С тысяча девятьсот семьдесят шестого и по тысяча девятьсот восемьдесят первый год ни один покойник из дяди Сашиного морга не отправился в иной мир без хрипуновского шва, сначала неуверенного, грубого, но от трупа к трупу все более элегантного и даже щеголеватого. Апендэктомии, грыжесечения, холецистэктомии, ампутации почек, резекции желудка, снова апендэктомии – и все равно Хрипунов мечтал оперировать лица, создавать лица, придумывать лица. Но уродовать головы усопших дядя Саша запрещал, и правильно делал, и потом на покойниках все равно ничего не заживало. Швы так и оставались швами. Тем не менее восьмой класс Хрипунов закончил без единой тройки и, ко всеобщему священному ужасу, отправился не в ПТУ, не на завод, не на зону, а в старшие классы. Этого вообще никто не понял, даже в школе.
А мать только и сказала мимоходом – че это ты? – и навалилась мягкой грудью на утюг, так что пододеяльник зашипел и сморщился от боли. В институт хочу. В медицинский. В медици-и-инский. Не то переспросила, не то повторила, привычно глядя поверх хрипуновской головы своими ртутными, непроницаемыми глазами – так, кажется, и не поверила, что он тогда не умер. Или не поняла, что родился? Мать сложила отмучившийся парной пододеяльник – уголок к уголку, взяла из кучи отцовскую рубаху, вздохнув, набрала в рот воды и окатила ссохшуюся клетчатую ткань радужным бисерным фонтаном. Хрипунов постоял рядом еще минутку, неуклюже переминаясь. Подождал. Потом вытер влажное лицо ладонью и пошел к себе в комнату – заниматься.
Отец, правда, забухтел было про хули еще два года груши околачивать, дармоед, но он уже здорово к тому времени сдал – обмяк, пожелтел, обрюзг, словно выдохшийся воздушный шарик. Хрипунов – прямо сквозь пропотевший пиджак и косые брюшинные мышцы – видел, как разбухла его переродившаяся печень. Сколько раз он рассекал такую беззвучно скрипнувшую уродину скальпелем, под дяди Сашин укоризненный рокот – опять цирроз, Аркадий, вы только подумайте, что делают с собой эти изверги! Хрипунов мысленно отвел отцу лет пять – на торжество разложения, и отец не подвел, не стал срамить начинающего диагноста, умер, как и велели, но предварительно долго скучал в больнице с нескончаемым гепатитом, и мать ежедневно носила ему компромиссные сырники с ободранной шкуркой (творожное можно, жареное нельзя) и ягодные кисели – мутные, тепловатые, розовые, как сопли из разбитого носа.
Хрипунову сообщили в армию, когда он умер.
Потому что Хрипунов ведь ушел в армию. В 1981 году – полноценным хирургом с обширной практикой и целым кладбищем благодарных пациентов.
Часть третья
Деяние
Краевой разрез. Отделяем хрящи кончика носа от вышележащего наружного кожного слоя. Вот так. Почти до конца. Крови совсем мало – на операциях почти никогда не бывает крови. Точнее, бывает, но это кровь укрощенная, нестрашная, ее мгновенно впитывает разумное, многорукое, тысячеочитое и жестокое существо, в которое превращается на время операции хирургическая бригада.
Колюмелярный разрез. Начинаем оголять наружный слой хрящей, которые формируют кончик носа. Хрящи желтые, солнце белое, кровь красная… Слишком много крови! Две столовые ложки кровопотери за двухчасовую ринопластику считаются хорошей рабочей нормой. Хрипунов никогда не тратил так много: что за глупости – при чем тут гуманизм, ему просто не нравилась кровь. Она была чересчур живая для того, чтобы выглядеть гармоничной. Мешала.
Бровь чуть-чуть поднимается, судорога недовольства пронизывает операционную, и Хрипунов физически ощущает, как поджимаются мошонки и леденеют спины окружающих его коллег. Никаких баб в операционной. Лучшая хирургическая сестра – это сорокалетний кандидат наук. Сорокалетний кандидат наук, который не умеет угадывать мысли, – неудачник и профессиональный идиот. СЛИШКОМ МНОГО КРОВИ! Воздух звенит от молчания, лиловый скальпель яростно воздет в стерильное небо, по виску со скоростью ледника ползет торжественная капля пота. Наконец, из ниоткуда возникает проворная глянцевая перчатка, виновато суетится, восстанавливая идеальный порядок. Его собственные пальцы не могли бы управиться быстрее. Впрочем, здесь все пальцы – его собственные.
Через секунду мир вновь замирает в точке золотого сечения. Хрипунов возвращает бровь на место и слышит, как операционная беззвучно и облегченно переводит дух. Больше ни один из них не посмеет сбиться с синкопического ритма. Ни один не посмеет вести себя, как живое самостоятельное существо. Это потом, в ординаторской, они распадутся на отдельные части, будут жрать спирт, перешучиваться и нудно грызть друг друга за случайные промахи и чертовы привычки. Над столом, затянутые в зелено-лиловую форму, безликие, безмолвные, безотказные, они всего лишь нейроны и рецепторы одного-единственного Бога – безжалостного и всемогущего. Имя которому Хрипунов.
Продолжаем отделять наружный слой. Ножницы на миг замерли на вершине правого хряща – у самого кончика носа. Тихий скрип – как будто опасной бритвой распарывают натянутое мокрое полотно. Хрипунов знает, что никакого скрипа нет – это обман, просто его глаза видят, как сталь освежевывает лицо, и подкладывают под картинку подходящий звук. То же самое испытывают женщины, когда в примерочной прижимают к груди новые платья и сами верят в то, что красный оживляет, а черный – стройнит. Кстати, на операционном столе перед Хрипуновым почти всегда – женщина. Ему нравится оперировать женщин. Они ближе к гармонии. В них еще можно найти хоть что-то красивое – поворот шеи, разрез глаз, линию скул. Насчет скул, впрочем, он погорячился – правильно вылепленных женских скул почти не бывает в природе, скулы – это основа, скелет истинной красоты. Именно от них зависит все остальное – включая судьбу. Но иногда на неправильные скулы так волшебно падает правильная тень, что Хрипунов чувствует себя почти счастливым. К сожалению, всего пару секунд, не больше. Хотя, кто знает – может быть, дольше просто не выдержало бы сердце.
С мужчинами таких метаморфоз никогда не происходит. В массе своей мужчины – неинтересные уроды. Хрипунов честно не понимает, зачем они нужны. Впрочем, по большому счету женщины не нужны ему тоже. Он выше этого. Он выше кого угодно. Когда операция закончится и оставленные им раны стиснут идеально ровные рты, в мире станет чуть-чуть больше прекрасного. На одну каплю. Но когда-нибудь – Хрипунов не сомневается – он соберет эти капли в одно идеальное лицо. И тогда в мире снова воцарится Бог.
Кожа – микрон за микроном – продолжает отслаиваться. Теперь видны носовые кости, и, если мысленно удалить с лица оставшуюся мякоть, легко представить себе, какой из пациентки получится череп. Препаршивый. Судя по вдавленным вискам и бульдожьей челюсти, она классический висцертоник – жирная, плотоядная, жизнерадостная сорока-с-лишним-летняя свинка. Хрипунов знает, что, получив новый нос, она непременно вернется – на абдоминопластику, липосакцию, блефаропластику, маммопластику или мастопексию. Директорши, председательши правлений, главные бухгалтерши, выбившиеся в деньги задорные инструкторши райкомов и обкомов, они обычно не заморачиваются терминами, а прямо так и заявляют: доктор, подберите мне брюхо и сделайте модные сиськи!
Хрипунов делает. И отсасывает. И подбирает. Эти тетки нравятся ему больше анемичных моделей, модных любовниц и заезженных актрис. Теток интереснее оперировать, с ними интереснее болтать. Они чудовищны, самостоятельны, полезны, вездесущи и, отслюнив за осуществленную мечту котлету наличных, наивно норовят сунуть доктору коробку конфет или коньяк – родом еще из советской системы бесплатного здравоохранения. Хрипунов помнит: именно такие тетки сделали его тем, кем он стал – богатым, преуспевающим и модным человеком. Столичным хирургом с клиникой и репутацией. Но каждый раз, надрезая им кожу за ушами или орудуя в их сальных валиках крошечной хрипящей канюлей, он жалеет, что не может пересадить им новые мозги.
Теперь костно-хрящевой выступ полностью обнажен. Резекция верхнелатеральных хрящей с помощью углообразно изогнутых ножниц. Скальпель №15. Тыльная часть носовой перегородки. Кость скальпелем, к сожалению, не возьмешь – ее стачивают долотом. И доводят до ума рашпилем. Теперь лицо перед Хрипуновым зияет черно-окровавленной дырой. Костная пирамида чересчур широка. Нужна коррекция обширной «открытой крыши» – клиентка платила за узенький носик. Хрипунов пытался объяснить, что узенький носик на физиономии коренастой пожирательницы макарон будет выглядеть… э-э-э… Хосподи, Аркадий Владимирыч, да не могу я больше жить с этим горбом! Сделайте, штоб, как у Клавки Шифер! А я вам в лизинг «Икарусов» дам. Да почему ж не нужны? А из знакомых кому? У меня самые прямые поставки!
Шифер, безусловно, повезло. Ее носик достался ей без остеотомии (снизу вниз с дополнительной медиальной косой остетомией). Двухмиллиметровое долото. Крошечный надпил. Как маленьким лобзиком. Еще один. Хрипунов мягко кладет пальцы на обнаженную переносицу клиентки и прикрывает оранжевые глаза. Воздух вокруг него густеет и становится стеклянным от жара и напряжения, как в апокрифах. Он больше не человек, в его пальцах нет ничего человеческого – в операционной все это чувствуют, даже те, кто оперирует вместе с Хрипуновым по десять лет.
Раздается долгий, отвратительный, беззвучный хруст. Перелом по типу «зеленой ветки». Хрипунов разжимает пальцы и, не открывая глаз, улыбается – они не могут видеть этого под маской, но они видят: совершенно неподвижные веки, спокойный лоб и – сквозь слои стерильной ткани – крупные, выпуклые, белые зубы в треугольнике растянутого, оскаленного рта. Один молоденький перспективный аспирант, мечтавший о пластических лаврах и с боем прорвавшийся на знаменитую хрипуновскую ринопластику, почувствовав эту улыбку, упал в обморок. Остальные просто сжимаются, и опускают глаза, и сглатывают тошнотворный комок, как будто самолет ухнул в воздушную временную яму, и нет уже ни операционной, ни кресел, ни пробежавшей по проходу многоногой стюардессы – только смуглый мальчишка сидит на солнцепеке в мохнатой, нездешней пыли и лепит грязными пальцами неуклюжих глиняных воробьев, и поднимает голову, и смеется, и даже через тысячелетия невозможно разобрать – что у него за лицо.
Наконец Хрипунов поднимает веки и обводит операционную бригаду спокойным взглядом. Вряд ли он хоть что-то заметил. Перелом по типу «зеленой ветки» для пластического хирурга – обычнейшая манипуляция. А что у Хрипунова она всегда получается с микронной точностью и без малейших осложнений, так профессор Гроссман на лекциях по общей хирургии частенько говорил – коллеги, извольте больше упражняться и меньше ковырять своим рабочим инструментом в неподобающих местах. Я имею в виду пальцы и нос, коллеги, исключительно пальцы и нос. А не скальпель и задницу, как вы посмели вообразить.
Хрящевые трансплантаты – чтобы предотвратить спадение верхнелатеральных хрящей. Тыльный трансплантат. Два боковых. Операция идет своим ходом, все давно забыли о смерти, демонах и воробьях – в конце концов, ни к чему не привыкаешь так быстро, как к настоящим чудесам. И только анестезиолог, крупная изнеженная особь, латентный педераст и рериханутый бытовой сатанист, все томится у своих аппаратов, бормоча про блажен Тот, кто был до Того. Он давно заметил, как аномально быстро оправляются от операций хрипуновские пациентки, как идеально заживают их идеальные швы. Душка, просто волшебник, золотые руки – лепечут московские барыни, передавая друг другу скромную хрипуновскую визитку. Когда вы сделаете двоих одним, и когда вы сделаете внутреннюю сторону, как внешнюю сторону, и верхнюю сторону, как нижнюю сторону, и когда вы сделаете мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной и женщина не была женщиной, когда вы сделаете глаза вместо глаза, и руку вместо руки, и ногу вместо ноги, образ вместо образа, – тогда вы войдете в Царствие – шепчет анестезиолог, и желудок его терзают спазмы ужаса и страсти.
Он обожает Хрипунова, как безмозглая институтка.
Хрипунов никогда не может вспомнить, как его зовут.
* * *
Нож для рассечения фистул брюшистый. Нож для рассечения фистул остроконечный. Нож для резекции носовой перегородки по Балленжеру. Нож для слизистой оболочки слезного мешка. Нож катарактальный малый. Нож медицинский мозговой. Нож резекционный брюшистый. Роговичный. Хрящевой реберный. Нож-долото. Ножи для расслаивания роговицы. Нож-канюля.
* * *
К семидесяти годам Хасан перестал спать и стареть. Ночами он выходил из своего душного домишки и до рассвета бродил по крепости – угрюмый, истерзанный болью, в накинутом на мосластые плечи толстом халате. Фидаины, терпеливо караулившие на сторожевых башнях чью-нибудь случайную смерть, вздрагивали от беззвучных шагов хозяина, но он никогда не останавливался, чтобы похвалить их за собачью преданность, и все кружил, кружил в сочной сердцевине ароматной персидской ночи, пока не начинали гудеть натруженные за долгую жизнь жилистые колени. Тогда ибн Саббах шел к укромному уступу у самой крепостной стены и медленно садился там на остывающий плоский камень, вытянув ноги и привалившись затылком к несокрушимой кладке, – невидимый для охранников, бессонный, страшный, со сбившейся набок седой, жидковатой бородой. Он сидел так часами, не шевелясь, то коротко задремывая, то с удивлением разглядывая собственные пальцы – сухие, желтые, как будто костяные.
Фидаины изо всех сил – до мучительной рези – выворачивали блестящие глазные яблоки, пытаясь угадать момент, когда Хасан ибн Саббах поднимется наконец из своего укрытия. Но уступ загадочно молчал, как будто и не таил в себе живого человека, и – все давно заметили – даже в самые роскошные и яркие ночи темнота над уступом была какой-то особенно неподвижной и густой, а там, где, по разумению охранников, должна была находиться голова Хасана, вообще НИЧЕГО не было – кроме неощутимо вращающейся непроницаемой пустоты, сквозь которую не просвечивали даже крупные, как раздавленный инжир, аламутские звезды.
Но не то, что говорить – думать об этом было жутко, и потому фидаины испуганно отдергивали глаза от хозяйского логова и начинали с утроенным усердием сканировать окружающую их ночь. Изредка то один, то другой выводил тоскливым гортанным голосом – насир ад-дуниа ва-д-дин! И с соседних башен, ежась и переминаясь босыми ступнями на острой гранитной щебенке, тотчас протяжно откликались – насир ад-дуниа ва-д-дин! защита мира и веры! Щебенка помогала побороть дрему, особенно самую страшную – предутреннюю, ласковую, подбиравшуюся так властно и незаметно, что проштрафившийся охранник, сброшенный со скалы своими же, успевал проснуться лишь за мгновение до того, как голова его сочно раскалывалась о камни…
Когда борода Хасана становилась влажной от ранней росы, он вставал – и, как ни караулили этот момент фидаины, все равно сердца у них прыгали от ужаса – а ибн Саббах, сбросив на камни халат, шел домой – прямой, тощий, в ветхих бумажных штанах и просторной рубахе, и за спиной его наливались языческим, мрачным огнем утренние горы. Спустя пару минут из дома выскакивала его жена (все по привычке называли ее младшей, хотя она уже много лет была единственной – старшая умерла так давно, что Хасан и не помнил даже, как пахли ее волосы), все так же по самые глаза закутанная в хеджаб, подбирала оставленный мужем халат и встряхивала его крепкими морщинистыми руками. И в этот момент крепость – как будто подключенная к гигантской розетке – наконец просыпалась, до краев наполняясь шарканьем, скрипом, перекликами сменяющейся стражи и ароматом закипающей на медленном огне жирной баранины.
В Аламуте всегда было сколько угодно обжигающей, перченой, пахучей, как устье молоденькой девушки, баранины. Для всех. Старец Горы мог себе это позволить. Потому что последние сорок лет был богат, как Бог, и так же всемогущ. Но даже Бог не знал, как Старец Горы устал быть Хасаном ибн Саббахом.
* * *
Ранорасширитель нейрохирургический универсальный Егорова-Фрейдина. Ранорасширитель реечный для грудной полости с расходом зеркал от 0 до 209 мм. Ранорасширитель с органоудерживателями (для новорожденных и детей раннего возраста). Ранорасширитель стоечный типа Сигала.
* * *
Шинирование прекрасно делали и без него – в конце концов, он платил своим сотрудникам хорошие деньги не только за то, чтобы они, как средневековые зеваки, вылупив рты, следили за его животворящими руками. Потому, закончив накладывать последний шов (швы сам, только сам, эти коновалы – сколько ни учи – не способны толком заштопать даже джутовый мешок), Хрипунов, слегка поклонился – дань солировавшего виртуоза вышколенному оркестру – и под невидимые овации покинул операционную. Чтобы немедленно натолкнуться на администраторшу, седоголубовласую моложавую даму, некрасивую ровно настолько, чтобы самооценка клиенток лишний раз не пострадала, и в то же время интеллигентную как раз в той мере, чтобы вежливо реагировать даже на самые дикие капризы этих же самых клиенток. В преддверии оперблока администраторше делать было настолько нечего, что Хрипунов сразу понял, что случилось нечто из ряда вон, и с мгновенным шорохом пролистал в голове истории болезней. Разошлись швы у Люпановой? Арсен опять свернул какой-нибудь из своих моделек новенький нос? Или идиотка Лика все-таки поперлась на пилатес через неделю после липосакции?
Администраторша, как будто услышав этот каталожный шелест, отчаянно затрясла прической, похожей на синеватые холодные макароны, застывшие в дуршлаге и аккуратно выложенные ей на голову. Тут звонили, ваша мама, от вашей мамы, то есть соседка вашей мамы – заблажила она, с каждым слогом набирая обороты и ловко, как заправский урка, вздергивая себя на дыбу многоэтажной истерики. Я не решилась, вы поймите, это же ваша мама, вы должны, вам, словом, ваша мама…
Хрипунов зачем-то ждал, хотя все было совершенно ясно, смотрел поверх холодных макарон в узкое окно с теплыми янтарными стеклами, янтарные стекла и бронзированные зеркала пришлось заказывать в Германии, зато любая женщина в этом загорелом золоте выглядит красавицей, так еще Клоун придумал, гениальный вор, садист-самородок, очень добрый человек. И справедливый. Но совсем не смешной. А сколько денег пришлось вбухать в это самое загорелое золото – страшно сказать. А выбить в собственность особняк под клинику в центре Москвы? Причем в самом прямом смысле – выбить, перестрелка вышла совершенно голливудская, в духе московских девяностых – прямо из окон брыластых «мерседесов», с гиканьем, матерком, на полном гоголевском ходу. И совершенно же по-голливудски, все, кто нужно, остались в результате при своих, разменяв лишь по паре незначительных шестерок, сливово обмякших на неласковой московской мостовой. Хрипунов вообще в ту пору (за клоуновский же счет) стажировался в Штатах и, вернувшись, застал Клоуна поглощенным турецким евроремонтом, швейцарским оборудованием и вселенскими планами.
Какое забавное все-таки чувство юмора у судьбы – совершенно диккенсовское. Что было у Хрипунова в девяностом году? Ординатура по челюстно-лицевой хирургии, сраная съемная берлога на краю московской географии, ночные подработки на раздолбанной «скорой», ножевые, сердечники, агонизирующие старушки, снова ножевые, утреннее возвращение, звонкий озноб, чернота от усталости перед и под глазами, скорченное тело у незнакомого подъезда. Хрипунов прошел было мимо, честно говоря, ему плевать было на клятву Гиппократа и страдающих алкашей, но через пару шагов, крякнув, вернулся, и правильно вернулся, потому что, во-первых, у алкаша, кроме отсутствия перегара, обнаружилось симпатичное и слегка опаленное входное отверстие в левом боку, а во-вторых, когда Хрипунов, наспех заткнув рану носовым платком, завертел головой, соображая, откуда лучше вызвать «скорую», ханурик из последних сил отчаянно, как маленький, зашептал – ты только, доктор, в больничку меня не вези, мне в больничку никак, не вези в больничку, говорю… И Хрипунов – ну когда еще вволю поработаешь с настоящим огнестрелом? – принял решение.
Кстати, отмокший в хрипуновской ванне и перевязанный, ханурик оказался и не хануриком вовсе, а крепким мужичком неопределенных лет с вкрадчивыми повадками старинного зоновского сидельца и с гуинпленовской ухмылкой (старый ножевой шрам, сардонически и навеки оттянувший в сторону угол рта). Пациентом он оказался молчаливым и терпеливым, как дяди Сашины покойники, и стоически выносил все хрипуновские манипуляции (половина из которых была продиктована самым зверским научным любопытством). А через пару месяцев, окрепнув и не обменявшись с Хрипуновым и десятком фраз, мужичок потихоньку убрался куда-то, аккуратно застелив за собой раскладушку и оставив на кухне чашку густого, как нефть, и такого же маслянистого чифиря.
* * *
Распатор. Распатор Андогского. Распатор большой и ложкообразный, малый. Для носоглоточных фибром. Распатор для отслойки кожи лица, изогнутый и прямой. Распатор для первого ребра. Для позвоночника. Для слизистой носа. Распатор-долото. Распатор-скребок.
* * *
Той ночью все было, как обычно – трижды тридцать раз обойдя Аламут и доведя фидаинов до жгучих судорог в икроножных мышцах, Хасан затих, слава Аллаху, на своем камне, вытянулся и даже заснул было, впервые за много месяцев провалившись в полную, мягкую, благостную темноту, где наконец не было ни боли, ни ярких суетливых кошмаров, ни повелительных голосов. Очнулся он от чужого внимательного взгляда. Кто-то рассматривал его – неторопливо, в упор, и это тоже было невероятное и почти забытое ощущение – давным-давно никто не смел смотреть так на Хасана, так давно, что он и сам иногда верил в то, что люди боятся ослепнуть от его взгляда, хотя на самом деле они просто боялись умереть.
Через пару минут, когда ибн Саббах привык к окружающей ночи, он увидел перед собой человека, с головой замотанного в черные тряпки – только глаза поблескивали чуть-чуть, как драгоценные и баснословно дорогие балаши из Шихгинанских пещер. Человек был неподвижен и непроницаем, как темнота, но по глазам, точнее, по взгляду, Хасан тотчас же понял, что перед ним всего-навсего женщина – и как ни старается она смотреть прямо и твердо, глаза ее все равно прозрачны насквозь и не в состоянии уловить сути предметов.
Сперва Хасан ибн Саббах решил было, что это все еще сон, потому что никаких женщин, кроме его собственной жены, в Аламуте не было, и после того, как он самолично перерезал горло Хасану-младшему, своему четвертому сыну, за этим не приходилось даже следить. И потом, как вообще могла попасть женщина в Аламут – ночью, мимо фидаинов, по отвесной шуршащей стене, на которой даже бабочка не могла удержаться дольше двадцати трех секунд? А если не по стене, если по лестнице, на каждом каменном витке которой тоже стоял, застыв от напряжения, бессонный караульный, сжимая во взмокшем кулаке дважды изогнутый плавный кинжал, – как, как она могла пройти все это, женщина, будь она три тысячи раз гул – джинния, прекрасная пожирательница костей, сотканная из раскаленного воздуха и бледного огня?
Хасан стиснул кулаки так, что ногти оставили на ладонях синеватые полумесяцы. Нет, не сон. Чересчур много живого. Остывающие камни пахнут остывающими камнями, в левую щеку ткнул холодным пальцем неласковый горный сквознячок, ткнул – и тут же, извиняясь, лизнул Хасана в губы влажным, затхловатым языком. Во сне все не так. Да и вообще – чересчур много не так. Почему она стоит, эта женщина, раз уж пришла. Почему молчит. И почему молчит он сам, скорчившись у ее ног, словно провинившийся щенок, – он, Хасан ибн Саббах, Старец Горы, нетитулованный хозяин Персии и ночной кошмар суеверной Европы?
Хасан, кряхтя, попытался встать и вдруг понял, что ему страшно. По-настоящему страшно. Потому что молчала не только женщина. Голос тоже молчал. Да что молчал – Хасану вообще ни разу не говорили об этом, а ведь он наизусть знал свою собственную жизнь, он миллион раз просмотрел ее целиком и в раскадровке, и ни в одном эпизоде не было этой черной женщины в черных тряпках, этой черной ночи и ледяного лунного лучика, разбившегося о далекий кинжал фидаина и кольнувшего Хасана прямо в глаз.
В первый раз со времен Реи Хасан ибн Саббах почувствовал, что живет по-настоящему – в том смертном ужасе, в котором от рождения привыкли жить все земные души, понятия не имея, что будет с ними в следующую секунду, и едва осознавая, что за властная сила крутила и корежила их мгновение назад. И женщина, словно почувствовав этот страх, вдруг распахнула свои черные тряпки, обдав Хасана кисловатым душком вспотевшей верблюжьей шерсти и волнующим ароматом зрелой человеческой самки.
Живот. Сперва Хасан ибн Саббах не увидел ничего, кроме ее беременного живота, огромного, бесстыдного, голого, туго натянутого пуза с выпуклым пупом, от которого сбегала вниз, к лобку, синеватая полоса, похожая на странгуляционную борозду из учебника по судебной медицине. Живот был живым, круглым и невероятным, как вселенная или детский надувной мяч, и женщина чуть-чуть придерживала его двумя руками, будто живот мог выскользнуть и, звонко подпрыгивая, поскакать по тусклым, пыльным камням.
– Ты кто такая? – одними губами спросил Хасан, чувствуя, как прилипает к спине насквозь промокшая ледяная рубаха, и не осмеливаясь взглянуть женщине в лицо.
И тут живот начал неожиданно светлеть, медленно становясь прозрачным, как аквариум, внутри которого, смутный и живой, плавал ребенок – мальчик. Он с каждой минутой все яснел, делаясь выпуклым, и Хасан ибн Саббах почти видел его сморщенное личико и крошечные, тесные кулачки. Ребенок беспокойно возился в своей мерцающей капсуле и все искал кого-то мутными, едва прорезавшимися глазами, неумело пытаясь повернуть слабую, жалкую голову. Но наконец глаза его нашли в плавающем изогнутом мире ибн Саббаха и сразу успокоились, отвердели, и вокруг зрачков начал расползаться горячий, золотисто-коричневый цвет, словно туда капнули из пипетки густого концентрированного йода. Мальчик еще немного поерзал внутри живота, устраиваясь поудобнее, потер плечиком щеку и, не сводя с Хасана яркого взгляда, медленно, неестественно медленно, улыбнулся.
– Ты кто такая?!! – Хасану показалось, что от его крика пригнулись на сторожевых башнях обмершие фидаины. Женщина отшатнулась, оберегая живот, в котором, неподвижно поблескивая крупными белыми зубами, все еще улыбался ребенок, и неизвестно откуда взявшийся ветер, взметнув ее мрачные тряпки, обдал Хасана колючей мелкой волной.
– Ля тахким илла иллах, – мягко ответила она. Судить вправе только Бог.
Зубы мальчика чуть-чуть подрожали и медленно, по одному, начали таять, как пиленый, плотный сахар – пока не остался только пустой внутри, красный, словно вырезанный на маленьком лице треугольник улыбки. И тут Хасан наконец поднял голову и посмотрел женщине в лицо, очень простое, очень ясное, очень знакомое – и не удивился. Ему больше нечему было удивляться, он все понял, то есть это раньше он думал, что все понимает, но только теперь по-настоящему понял ВСЕ.
* * *