* * *
Ступенька, ступенька, скрип, ступенька. Коридор. Тяжелый запах – Хрипунов подумал, что ТОТ САМЫЙ, но нет – кишащие опарышем кошки на пустыре благоухали сладко и концептуально, словно парфюм Paloma Picasso, а в морге было просто трудно дышать, потому что к сердцу Palomы примешивались жесткие альдегидные ноты смертного страха и формалина. Потом дядя Саша как-то сказал, что единственное, к чему невозможно привыкнуть, – это трупный запах. Амундсен говорил то же самое про холод. Хрипунов уже в двенадцать лет знал, что единственное, к чему невозможно привыкнуть никогда, – это сама жизнь.
Несмотря на внешнюю неказистость (одноэтажный кирпичный домик, по цоколь вбитый в сытную больничную землю и романтично увитый кустами мохнатого боярышника), внутри морг оказался запутанным, ледяным и сложным, как мир. Хрипунов побродил по странным закуткам и молчаливым коридорам, несколько раз зачем-то поднялся и спустился по певучим – в несколько ступенек – лесенкам и, наконец, оказался в просторном предбаннике, который выглядел – в отличие от всего прочего – довольно обжитым. Если, конечно, слово «обжитой» вообще уместно в морге. Во всяком случае, здесь был вполне привычный стол с двумя стульями, совершенно нестрашная кушетка и вешалка, на которой мирно соседствовали мужской цивильный пиджак и медицинский халат, не слишком, конечно, чистый, но и не заляпанный ничем, вроде крови христианских младенцев и ошметков их же христианских кишок. Взрослого человека, наверно, именно эти простые человеческие вещи и напугали бы больше всего, но Хрипунов вещей никогда не боялся, впрочем, он и до предбанника особенно по поводу морга не рефлексировал. Подумаешь – морг.
Заканчивался предбанник внушительной жестяной дверью, и, поскольку идти больше было некуда, Хрипунов навалился на эту самую дверь цыплячьим плечом, и она – с легкостью ночного кошмара – отворилась, и там, за дверью, в полутьме, оказался гигантский, за горизонт уходящий, металлический стол, и с этого стола – сияя ТЕМ САМЫМ прелестным стеариновым лицом – прямо навстречу Хрипунову стремительно села девушка. Голая. И совершенно мертвая.
Хрипунов попятился потрясенно, закрываясь рукой, как будто из прозекторской рванулось ему в глаза голодное взлохмаченное пламя, споткнулся о порог и вдруг заорал, натягивая и калеча голосовые связки, страшнее, чем орал от менингита перед своей помойной смертью, но зато впервые за долгие недели разумно и совершенно по-человечески. НЕ ОНА, орал он, НЕ ОНА, НЕ ОНА!!! – пока перепугавшийся дядя Саша не уронил свою упокойницу, которую сам же и посадил на минуточку, чтобы поправить волосы и половчее добраться до черепа (после трепанации скальп аккуратным окровавленным чехлом натягивается на лицо), и не кинулся к Хрипунову, растопырив толстые резиновые пальцы. А тот все орал, закатываясь и тряся головой – НЕ ОНА!!! И это действительно была не она. Просто мертвая девушка. Совсем другая.
* * *
Во-первых, через пару дней Хрипунова вчистую выписали из больницы – как заговорившего и не оправдавшего медицинских надежд.
Во-вторых, дядя Саша оказался самым обычным человеком. Лысым, хромым, из морга – но человеком.
В-третьих, Хрипунов наконец понял, что вокруг не так. Люди. Они оказались чудовищно, разнообразно и безрадостно некрасивы. Даже хрипуновская мама. Все. Невозможные уроды. Просто Хрипунов этого раньше не замечал.
* * *
Кусачки. Кусачки Дальгрена для взрослых. Кусачки Дальгрена для детей. Кусачки дистальные (безопасные). Кусачки для гемиламинэктомии. Кусачки для первого ребра. Кусачки для сосцевидного отростка (по Янсену). Кусачки Егорова-Фрейдина. Кусачки костные для операций на позвоночнике (для межпозвонковых дисков). Костные для операций на позвоночнике, окончатые для скусывания дужек позвонков. Кусачки прямые. Реберные универсальные с изогнутым ножом. Кусачки с полукруглыми губками мощные.
* * *
Ты можешь задать мне один вопрос о своем будущем. Любой.
Они все зависали на этих словах – почти на несколько минут. Соображали. И всегда – ВСЕ – обдумав и перебрав, как четки, свои убогие желания, просили одно и то же. ВСЕ и ВСЕГДА. Так что Хасану иногда едва хватало терпения дождаться привычной просьбы.
Я хочу увидеть свою смерть.
Хасан утомленно кивал, голос быстренько подкручивал настройки, и следующие несколько минут проходили в священном молчании. Неподвижный Хасан ибн Саббах (колени у подбородка, затылок холодит стена), пыльные световые столбы, тихое стрекотание в воздухе и коленопреклоненный человек, уставивший прямо перед собой выкатившиеся глаза (лоб, усыпанный перловкой ледяного пота, трясущиеся руки, смертный ужас, с которым не справлялось даже жужжащее персидское солнце). Один нервный бедолага так и помер прямо во время сеанса от острой сердечной недостаточности, и последней картинкой, которую он успел увидеть, был он сам, падающий головой в ноги невозмутимого Хасана ибн Саббаха. Когерентность смерти – раздумчиво отметил голос. Неплохое название для романа.
Другие выживали, хотя многих приходилось лупить по щекам и окатывать драгоценной водой, чтобы вложить в потрясенную голову самую главную истину: все в этом мире коловратно, парень, придешь через год – мультик может оказаться совсем с другим сюжетом, ибо все в руках Хасана ибн Саббаха, великого и всемогущего, так готов ли ты стать его верным фидаином? Кто бы сомневался. А теперь пошел в распоряжение Исама, пес. Увидимся через год.
И они служили. Рабски, беспрекословно, фанатично, неслыханно, с огоньком. Как никто никогда и никому не служил на этой земле. Ни за какие мыслимые почести и блага. Чтобы раз в год, дрожа, прийти в дом Хасана ибн Саббаха и увидеть там свою смерть. Увидеть. И не умереть.
* * *
Лопатка Буяльского для оттеснения внутренностей. Лопатка роговичная для инородных тел желобчатая. Лопаточка для разделения тканей.
* * *
В морге было все по-другому. Сперва Хрипунов заскакивал туда пару раз в неделю – посидеть в предбаннике, степенно раскачивая тощими ногами в растоптанных сандалетах, и попить с дядей Сашей чаю с хрупкими пожилыми баранками. Все равно делать нечего – каникулы же. Иногда предбанник оказывался пустым. Тогда Хрипунов, шустро обшарив морг (который с каждым разом становился все меньше, все теснее и все привычнее), возвращался к жестяной двери и тихонько, как дворняжка, скреб ее передними лапами, мечтая, что дядя Саша не просто выйдет через минуту, волоча ногу и привычно горбясь, а пригласит Хрипунова туда, внутрь, к жуткому столу, на котором, по хрипуновскому разумению, все еще сидела, раскинув по плечам рыжеватые волосы, девушка с круглой желтой грудью (остального Хрипунов не разглядел) и удивительным лицом. Твердым, неподвижным и идеально прекрасным. Не то что у живых.
Но дядя Саша не приглашал (хватило тогдашнего ора), а наоборот, норовил выхромать из прозекторской побыстрее, и дверь за собой закрывал с таким неожиданным проворством, что Хрипунов не успевал углядеть ничего. Ну просто совершенно ничего! Оставалось только пить чай из ворчливого чайника с розеткой в металлической попе, да изредка перекидываться с дядей Сашей пустыми словами. Такими редкими и осторожными, что на выяснение дяди Сашиной истории у Хрипунова ушло чуть ли не шесть лет. Вполне достаточно для дружбы санитара из морга и феремовского щенка с недетскими проблемами в голове и странными пробелами в родословной.
На самом деле, в окончательной редакции, улучшенная и дополненная, биография дяди Саши оказалась куда скромнее тех фантастических саг, что слагала о нем местная урла. Ни цыганам, ни Котовскому, ни фашистам, и уж тем более – космической центрифуге не нашлось места ни в массовке, ни даже в примечаниях. Дядя Саша был врач. Хирург. Молодой, одаренный, подающий прекрасные надежды, преуспевающий по всем статьям, по которым в положено было преуспевать в славном 1956 году. Будущее его было безупречно, предсказуемо и прозрачно, как чистый медицинский спирт, которым он и ужрался как-то вечером с коллегой по ординаторской до самых настоящих розовых слонов – толстых, торжественных и бесшумных. А когда какими-то секундами позже морщинистые и причудливые слоновьи зады побледнели и растворились в пульсирующем воздухе, дядя Саша обнаружил себя все в той же ординаторской, все под той же голой злой лампочкой, жужжащей на красном перекрученном поводке. И все с тем же коллегой. Только коллега зачем-то валялся на полу, пуская ртом хриплые преагональные пузыри и покачивая рукоятью столового ножа, который кто-то (слон?) с профессиональной щеголеватостью загнал ему чуть пониже левой ключицы.
Да, не повезло дяде Саше, ой, не повезло. Что с того, что он, мигом (и на всю оставшуюся жизнь) протрезвев, сам вызвал милицию и с перепугу зачем-то «скорую» – это в больнице-то сидя, в одном лестничном пролете от интенсивной терапии. Что с того, что до приезда милиции и возмущенной «скорой» (охуели вы там в своей Первой, что ли?) он оказал пострадавшему первую помощь – в сто раз лучше, чем по учебнику: дезинфекция, первичная обработка раны, повязка. Да он на собственных пальцах подключичную артерию держал, у покойника уже, когда и крови никакой больше не было, и быть не могло – так что милиция его от тела еле оттащила, а дядя Саша все бормотал – я сам его прооперирую, я умею, я сам прооперирую, сам, сам, сам… Что было толку, если в связи с ходатайствами граждан 30 апреля 1956 года Президиум Верховного Совета принял указ «Об усилении уголовной ответственности за умышленное убийство». И получил дядя Саша – со всеми смягчающими и отягчающими – чистую пятнашечку строгого режима. А мог бы и все двадцать пять.
На его счастье, в Вятлаге вместо полагавшихся по штату девяноста двух врачей имелось только двадцать девять. А потому отсидел дядя Саша спокойно и даже не без некоторого комфорта. И через десять лет – за доблестное лечение туберкулеза, дистрофии и бесчисленных бытовых травм – был освобожден условно-досрочно. Постаревший на целую эру. Совершенно лысый – скорее от переживаний, чем от цинги. Хромой – это уж сам дурак, упал на ровном месте, и сам же себя неудачно зашинировал, ну, а как зашинировал – так и срослось. А ломать кость заново сил не было. И так переломано все. До основанья и затем.
Но – вышел. В кепке. С фанерным чемоданчиком в руке. Сперва из лагеря. Потом – методом научного тыка – на феремовском полустаночке. Лишь бы равноудалиться и от Кайского (по-нашему Верхнекамского) края. И от Москвы. Потому что дядя Саша ведь был из Москвы. Для Хрипунова это звучало – как с того света. Хотя никакого этого света, если вдуматься, у Хрипунова и вовсе не было. Одна сплошная серая мга.
В Феремове все сразу сложилось необыкновенно удачно и даже празднично. Дядю Сашу мигом взяли в морг – санитаром, конечно, и на копеечную ставку, но зато с правом проживания в том же самом морге. Очень удобно. Там все условия имеются. Но самое главное, в морге дядя Саша снова начал оперировать. На трупах, разумеется. И тайком. Но оперировать! О-пе-ри-ро-вать! Понимаете, Аркадий? Я снова мог работать.
Ясное дело, никто бы не взял дядю Сашу в операционную. Но вот проводить аутопсию – ну и что, что он не имеет права подписывать заключение? Заключение вон хирург наш подмахнет, все равно он патанатомом у меня числится на полставки, чертов алкаш. Ну и что, что нельзя было поручать врачу проверять свои собственные ошибки, Иван Иваныч, я сам знаю, что нельзя, но ты найди мне человека, который приедет в нашу жопу трупы ковырять! Или, может, мне тебе в облздрав покойников на вскрытие присылать? Я могу! Только машину мне давай. И бензин. И новый холодильник! У меня в морге холодильник вот-вот сдохнет, я тебе тогда трупы в бочках буду отправлять – на розлив. А санитар мой у самого Попова оперировал. Ему аутопсию провести… Да не ору, ору… Извини. Просто нервы.
Нет, все-таки феремовский главврач был неплохой мужик. И даже выбил дяде Саше пиратскую сверхурочную десятку. За гиппократову вредность. А что дядя Саша удалял у покойников аппендиксы да тайком ковырялся в их мертвых желчных пузырях, так кому от этого было плохо? Безутешные родственники получали родное тело обмытым, напомаженным и в положенный срок, а что с лишними швами и недокомплектом некоторых органов, так кто ж их будет, эти органы, считать, ежели сперва поминки в день похорон, а потом семь дней, да девять, да сороковины… Не всем удавалось опомниться и перестать обмывать потерю даже через год неустанных скорбей – обстановка, идеальная для творчески настроенного врача с убийством и каторгой в анамнезе.
* * *
Исключение было одно-единственное – Исам. Криво и коротконогий, сутулый, немолодой. С плоским нездешним лицом и жутковатыми раскосыми глазами. Черт его знает, откуда и забрел в наши края. Но по-персидки говорил совершенно свободно, разве что чуть редуцировал гласные – непривычно ленивому и протяжному местному уху. А на каком языке пела Исаму колыбельные родная мать, он и сам помнил вряд ли. А если и помнил, то предпочитал помалкивать.
С Исамом все было по-другому, с самого начала. Он пришел сам, сославшись на Умара ал-Аффана, исфаханского юродивого, полудурошного нищеблуда и лучшего вербовщика, которого только знал ибн Саббах, и когда Хасан – потом, потом, много потом – попробовал разузнать, где старый лис откопал драгоценную находку, верные люди донесли ему, что Умара давным-давно нашли на городской площади, под утро, ледяного, с жутким перекошенным лицом, но совершенно целого. Ни единой дырки на теле, кроме тех, что предусмотрел Аллах, милостивый и всемогущий. Ни следа яда. Ни человеческого следа. Видно, увидел живого джинна, и не выдержало сердце – предположил Исам, уже незаменимый настолько, что смел предполагать вслух. Хасан кольнул его взглядом и услал куда-то – прочь, подальше, не искушай меня, брат, не заставляй проверять на обычную человеческую смертность… Мне нужен кто-нибудь, кому можно хоть изредка доверять. Ты мне нужен. Потому, с глаз долой, собака. Иди лучше поспи, с ночи ведь на ногах, носишься, как оглашенный, как молоденький, а лет-то тебе на самом деле… сколько, а, Исам? Имею я право знать о тебе хотя бы такую малость?
В тот день, когда пришел Исам, Хасан опух уже от скуки, отбирая фидаинов – будто киномеханик, обреченный в тысячный раз смотреть одну и ту же немую пленку с древним комиком в главной роли и несмешным полусмытым концом. Он даже задремывал иногда – на секунду-другую – как шахтерская кляча, вынужденная брести все по тому же короткому кругу, и очнулся, когда Исам уже был в доме, и не на пузе елозил, как положено перед Старцем Горы, а просто стоял на коленях. Причем похоже, что не из особого почтения, просто так удобнее было смотреть ибн Саббаху в лицо.
Приветствую тебя, досточтимый Сейид, завел он привычную волынку, но, прерванный недовольной ладонью Хасана – давай покороче, приятель! – охотно замолчал, опустил крепкую задницу на босые пятки и, не дожидаясь никаких вопросов и предисловий, сказал в воздух перед собой – девятьсот шестьдесят третий и второй, пожалуйста. Разумеется, две тысячи. Будто заказывал суп с гуляшом в придорожной забегаловке. Ибн Саббах и опомниться не успел, ошалелый оттого, что – первый и единственный на его веку – человек не интересуется собственной смертью, а лопочет какую-то хрень, непонятную белиберду, какой бестолковый шакал допустил ко мне сумасшедшего? – как голос что-то подсоединил, замельтешили какие-то полосы, лица, одно почему-то смутно и неприятно знакомое… И вот уже псих удовлетворенно кивает головой – ну в общем и целом все, как я и предполагал – и ползет – наконец-то! как положено! – к ногам ибн Саббаха, и целует его сухую руку, и говорит: меня зовут Исам. И я буду служить тебе, Хасан, столько, сколько положено…
И служил. Даже вернее тех, кто верой и правдой. Так служил, что Хасан ибн Саббах – неслыханное дело! – простил Исама целых два раза. В первый раз за то, что тот наплевал на собственную смерть. И во второй раз – за то, что догадался заглянуть в будущее так далеко, как не догадывался заглянуть и сам Хасан ибн Саббах. А может, и не догадался бы.
Нет, конечно, он спросил потом у голоса – нехотя, как бы между делом, нарочито вскользь – что за цифры такие дурацкие, что за даты, к чему такая даль, что это за тип такой вообще приперся по мою голову? Что там будет между не знам каким шестьдесят третьим и неведомо вторым? Это от какой вообще точки отсчета?
Поистине, Рай ближе к каждому из вас, чем шнурки его сандалий, но и Ад не дальше, так же уклончиво пропел голос, и понимай его, как знаешь, а ведь не придерешься к мерзавцу, потому что всем известно, что каждый волен толковать Коран так, как ему подсказывает душа.
– А если души нету? – угрюмо поинтересовался Хасан.
– Тогда надо ждать, – посоветовал голос и, выдержав моэмовскую паузу, пояснил: – Исам – значит, охраняющий.
Вопрос был закрыт. И Исам остался с Хасаном. При Хасане. Надолго. Но все-таки не навсегда.
* * *
Молоток анатомический с крючком. Молоток хирургический деревянный. Молоток хирургический металлический с накладкой. Набор для фиксации мыщелков и лодыжек.
* * *
Характер у Хрипунова был, конечно, конкретный. Но все равно – пластилин по сравнению с дяди Сашиной судьбой. Потому пришлось все-таки, как Хрипунов ни упирался, первому показать глазами на волшебную дверь: Можно, дядя Саша? – А орать не будешь? Крутит отрицательно черной жесткой головой, смотрит в пол – откуда он взялся такой чернявый среди феремовской белесоватой, рыжеватой, соломенной нежити? Странный такой пацанчик. Чудной. Чем-то от него этаким всегда веет… Нездешним. Часами молчит, как самый банальный уездный дебиленыш. Не то слушает, не то кемарит. А потом поднимет глазищи – надо же, совершенно рыжие! – и коротко спросит: это что? Ретрактор. А это? Ампутационная пила Шарье. Во вскрытии и для взрослого врача приятного мало – все-таки почтение к покойникам у нас в кровяных тельцах, а тут вам полноценное разделывание туши по всем правилам. Мясокомбинат для мертвых. Доктора с солидным стажем иной раз блюют, как первокурсницы. А этот сам притащил из предбанника табуретку повыше и сидит за спиной, болтает тощими детскими лапами. Молчит. Вам сколько лет, Аркадий? Двенадцать? Молчит. Смотрит прямо в отверстое (от шеи до лобка) пузо тощего феремовского каучуковара, безвременно покинувшего этот дивный, дивный мир по причине, которую мы сейчас с вами, Аркадий, выясним, хотя, по-моему, все ясно и так. Жировая дегенерация печени, дуоденальная язва… Хрипунов согласно кивает, по-прежнему не произнося ни звука: скальпель дяди Саши двигается с проворным изяществом живого существа, как будто кошка перебегает дорогу, вот остановилась на мгновение, дико смотрит через плечо, мышцы все еще текут под гладкой шкуркой. Асцит, варикозное расширение вен ЖКТ… Аркадий? Хрипунов кивает еще раз. Да, он здесь. Он на месте. На своем месте. Наконец-то.
* * *
Зажим для почечной ножки Мейо. Артериальный зажим Уэлла. Артериальный зажим Негуса. Артериальный зажим Потта (склемма Потта). Зажим сосудистый для частичного бокового пережатия, вертикально изогнутый. Зажимы для временного пережатия магистральных сосудов.
* * *
Первого сентября, после занятий, когда школьные парни потянулись к традиционным елочкам за школьным двором (подальше от завучева зрака и шизоидного дворника) – покурить и потрепаться о бабах, Хрипунов, не обращая внимания на призывный свист, прошел мимо – и столько было в его дворовой перевалочке невиданного, взрослого равнодушия, что его даже бить не стали. Оставьте, пацаны, он же дурак теперь, ему летом в больничке черепушку вскрывали. Ага, пилой. Хрипунов не обернулся, так и ушел, неторопливо подпинывая сплющенную консервную банку. Чего ему было слушать дебильные слюнявые сказки про подсмотренные в бане буфера. За три летних месяца он видел десяток настоящих голых женщин – причем видел и снаружи, и изнутри. А к новому году дядя Саша обещал подарить ему анатомический атлас. Выучите наизусть, Аркадий, тогда и поговорим о возможной практике, а пока просто наблюдайте. Сегодня я покажу вам резекцию дивертикула Меккеля. Банальнейшая, в сущности, операция, но можно провести по-настоящему изящно.