повалил снег. Едва открыв глаза, Людовик сразу узнал этот голубоватый свет, эту глубокую тишину. И, как в детстве, снова закрыл глаза в предвкушении наступающего дня. Дома, в Антони, снег выпадал нечасто и быстро превращался в липнущую к подошвам серую кашицу, но хоть один благодатный день ему бывал отпущен. Сейчас он откроет дверь в снова ставший нетронутым мир, первым его исследует. Ему вспомнилось, как он замирал перед белой страницей сада, перед привычным и вместе с тем полностью переменившимся пейзажем. Как не терпелось ему разбросать снег, покататься по нему, с хохотом плюхнуться в него, раскинув в стороны руки и ноги, чтобы оставить свой отпечаток.
Однако, выйдя за порог «Сорокового», он не нашел в себе и намека на ту радость. Снег перестал падать, но однообразно серое, беспросветное небо все еще оставалось набухшим. Со всех сторон белое покрывало протыкали черные куски дерева и железа, отчего развалины выглядели еще более унылыми. Если не считать трехпалых птичьих отпечатков, кругом не было никаких следов жизни. Людовик не только не ощущал восторга перед этим новым белым миром – его охватило чувство заброшенности, сонная вялость, от которой до смерти рукой подать. Луиза смотрела на все это не так безнадежно, но и она мысленно делала подсчеты. Зима наступает, зима уже здесь. В кухне подвешены всего-то десятка четыре ссохшихся пингвиньих тушек и остатки морского котика. А что дальше?
Взявшись за руки, они спустились на берег. Этот снег означал новый этап их жизни на острове. С бестолковой и хаотичной деятельностью покончено, как и с повседневным сопротивлением. Этот белый мир – метафора, они начинают с чистого листа. Но на этот раз у них нет ничего, им нечего есть, и покинуть остров невозможно.
Они молча, медленно брели вдоль кромки воды, где снег резко обрывался. Вокруг был разлит покой, серый океан с еле слышным шипением лизал песок, вереницы туч неподвижно висели чуть ниже вершин скал, небо давило, словно крышка. Надо бы начать писать на этом белом листе новую историю, найти какую-нибудь идею, куда-нибудь устремиться. Но неодолимая усталость, унылое отчаяние будто высосали из них и силы, и надежды.
* * *
Если верить записям в журнале, был конец апреля. Светало поздно. Упорядоченная деятельность, утренняя гимнастика, план работы на день – со всем этим было покончено. С тех пор как ушли животные и развалился вельбот, они чувствовали себя свободными от всего. За последние две недели еще несколько раз сыпал снег, приходилось расчищать дорогу к ручью, который порой покрывался тонкой корочкой льда.
День был в тягость. Хотелось уснуть, уснуть и обо всем забыть, уснуть, а потом проснуться и обнаружить, что затянувшийся кошмар чудесным образом рассеялся.
Они ввели ограничения в еде: по одному пингвину в день на каждого. Лучшие куски поджаривали к обеду на жире морского котика, из прочего – остатков мяса, раздробленных костей и даже шкуры, которой раньше пренебрегали, – готовили странное варево, которое часами томилось на медленном огне. Утром и вечером они разбавляли его кипятком и, нахлебавшись горячей жижи, недолго наслаждались ощущением сытости. Все остальное время от голода сводило желудок, знобило, голова кружилась, темнело в глазах, двигались они скованно, будто спеленутые паутиной. Голод подтачивал ум, мешал думать, строить планы или хотя бы представлять завтрашний день. От безделья они впали в оцепенение. Единственные занятия – напилить досок для печки, принести воды да набрать в отлив горстку ракушек, но даже и это они делали через силу. Все остальное время просто сидели у печки.
Людовика все сильнее терзал глухой кашель. Он уверял, что это обычная простуда, которая быстро пройдет, но Луиза видела, как он, стараясь, чтобы по лицу ничего не было заметно, инстинктивно прижимал руку к груди. Он страшно исхудал, кости болезненно выпирали под кожей. И ходил он теперь мелкими стариковскими шажками, двигался с трудом и очень уставал. Но, несмотря ни на что, по-прежнему пытался раздуть огонек своего легендарного оптимизма. Вырезал из деревяшек кубики для игры в кости и домино, старательно их отполировал. Луизу раздражало, что он поглощен этой бесполезной работой, но делать все равно больше было нечего, так пусть хоть чем-то себя займет. А особенно ее бесило то, что он делал вид, будто жизнь налажена.
– Сыграем разок? Мне надо отыграться, ты в прошлый раз меня обошла. На этот раз ставлю свою вечернюю миску супа.
– Хватит валять дурака, посмотри на себя, от тебя кожа да кости остались.
– Вот именно, одной миской горячей воды больше или меньше…
Его надежда скрылась в тумане, он насквозь промок, продрог, голова у него кружилась. Он смотрел на себя со стороны – исхудавший, небритый, оборванный, в прыгающей по волнам надувной лодке – и чувствовал себя униженным собственной слабостью. Только к вечеру он наконец решился повернуть назад. Даже на малой скорости он несколько раз едва не перевернулся, и ему пришлось идти к берегу наискось, чтобы удержать лодку на воде.
С моря пейзаж выглядел мрачно, в нем осталось лишь два оттенка – черный и грязно-белый. Волны скалили зубы на унылую темную землю с пятнами снега. Он выключил мотор – пусть они уносят лодку куда захотят. Зачем ему возвращаться на этот враждебный берег? Не лучше ли прямо сейчас со всем покончить? Скоро стемнеет, холод заключит его в равнодушные объятия, он постепенно перестанет что-либо чувствовать и уснет. Сдаться, не затягивать этот безысходный кошмар. Спать, спать, избавиться от голода, избавиться от постоянного страха перед завтрашним днем. На него вдруг навалилась огромная усталость, оттого что неделю за неделей ему приходилось держаться. Пробужденная лайнером надежда бумерангом вернулась к нему и добила. Он совсем выдохся и, не в состоянии пошевелиться, отдался на волю стихий. Свернувшись клубком на дне лодки, которую трепали волны, Людовик ушел в мечты. Ему хотелось чего-то мягкого, теплого, хотелось, чтобы кто-нибудь его утешил, хотелось уснуть, исчезнуть.
Как же ее звали, ту первую девушку, с которой он поцеловался? Амели? Да, Амели. Она не была красавицей, но он слышал от других, что она не прочь. У нее был острый, загнутый кверху подбородок и большой, как и у него самого, нос. Он вспомнил, что, потянувшись к ней, задумался, как же они смогут приладить один к другому эти два шнобеля. Слюна у нее была пресная. Он поискал в памяти какое-нибудь более приятное воспоминание. Луиза. Ему пришлось ее приручать, и он гордился собой. В первые несколько раз, входя в нее, он чувствовал, как она сжимается, казалось, вот-вот вывернется и убежит. Тогда он стал подолгу ее ласкать, внезапно останавливаясь, чтобы ее желание нарастало, и в один прекрасный день она замяукала, словно котенок. Потом ее голос набрал силу, поднялся ввысь, она уже не стонала, а пела. В тот вечер ему показалось, что он понял все про женственность. Ему нравилось пристраивать Луизу сверху, чтобы ее маленькие грудки свешивались двумя треугольниками. Его Луиза, его малышка, его крошка Луиза. «Крошка, крошка, малышка…» – тихонько замурлыкал он.
Лодка мертвой рыбиной качалась на волнах. Гигантский буревестник, заинтересовавшись, некоторое время покружил над ней, но эта здоровенная штука выглядела несъедобной.
Крошка, малышка…
Ему холодно, почему Луиза не спешит его согреть? Вот злюка, он же столько для нее сделал! Немного тепла – только и всего, больше он ни о чем не просит. На самом деле Луиза плохая, она черствая и жестокая, ей ни до чего нет дела, кроме ее проклятых гор. Если бы не он, так бы и осталась старой девой, пылилась среди своих налогов и таскалась в связке со своими тупыми друзьями. Как же холодно, нет, правда, должен же кто-то его согреть. Если не Луиза, тогда пусть придет мама. Мама такая красивая. Ему нравится, когда она отводит его в школу и все его друзья на нее смотрят. Но мама тоже не всегда ласковая, у нее столько дел, вечно занята, у нее тоже работа…
«Не шуми, Людо, я только что с совещания, устала смертельно… пожалуйста, осторожнее, не трогай мое платье грязными руками… будь умницей, сегодня вечером с тобой посидит Ирина, мама с папой уходят… будь хорошим мальчиком…»
Он и сейчас хороший мальчик. Людовик сжался еще теснее. Водяная пыль оседала на его неподвижном теле, собиралась на дне в лужицу, которая подрагивала всякий раз, как волна качнет лодку.
Какой-то гул проник в его сознание, выдернул из сна, оборвал нить горестных грез. Шум водопада, равномерный и неуместный, заставил открыть глаза. Смеркалось, тянулись бесконечные сумерки пятидесятых параллелей. Косые лучи, пробиваясь сквозь облака, золотили зеленые мхи, обводили каждый выступ скалы с неровными белыми потеками птичьего помета. Ниже кипели светящиеся волны, бились о камни, взбегали по скале, потом отступали, облизывая стенку, за ними тянулись длинные водяные щупальца. Хорошо бы закрыть глаза, отогнать непрошеное видение, но он не мог, уже не мог этого сделать. До скалы, к которой нес его ветер, оставалось несколько метров, и это была смерть. Смерть прямо здесь, прямо сейчас. Он представил, как его тело ударяется о камни, как острые края раздирают кожу, он захлебывается в волнах. Нет! Не теперь, не здесь! Шлюпка вошла в пенную полосу прибоя. Он устал, как же он устал, но надо двигаться. Он подполз к мотору, из последних сил дернул за стартер. Шум моря превратился в такой грохот, что от ужаса он пришел в себя. Мотор запустился и в последний миг спас его от надвигающейся катастрофы. В темноте, обступавшей все плотнее, он тащился вдоль берега, волны подталкивали лодку сзади.
Он плыл не меньше получаса, и им снова овладевали странные ощущения. Вялость, как после долгой болезни, кружилась голова. Он не мог в точности припомнить, что произошло, в памяти остались только огни на корме этого большого корабля, последние искорки догорающего костра. В ночной темноте этот эпизод неожиданно показался ему забавным. Он в полном одиночестве плывет вдоль неведомого берега. Вот он и свободен. Если бы его не трясло как в приступе малярии, он бы еще потянул с возвращением, как делают дети, когда не хотят возвращаться домой, пусть на улице уже и неуютно.
Скалы расступились узкой выемкой. В конце лета ночи в этих широтах не бывают непроглядно черными. Бледная струйка света зацепилась за горизонт, позволяя разглядеть темный бархатный ковер гладкой и безопасной воды. Он вошел в бухту, и несколько минут спустя винт ударился о гальку крохотного пляжа. Он выбрался на берег, сел на холодный песок и постарался собраться с мыслями. Вспомнил! Наконец-то память к нему вернулась. Они увидели большой корабль, и он погнался за ним, но не догнал. Но почему Луиза сейчас не с ним? В его сознании стерлось воспоминание о том, как они дрались. Он насквозь промок и дрожал всем телом. Во что бы то ни стало надо до нее добраться, она, должно быть, умирает сейчас от страха, оставшись одна, – или это он сам панически боится одиночества?
По дну тесной расщелины посреди гладкой скалы бежал ручей. Он кое-как выволок лодку на камни, попытался, хватаясь за скользкие выступы, затащить повыше. По рукам струилась ледяная вода, они едва слушались. Ему чудилось, будто все это происходит в каком-то фильме – он медленно подтягивался, сползал, снова поднимался. Перебираясь с карниза на уступ, в конце концов выбрался на площадку. Тучи разошлись, от них остались только клочья, и показалась почти полная голубоватомертвенная луна. Она резко выбелила пятна снега и углубила тени. Каждый холм, каждый каменный зубец, каждый булыжник в ее свете вырастал и наводил ужас. Его преследовали киноштампы: «Носферату. Симфония ужаса», «Грозовой перевал»[11]. Крупный план скрывающейся за тучами луны означает, что у героя начинаются неприятности. В режиссерском сценарии сказано, что он должен идти, брести через эту каменную пустыню. Кто-то сейчас крикнет: «Снято!»
Вспыхнет свет, ему принесут обжигающий чай, одеяло, скажут, что он хорошо играл, больше дублей не будет. Но нет, ничего такого не происходило, и он брел дальше. В голове осталась только одна мысль: Луиза.
Он наугад двигался вдоль берега. Час? Два? Три? Он забыл обо всем, кроме того, что ему холодно, и иногда ему хотелось прилечь, свернуться калачиком, всего на минутку, чтобы согреться. Но нельзя, ведь есть Луиза. Она рассердится, если он опоздает к ужину.
Внезапно плато оборвалось, перед ним чернильной лужей лежала бухта, их бухта. С другой стороны он различил в лунном свете развалины станции и представил себе тысячи ночей, которые эти останки провели в холоде и темноте, брошенные, всеми забытые, все больше разрушаясь.
Час? Два? Три? Надо ощупью слезать вниз и брести, из последних сил брести через равнину.
Он дошел, вот и «Сороковой», лестница, дверь, кровать.
Луиза заорала, когда на нее рухнул оборванец с безумными глазами.
* * *
Назавтра они остались в постели. День разгорался, пылинки плясали в солнечном луче. В доме стояла мертвая тишина. Они до того боялись потеряться, что ночью так и вросли один в другого. Над их спаянными телами поднимался легкий пар.
Вернувшись с берега, Луиза сразу легла – на большее она была не способна. Но час или два спустя заставила себя встать и снова выйти в прибрежный сумрак. Ее охватили тревога и страх – как в тот миг, когда «Ясона» не оказалось на месте, но на этот раз исчез Людовик. Тревога вытеснила и гнев, и воспоминания о стычке. Она взбежала по склону холма с выложенным SOS, но куда ни взгляни, лишь океан катил серо-зеленые волны. Возвратившись в «Сороковой», она снова забралась в постель, чтобы хоть немного согреться. Сидеть у огня одной, без него, казалось почти непристойным. О еде она даже и не думала. Людовик был где-то там, в темноте. Он, конечно же, не смог догнать этот корабль. А вдруг он утонул? И кожа его уже набрякла, пропиталась влагой, он уже добыча, плоть, безымянный кусок мяса? Или он где-то на берегу? Раненый? Она изводилась от собственного бессилия. Ждать было невыносимо. В конце концов, уже в полузабытьи, она услышала на лестнице неуверенные шаги. Он вернулся.
Они так и не разделись, лежали под одеялами в мокрой одежде, резкий, злой холод студил затылок и шею, полз вдоль спины. Вчера все произошло так быстро, они еще не отошли ни телом, ни душой, не понимали, идет ли время или стоит на месте. Просыпались поочередно, не совпадая друг с другом, и снова проваливались в дрему. Мир снаружи был слишком холоден и неприветлив.
Все же, окончательно проснувшись, Луиза выбралась из постели. Все мышцы болели, будто ее избили. Ей требовался воздух, простор, здесь, в «Сороковом», она задыхалась. Она вышла из дома, и пронизывающий северный ветер обжег лицо, – как же она любила в горах такой ветер. Она заставила себя двигаться. Спустилась на берег, побрела вдоль кромки воды, стараясь ни о чем не думать, просто делала шаг за шагом. Под ногами шуршали сухие водоросли. Шипели мелкие волны, кричала чайка. Она позволила этим звукам – сокровенным звукам текущей своим чередом жизни, частью которой она стала, – заполнить сознание. Она сосредоточилась на ощущениях собственных ступней. Распадающиеся подметки рассказывали ей, что у нее под ногами: сухой и мягкий песок, твердый песок, выглаженный волнами, галька, бугорок ракушки. Пятка, носок, пятка, носок, она ступала по земле, совсем маленькой планете, затерявшейся в космосе. Ветер щипал кожу. Homo sapiens – теплокровное всеядное млекопитающее. Вчера оборвалась нить, которая удерживала ее в обычном, правильном мире – в том мире, где есть пятнадцатый округ, городские огни, квартиры с отоплением и водопроводом. Думать об этом было мучительно, как об утраченной любви, но, если она не забудет прошлое, ни для чего другого места не будет. Другого? Но чего другого? Она казалась себе игрушкой судьбы, чем-то вроде того хрупкого креветочного панциря, что катился по песку, подгоняемый ветром. Встать на ноги! Главный девиз нашей растерянной, обезумевшей эпохи. Встать на ноги после развода, встать после увольнения, встать, не обращая внимания на болезнь. Газеты полны историями людей, обладающих почти мистической верой в свое будущее, современных фениксов, восстающих из праха, обретающих новую работу, новый дом, новое место в жизни. Но что-то похожее на ее чувства должны испытывать затерявшиеся в европейских городах азиатские беженцы: отчаяние и безверие, всепроникающее бессилие.
Она ни разу не задумывалась о самоубийстве, даже и представить себе такого не могла. Разодрать вены ржавой железкой? Затянуть на шее холодную веревку? Ее в дрожь бросало при одной мысли об этом, охватывал животный страх. Расхаживая взад и вперед, она протоптала в песке узкую дорожку. Она здесь, она все еще жива, и надо двигаться дальше, до конца.
В «Сороковой» она вернулась почти успокоенная. В комнате пахло стылым дымом. Людовик не шевелился. Натянув одеяло на голову, он лежал неподвижной кучкой тряпья.
– Людовик? Людо? Милый, ты меня слышишь?
Она села на постель, откинула одеяло, обхватила ладонями его лицо. Слезы прочертили на его грязных щеках светлые полоски. Они долго разговаривали. Сначала говорила только она, но понемногу и он начал вставлять какие-то междометия, односложно отвечать. Он больше ни во что не верит. С ним покончено, он пропащий, они неудачники, они здесь и сдохнут, так им и надо. Все это случилось по его вине – плавание, остров, прогулка, круизный лайнер, и он просит у нее прощения. И вот она уже утешает его, говорит приподнятым тоном, сама не веря собственным словам, возражает, подбадривает, старается его расшевелить – как ребенка. Она не испытывала ни гнева, ни жалости, ни нежности и хотела только одного: чтобы он встал, чтобы не бросал ее одну.
В конце концов он заявил, что хочет есть.
Для Луизы все это было совершенно внове. До сих пор она проскальзывала в щелочки чужой жизни – товарищей по связке, коллег, Людовика. «Малявка» может вежливо высказать свое мнение, когда ее об этом попросят. Луиза рассудительная, с ней любят советоваться. Она отвечает – и только. Ей вспомнились ее детские мечты. В историях, которые она себе рассказывала, ей отводилась главная роль, она была героиней, которой восхищались или с которой сражались, но своей жизнью она распоряжалась сама. Почему же она отступилась от своей мечты? Когда смирилась с тем, что не станет горным проводником? Что за трусость заставила ее отказаться от идеала и довольствоваться тем, чтобы несколько часов в неделю идти первой в связке? В обычной жизни она мало что понимала и предоставляла другим решать за нее. Сегодня у нее не осталось выбора.
Людовик медлил. Что-то в нем надломилось. Какой-то неуправляемый маятник раскачивал его между оптимизмом и пессимизмом, настроение у него менялось так же часто, как небо над бухтой с бегущими по нему облаками – то проясняется, то хмурится. Иногда ему представлялось, как он возвращается к цивилизации победителем, преодолев невероятные испытания, а уже в следующее мгновение все теряло смысл. Ничего не выйдет, он полное ничтожество. Если бы можно было, он бы так и лежал, свернувшись, под грязными одеялами. Грезить, не вылезая из постели, спасаться бегством в сон, ждать. Вставать мучительно. Окунаться в этот серенький свет, в эту сырость, чувствовать все болячки, терзающие его ослабевшее тело, – все это стало невыносимым. Он ненавидел «Сороковой», который прежде так рьяно обустраивал, не мог слышать само это дурацкое название. Но все же заставил себя встать.
Луиза его понимала. Сидя на китовых позвонках у пышущей жаром печки, они тихо переговаривались, точно обсуждали тайные планы. Она решила поставить на карту все.
– Мы построим корабль, подновим тот вельбот, что стоит в сухом доке. Он не в таком уж плохом состоянии.
– Ты с ума сошла, отсюда до Южной Африки две с половиной тысячи миль, а до Фолклендов – восемьсот.
– Если делать в среднем по два узла, это реально. К Фолклендским островам нам против ветра не подойти, но до Южной Африки за месяц или полтора можем добраться. Вспомни Шеклтона и его переход из Антарктики.
– Да, но мы не Шеклтоны. А где мы возьмем еду? Воду?
– Слушай, нам некуда торопиться. У нас целая зима, чтобы закончить работы и запасти провиант. Людо, мы должны надеяться.
Луиза разгорячилась, описывая судно – его округлые борта, маленькую каюту, мачту и паруса из подручных материалов. Это будет «Ясон-2», их второй шанс.
Он вспомнил, как увидел ее впервые, в скоростном поезде. Глаза у нее тогда сверкали, как сейчас. Ему не хотелось ничего решать. Но она уперлась, маленький стойкий солдатик, она старалась изо всех сил. Вид у нее был жалкий: куртка, некогда светло-голубая, заляпана грязью, немытые волосы слиплись, все руки изрезаны, – но она собиралась с силами для новой атаки – совсем как отчаянный солдат Первой мировой. Она приводила доводы, убеждая не столько его, сколько себя. И Людовик, загипнотизированный энергией этой тощей маленькой девушки, сдался, у него попросту не было сил спорить. И ему сразу стало легче. Вспомнились бабушкины религиозные картинки: развилка двух дорог. Путь в рай начинался среди колючих зарослей и постепенно делался гладким, тогда как путь, на первый взгляд казавшийся верным, вел в ад. Иудео-христианские глупости? Жертвенное суеверие? Как знать? В их ситуации…
* * *
Вельбот, завалившись набок, спящим чудовищем лежал прямо на земле рядом с верфью. Ветер обошелся с ним жестоко, судно продавило спусковые салазки, обшивка правого борта проломилась, в нем зияла дыра примерно в квадратный метр. Девять метров в длину, три в ширину. Борта еще обтягивал толстый прорезиненный канат, значит, вельбот использовали как лоцманский катер. Он цеплял рыболовецкие суда и вел их к пристани. Доски во многих местах разошлись, из щелей червями выползали пряди скукожившейся пакли.
Плотная дубовая древесина с годами посерела, покрылась натеками ржавчины и птичьего помета, но выглядела прочной. Над палубой возвышалась открытая всем ветрам надстройка каюты. В люке, ведущем в рубку, торчал позолоченный ржавчиной стержень – все, что осталось от штурвала. В носовой части жизнь вовсю предъявляла свои права. Из каждой трещины пророс ржаной костер, укрыв палубу соломенными космами, бакланы, завладевшие судном, свили в траве гнезда. Встревоженно зыркнув на непрошеных гостей синими глазами, которые казались еще ярче из-за оранжевых наростов над клювами, птицы неохотно взлетели, и Луиза, воспользовавшись этим, свернула шеи птенцам – вот и еда на ужин. Внутри судно было разорено, в трюме стояла вода. Уцелели надежно привинченные стол, скамья и стенные шкафы с расшатанными, липкими и почерневшими от плесени дверцами. Насквозь проржавевшая груда уже не заслуживала названия мотора.
Как ни странно, при мысли о том, что на превращение этой развалины в судно, способное плыть по южным морям, потребуется колоссальный труд, Людовик приободрился, горечь поражения смягчилась. Прежнего воодушевления не было и в помине, но, по крайней мере, он готов был честно трудиться. Работа полностью его поглощала, он нашел в ней убежище. Еще недавно вялый и подавленный, он вновь стал деятельным. Луиза же была заботлива, как сиделка при больном, который только-только начинает вставать с постели.
Неделя ушла на то, чтобы приподнять судно и высвободить поврежденную часть. Они вгоняли широкие клинья, с трудом подтаскивая брусья, подпирали ими вельбот. Каждый отвоеванный миллиметр был еще одной победой, еще одним шагом к свободе. Оба толком ничего не умели делать руками. Сломанные вещи они обычно попросту выбрасывали. Опыт Людовика ограничивался постройкой пары домиков на деревьях и мелкой починкой велосипеда, а Луиза и таким похвастать не могла. Зашить досками пробоину оказалось задачей не из легких. Если требовался какой-нибудь инструмент, приходилось потратить не один час, прежде чем пустить его в ход. Надо было его найти, привести в порядок, отчистить ржавчину, наточить. Инструменты выскальзывали из неумелых рук, шли вкось, гнулись, ломались, едва ли не на всех орудиях темнели пятна крови. Соединить две доски, ровно вбить гвоздь – это же так просто, должно получаться само собой, по наитию, как езда на велосипеде. А на деле все обстояло сложно, на каждом шагу подстерегали неожиданности и ловушки. Неужели они такие никчемные?
Герои-первопроходцы, чьими приключениями они зачитывались, похоже, расправлялись с такими делами одним махом: «Мы построили хижину» или «Из обломков судна мы соорудили лодку».
Луиза вспоминала отца – тот, чтобы зря не тратиться, сделал все шкафы в лавке своими руками. Они особенно и не присматривались к его работе, видели только результат: полки получились ровные, дверцы закрывались, ящики выдвигались. Лишь теперь она осознала, что ни она сама, ни даже ее братья и близко на такое не способны. Не умея ровно снимать фаску, чтобы соединить доски, они с Людовиком решили прибить их снаружи, закрыв дыру. Рубанками, которые откопали в столярной мастерской, они грубо выстругивали планки, стараясь повторить скругление наружной обшивки. Но гвозди не держались, доски отскакивали или раскалывались под нажимом. В конце концов они кое-как их прикрутили, но результат получился убогим, с правого борта вздулся настоящий флюс, будто над больным зубом. О водонепроницаемости этой нашлепки и говорить не приходилось, а задумавшись о том, как проконопатить вельбот, Луиза и Людовик растерялись окончательно. Они смутно помнили, что где-то читали про килевание судна для проведения этой сложной операции, и теперь кляли себя за то, что слишком быстро пролистывали скучные описания. Руль тоже поставил перед ними неразрешимую проблему. Заржавевшие железные детали буквально спаялись, нечего и думать было о том, чтобы повернуть эту тяжелую штуковину.
Они могли бы отчаяться. В обычной жизни они давно бы все это бросили и доверились профессионалам. Но работа стала для них своего рода искуплением. Между ними постепенно наладились те товарищеские отношения, что сложились в плавании, – они снова работали плечом к плечу, снова начали шутить, робко подсмеивались над собой, над собственной неуклюжестью, над своими надеждами. Утром они, как все люди, шли «на работу». Вечером, сидя среди светлых стружек, еще не смыв с лица пыль и грязь и чувствуя, как ноет натруженная спина, обсуждали минувший день и планировали следующий. Эта видимость возвращения к нормальному существованию успокаивала и сближала. Теперь по вечерам кто-нибудь из них нередко просовывал руку под лохмотья другого, и телесная близость уводила их далеко от этой промозглой конуры.
Работа двигалась медленно, потому что приходилось постоянно отвлекаться на добывание пищи.
На остров пришла осень. По утрам морозец уже всерьез пощипывал лицо и руки. Перестав двигаться, они тут же замерзали в своей драной одежде. Было, наверное, самое начало марта, в их парижской жизни в это время наступала весна, они уже принимались строить планы на отпуск. А здесь дни делались все короче, мир затягивался серой пеленой. И у них не было выбора – день за днем, дул ли ветер или лил дождь, они заставляли себя добывать пропитание и поддерживать безумную надежду, сплотившую их вокруг вельбота.
Как-то утром, в проливной дождь, они решили дать себе передышку, но после полудня погода совсем уж испортилась, на базу обрушился шторм. Ветер ревел, завывал, бесновался. Старое железо громыхало, словно барабаны переговаривались. Время от времени раздавался протяжный треск, и это означало, что еще один лист железа не выдержал натиска, брошенное поселение постепенно разрушалось. Они безвылазно сидели в «Сороковом», кашляя у дымящей печки. Дождь стоял за окном плотной, почти ощутимой стеной. Мир исчез, их убежище обратилось в остров посреди острова, в клочок тучи, внутри которого они плыли. Не осталось ничего – ни суши, ни людей, ни растений, ни животных, ни даже моря – только они вдвоем посреди грохочущей бури. В конце концов они забрались в постель, оставив зажженной свечу, по-детски защищаясь ею от темноты. Под яростными шквалами содрогались стены. На мгновение им представилось, что оконные стекла вот-вот разлетятся, отдадут их, голых и одиноких, на растерзание безжалостной стихии. Ими завладел леденящий животный страх. Поначалу они пытались разговаривать, нашептывать друг другу истории о прежних временах, о тех днях, когда у них была обычная жизнь, но очень быстро затихли – лишь прислушивались к грохоту за стенами. Они лежали молча и неподвижно, точно загнанные в нору звери, и только вздрагивали от порывов ветра. Время тянулось и тянулось, они задремали, держась за руки. И без того слабый свет совсем угас, должно быть, наступила ночь. Людовик, лежавший с головой под одеялом, вдруг осознал, что лицо у него мокрое от слез, но он не понимал, почему плачет. «Кто знает, доберусь ли я живым до другого берега этой бури?» – подумал он. Сбежать с острова? Они были не в своем уме, поверив в такую возможность. Выйдя в море на этом кое-как залатанном корыте, в такую погоду они пошли бы ко дну, даже кругов на воде не оставив. И ему, как тогда в лодке, когда он впустую гнался за круизным лайнером, показалось, будто вода заполняет рот и легкие.
Луиза тоже думала о вельботе. Как и Людовику, ей представлялась страшная картина тонущего судна, она понимала, что им надо остаться на суше. В конце концов, здесь есть жизнь, вода, растения, животные. Со временем они приспособятся. Она вспомнила рассказы о патагонских индейцах, которые ходят нагишом в зимнюю стужу, охотятся в снегах и ловят рыбу в ледяной воде. Кажется, они с нежностью говорили об этих краях, наводивших такой ужас на переселенцев. Что же, они с Людовиком не способны на то, на что способны эти первобытные люди? Пожалуй, не способны, потому что блага цивилизации отняли у них понимание природы, древние знания и навыки, позволявшие людям выжить, довольствуясь малым. Цивилизованные люди живут дольше и с большими удобствами, но технологии заставили их позабыть об основах жизни, и вот теперь они оказались совершенно беспомощными.
Следующий день выдался немногим лучше, так что и его они провели под одеялами. Только Луиза ненадолго выбралась из постели, чтобы принести кусок копченой пингвинятины, и они через силу ее пожевали. К вечеру ветер наконец затих, испустил последний вздох, и ночью база лишь изредка потрескивала, словно повторяя тему бури.
Новый день выдался ясным, но они, не доверяя чистому небу, безотчетно подстерегали знаки, предвещавшие возвращение непогоды, и не скоро еще вздохнули свободно.
На верфи их ждала катастрофа. Слабые подпорки не выдержали, и вельбот снова завалился, подмяв под себя обломки досок, которые они так старательно закрепляли. Застыв в нескольких метрах от судна, они смотрели на него молча, без слез и криков. Несколько недель упорного труда пропали впустую. На переживания сил не осталось. Оба чувствовали себя опустошенными, оглушенными, словно повисший на веревках боксер, пришибленными, как в первый день после исчезновения «Ясона». Только на этот раз они сражались и проиграли.
В бухте Джеймса их ждало не менее печальное открытие. Пингвины исчезли, оставив после себя лишь толстый слой смрадного розоватого помета. С некоторых пор они замечали, что птенцы неуклюже начинают плавать и что родители направляют потомство клювами, приучая к самостоятельности. Природа несговорчива, у жизни есть всего несколько месяцев на то, чтобы укорениться. Холод вскоре скует землю, и горе отстающим и слабакам, которые не смогут вовремя добраться до безопасного океана. Буря заставила их ускорить отступление. От десятков тысяч птиц осталось лишь несколько сотен, бродивших по опустевшему полю битвы.
Три следующих дня они, терзаемые страхом не успеть, силились спасти все, что можно, забить побольше пингвинов. Охотясь изо дня в день, оба изрядно наловчились. Теперь, когда они сбегали по склону холма, камни не катились у них из-под ног, они научились предугадывать, куда метнутся беспорядочно разбегавшиеся птицы, соразмеряли силу и не промахивались. С каждым днем они возвращались в «Сороковой» все больше нагруженные добычей. Охотников девятнадцатого века не пришлось бы долго уговаривать принять их в свою компанию.
На четвертый день внезапно повалил снег. Едва открыв глаза, Людовик сразу узнал этот голубоватый свет, эту глубокую тишину. И, как в детстве, снова закрыл глаза в предвкушении наступающего дня. Дома, в Антони, снег выпадал нечасто и быстро превращался в липнущую к подошвам серую кашицу, но хоть один благодатный день ему бывал отпущен. Сейчас он откроет дверь в снова ставший нетронутым мир, первым его исследует. Ему вспомнилось, как он замирал перед белой страницей сада, перед привычным и вместе с тем полностью переменившимся пейзажем. Как не терпелось ему разбросать снег, покататься по нему, с хохотом плюхнуться в него, раскинув в стороны руки и ноги, чтобы оставить свой отпечаток.
Однако, выйдя за порог «Сорокового», он не нашел в себе и намека на ту радость. Снег перестал падать, но однообразно серое, беспросветное небо все еще оставалось набухшим. Со всех сторон белое покрывало протыкали черные куски дерева и железа, отчего развалины выглядели еще более унылыми. Если не считать трехпалых птичьих отпечатков, кругом не было никаких следов жизни. Людовик не только не ощущал восторга перед этим новым белым миром – его охватило чувство заброшенности, сонная вялость, от которой до смерти рукой подать. Луиза смотрела на все это не так безнадежно, но и она мысленно делала подсчеты. Зима наступает, зима уже здесь. В кухне подвешены всего-то десятка четыре ссохшихся пингвиньих тушек и остатки морского котика. А что дальше?
Взявшись за руки, они спустились на берег. Этот снег означал новый этап их жизни на острове. С бестолковой и хаотичной деятельностью покончено, как и с повседневным сопротивлением. Этот белый мир – метафора, они начинают с чистого листа. Но на этот раз у них нет ничего, им нечего есть, и покинуть остров невозможно.
Они молча, медленно брели вдоль кромки воды, где снег резко обрывался. Вокруг был разлит покой, серый океан с еле слышным шипением лизал песок, вереницы туч неподвижно висели чуть ниже вершин скал, небо давило, словно крышка. Надо бы начать писать на этом белом листе новую историю, найти какую-нибудь идею, куда-нибудь устремиться. Но неодолимая усталость, унылое отчаяние будто высосали из них и силы, и надежды.
* * *
Если верить записям в журнале, был конец апреля. Светало поздно. Упорядоченная деятельность, утренняя гимнастика, план работы на день – со всем этим было покончено. С тех пор как ушли животные и развалился вельбот, они чувствовали себя свободными от всего. За последние две недели еще несколько раз сыпал снег, приходилось расчищать дорогу к ручью, который порой покрывался тонкой корочкой льда.
День был в тягость. Хотелось уснуть, уснуть и обо всем забыть, уснуть, а потом проснуться и обнаружить, что затянувшийся кошмар чудесным образом рассеялся.
Они ввели ограничения в еде: по одному пингвину в день на каждого. Лучшие куски поджаривали к обеду на жире морского котика, из прочего – остатков мяса, раздробленных костей и даже шкуры, которой раньше пренебрегали, – готовили странное варево, которое часами томилось на медленном огне. Утром и вечером они разбавляли его кипятком и, нахлебавшись горячей жижи, недолго наслаждались ощущением сытости. Все остальное время от голода сводило желудок, знобило, голова кружилась, темнело в глазах, двигались они скованно, будто спеленутые паутиной. Голод подтачивал ум, мешал думать, строить планы или хотя бы представлять завтрашний день. От безделья они впали в оцепенение. Единственные занятия – напилить досок для печки, принести воды да набрать в отлив горстку ракушек, но даже и это они делали через силу. Все остальное время просто сидели у печки.
Людовика все сильнее терзал глухой кашель. Он уверял, что это обычная простуда, которая быстро пройдет, но Луиза видела, как он, стараясь, чтобы по лицу ничего не было заметно, инстинктивно прижимал руку к груди. Он страшно исхудал, кости болезненно выпирали под кожей. И ходил он теперь мелкими стариковскими шажками, двигался с трудом и очень уставал. Но, несмотря ни на что, по-прежнему пытался раздуть огонек своего легендарного оптимизма. Вырезал из деревяшек кубики для игры в кости и домино, старательно их отполировал. Луизу раздражало, что он поглощен этой бесполезной работой, но делать все равно больше было нечего, так пусть хоть чем-то себя займет. А особенно ее бесило то, что он делал вид, будто жизнь налажена.
– Сыграем разок? Мне надо отыграться, ты в прошлый раз меня обошла. На этот раз ставлю свою вечернюю миску супа.
– Хватит валять дурака, посмотри на себя, от тебя кожа да кости остались.
– Вот именно, одной миской горячей воды больше или меньше…