Щипцы для извлечения желчных и почечных камней вертикально изогнутые. Щипцы для извлечения осколков костей. Щипцы для носоглотки окончатые. Щипцы для операций на носовой перегородке. Для тампонирования горла и глотки большие. Для оттягивания матки. Щипцы для захватывания ушка сердца.
* * *
– Спасибо, Алина Анатольевна. – Хрипунов вежливо кивает головой, имя администраторши размазывается по небу, как сливовое повидло. – Меня не будет (маленькая пауза, чтобы умножить расстояние на время и приплюсовать минимальный технологический зазор на национальное разгильдяйство)… четыре дня. На этот период все операции отменяются. Прием будет вести Константин Львович.
Администраторша сглатывает в такт каждой фразе, и подбородок ее прыгает, как автомат Калашникова в неловких лапах новобранца.
– Ваша соседка… Нина Николаевна… – опять начинает она, но Хрипунов уже не слушает, он несет по коридору безупречно прямую, спокойную спину, отчетливо щелкая тонкими подошвами дорогих туфель. Мы вам очень сочувствуем, дорогой Аркадий Владимирович, – беззвучно бормочет вслед администраторша, и очки ее переполняются стародевическими слезами – чистейшими, тяжелыми, дымящимися, как напалм. Она сама только в прошлом году схоронила мамулю и, спасибо Аркадию Владимировичу, сразу выправила памятник, оградку, засадила все бархатцами, мамуля любила бархатцы, и цветут они с мая и до заморозков, не забыть прямо сейчас отправить телеграмму, чтобы не торопились хоронить. Администраторша протирает вспотевшие окуляры крохотным носовым платком, смахивает с очков налипшие махры и, деликатно шмыгая носом, семенит к своей стойке у самого входа в клинику.
Уже через пару часов потрясенная Нинка Бабкина, старая, скрюченная от артроза, но по-прежнему деятельная и бессмертная, как вирус, будет показывать соседкам длиннющую телеграмму, из-за желтоватых бумажных полос похожую на окно, заклеенное от бомбежки. Смотри-ка, мать все ж есть мать, проняло-таки Хрипуненка, а то двадцать с лишком лет носа не казал, шлепок коровий, отца без него схоронили, тока деньги и слал, а что Татьяне с его денег, одна-одинешенька померла, чисто дворняга под забором. А тут нате вам – без меня не хороните, буду среду, люблю, скорблю, безутешный сын Аркадий.
Через те же пару часов – укладывая в душную пасть багажника спешно собранную экономкой дорожную сумку, похожую на пафосный батон из виттоновской кожи, и ящик с пятилитровыми бутылками питьевой воды, и я же сказал, что портплед не нужен, Светлана Григорьевна, и уберите пирожки, это даже не смешно – Хрипунов наконец признаётся сам себе: мама умерла. И совершенно ничего не чувствует. Совершенно ничего, кроме острого нежелания тащиться неизвестно куда через всю эту волчью, волчью страну.
* * *
Стамеска Воячека желобоватая. Стамеска Воячека плоская. Шило Воячека. Шило трехгранное. Рашпиль с насечкой, обратной и прямой.
* * *
Хрипунов и думать про Клоуна забыл, поглощенный реальной жизнью, которая – впервые на его памяти – норовила вправиться в нормальное русло, стать обычной, нормальной, человеческой, в конце концов. После ординатуры его без слова оставили в челюстно-лицевой, огромное отделение, между прочим, и столичная больница, московская, и в планах маячило – как только освободится ставка – место пластического хирурга в получастной клинике, хотя на кафедре общей хирургии рвали волосы от отчаяния, и завкафедрой лично трижды вызывал Хрипунова на откровенный разговор, туманно рассуждая о благородной науке и подвиге высокого служения, пока не признался, крякнув, что сроду не встречал такого одаренного хирурга, а я ведь, Аркадий Владимирович двадцать пять лет преподаю и сорок оперирую, навидался, слава Богу, всякого, но таких рук, как ваши, не встречал. Сколько вам лет? Двадцать девять всего? Невероятно! У вас, Аркадий Владимирович, большой дар – уж не знаю, правда, Божий ли, но пациентам это, если честно, без разницы. Зачем вам эта пластическая хирургия – Господи, носы, животы, жирные тетки! Я понимаю, вы человек молодой, вам деньги нужны, тем более что времена сейчас, мягко говоря… Но Аркадий Владимирович, дорогой, вам нельзя размениваться, оставайтесь на кафедре, лет через пять будете самым молодым в институте профессором – я обещаю, но и не в этом даже дело, речь вполне может идти о создании новой хирургической школы, вашего имени школы, Аркадий Владимирович, уж поверьте старику – мне давно ничего не нужно, лучше подумайте, сколько людей вы можете спасти… Реально спасти, по-настоящему – от смерти.
Хрипунов вежливо вертел в крепких пальцах чашку с желтеньким кафедральным чаем: ему было плевать на людей с их неминуемой смертью, ему даже на свою собственную смерть было плевать: детство, проведенное в морге, избавляет, знаете ли, от ненужных сантиментов. И потом, Хрипунов прекрасно знал, что в смерти человек все равно беспросветно и совершенно одинок, собери вокруг хоть сотню гениальных врачей – в сущности, в человеческой жизни есть только два момента такого великого, абсолютного одиночества – рождение и смерть. А пластическая хирургия – это интересно. Мне интересно, Кирилл Леонидович. Потому что это единственная для врача возможность не увечить, а творить. А деньги тут, честное слово, ни при чем.
Это была правда. Деньги интересовали Хрипунова еще меньше людей. Именно поэтому они пришли к нему сами.
Одному Клоуну известно, как он разыскал Хрипунова после двухлетней разлуки. Съемное жилье за это время пришлось сменить три раза: поспевая за взбесившимися ценами, Хрипунов все дальше забирался в глушь столичных трущоб, и похоже, последнее приобретение – восьмиметровая комната на краю московской географии – тоже скоро станет не по карману, и придется искать убежище в Подмосковье, что и неплохо, потому что в электричке можно сколько угодно спать. И почти столько же читать.
Впрочем, наверно, Клоун просто разослал своих шестерок по всем московским больницам или напряг частных сыскарей, в ментовку он бы сроду не сунулся, вор известный, авторитетный – западло. Но – разыскал. Вплыл прямо в ординаторскую, солидный, благоухающий, степенный, в невиданном деловом костюме, отливающем сталью и шерстью, и дурацком галстуке в цирковой развеселый горох. За спиной маячат две гориллы в стандартных кожаных куртках и шуршащих спортивных штанах и подпрыгивает встревоженная медсестричка, вскрикивая про часы посещения и нельзя без халатов в отделение, ну что вы за люди, Аркадий Владимирович, я правда говорила, что нельзя.
Хрипунов встал из-за стола, честно пытаясь вспомнить, нет ли в какой палате подходящего посетителям раскуроченного братка, но увидел шрам, перекосивший рот неузнаваемого господина, и тут же, потянутое приметным келлоидным рубцом, выплыло имя:
– Здравствуйте, Евгений Поликарпович. Рад видеть вас в добром здравии. – Клоун вздернул короткие брови, покачал недоверчиво головой. – Вот это память! Уважаю! – И тут же цыкнул на своих псов, и они немедленно исчезли за прикрытой дверью, только слышно было, как стихает негодующий стрекот медсестры, превращаясь в укоризненное воркование, потом что-то зашуршало – не то букет, не то шоколадка, и сестра замолчала вовсе, зашелестев куда-то по своим медицинским делам. И Хрипунов с Клоуном остались одни.
Пачку долларов, перетянутую смешной розовой резинкой, Хрипунов не взял – я, Евгений Поликарпович, частной практикой не занимаюсь и мзды с пациентов не беру – и деньги так и пролежали на столе всю неловкую беседу (о погоде и прочих стихийных обстоятельствах) – как кирпич, вернее, небольшой такой кирпичик, и Клоун, поднимаясь, сунул его в раздутую барсетку, – во времена настали, Аркадий, скоро вместо бумажника портфель придется с собой носить, зря отказался, ты мне жизнь спас, а я долгов не люблю. По долгам платить положено.
– Так ранение было не смертельное, – машинально поправил Хрипунов, ему не нравился разговор, будто списанный из бабского детектива в дешевой мягкой обложке. Дурацкий.
– Зато жизнь была смертельная, – отрезал Клоун – из-за шрама он все время усмехался краем ощеренного рта, на подельников, должно быть, жути нагоняет немало, но вот есть скорее всего неудобно. Да и девушкам нравится едва ли.
Хрипунов посмотрел в лежащую перед ним историю болезни. Диагноз: сочетанная черепно-лицевая травма. Перелом основания черепа в передней черепной ямке. Множественные переломы костей лицевого скелета, верхней челюсти, стенок обеих орбит, решетчатого лабиринта, нижней челюсти и скуловой кости справа. Рваные раны век обоих глаз. Франкенштейн из-под «Камаза». А место в клинике пластической хирургии может и не освободиться. Вообще.
– Знаете, Евгений Поликарпович, если вы действительно хотите сделать для меня доброе дело, позвольте, я вас прооперирую. Разумеется, бесплатно.
Клоун аж поперхнулся больничным воздухом – ни до, ни после Хрипунов не видел его таким обескураженным, прямо как первоклашка, которого завуч застукал в школьном сортире с аппетитно скворчащей беломориной, а ведь крученый был мужик. Крученый и длинный. Хотя это сразу было ясно. Еще два года назад.
– Проо… Что?
– Ну, прооперирую. Шрам ваш – если, конечно, он не дорог вам как память. Совсем убрать, к сожалению, невозможно. По крайней мере в этой галактике. Но улыбаться будете, только когда сами захотите, обещаю.
– А… – Клоун честно пытался понять, – а тебе-то с этого какая корысть?
Хрипунов еще раз заглянул в историю болезни.
– Понимаете, Евгений Поликарпович, к нам сюда люди попадают все больше из-под асфальтового катка, тут уж, сами понимаете, не до тонкостей. Голову бы собрать по частям. А я хочу работать в пластической хирургии. Если угодно – в эстетической.
– А шрам мой тут при чем?
– Да, собственно, ни при чем. Просто я много читал про такие рубцы и довольно хорошо представляю, как с ними работать. Не хватает только практики.
Клоунские мальчики рванули в дверь разом и разом же засели в ней крепкими плечами, растопыренные, ощетиненные, один все пытался свободной рукой выхватить пистолет из наплечной кобуры светлой иноземной кожи – экие дурни, хорошо хоть не с обрезами, а то разнесут к чертовой матери все отделение. Клоун, все еще икая и всхлипывая от смеха, махнул им успокоительно и жестом попросил у Хрипунова попить.
– А то так и помру во цвете лет. Непроо… Ой, не могу, держите меня семеро! Выходит, ты меня заместо подопытной крысы хочешь?
Хрипунов налил из-под крана стакан мутной московской воды, протянул Клоуну и совершенно серьезно ответил:
– Да.
Через три месяца в «Метрополе» счастливый Клоун (в углу выровненного рта – только тонкая слабая тень прежнего уродства) кругло и гулко глотал ледяную водку и аппетитно распоряжался:
– Значит, так, Аркадий, я тут со знающими людьми посоветовался, потому бросай эту советскую богадельню, будем свою больничку открывать. Э-сте-ти-че-скую, как ты хотел. Не у меня одного на роже шрам, а ты, говорят, еще носы новые собираешь – знаешь, сколько у наших носов набекрень? Чистое золотое дно. Да какое учиться, какая Америка, мало ты учился, через пару месяцев откроемся, у меня муха не пролетит… Погоди, погоди… Силиконовые, говоришь? И большие можно сделать? А вот такие? Да ври!
То и дело подбегал официант, чутко, как за пульсом умирающего, следя за уровнем водки в тяжелых стопках – Хрипунов до своей так и не дотронулся.
– Нет, Евгений Поликарпович, стажировка потребуется минимум на год, и еще месяца три хорошо бы провести в Швейцарии, там тоже прекрасная школа, и потом, вы хоть примерно представляете, сколько это будет стоить? А оборудование клиники? Цены на гармонические скальпели знаете? А на операционные столы?
– Горячее подавать? – мягко вклинивался официант.
– Да пошел на хуй! О деньгах, Аркадий, даже не думай… Ты, главное, учись, раз надо. Я на тебе еще кучу бабок заработаю, лепила ты мой хренов. Мы заработаем. И не спорь, мне тя Бог послал за жизнь мою тяжкую, не спорь говорю, где мое мясо, халдей, я еще ждать тебя буду за свои бабки!
Все так и получилось, по-клоунскому. Он вообще оказался по-своему верным и благородным человеком. И как вовремя позволил себя убить – аккурат в самом конце девяносто пятого, к смене времен, к началу великой легализации. К концу девяносто шестого Хрипунов был уже чист как слеза – безупречный владелец безупречной клиники с безупречной репутацией. На похоронах к нему подошла рослая зарыданная блондинка с крепкой, молодой жопой и увесистым бюстом – Хрипунов мгновенно узнал свою работу, чуть ли не первую после Штатов, точно, начало девяносто четвертого, она еще настаивала на самых больших протезах. Ах ты Клоун, ах ты старый сукин сын, надо же, а лица совсем не помню, хорошо хоть, что не гинеколог, те своих пациенток вообще только в кресле узнают. Блондинка страдальчески сморщилась и залепетала про то, как все ее послали, а вот когда Евгений Поликарпович был жив…
– Тысяча долларов в месяц вас устроит? – поинтересовался Хрипунов.
Блондинка недоверчиво ахнула и совсем по-деревенски залепетала про дай вам Бог здоровьичка, Аркадий Владимирович, уж про вас Евгений Поликарпович так всегда говорил, прям как про сына родного.
– Просто я тоже не люблю долгов, – непонятно ответил Хрипунов, аккуратно высвободил локоть из тугого силиконового плена и, обгоняя рослых мужиков в квадратном черном кашемире, не спеша пошел к кладбищенским воротам, понимая, что, похоже, Клоун был последним человеком, которого он, Хрипунов, не только слушал, но и слушался. И теперь все пойдет совсем по-другому. Потому что жизнь встала наконец на пуанты, дрожа напряженными икрами и растерянно улыбаясь. И лучше даже не думать, насколько ей хватит сил.
* * *
Щипцы разжимные. Щипцы полипные окончатые. Щипцы Твида. Щипцы тигельные. Щипцы тампонные носовые. Щипцы уретральные с зубцами и нарезкой на губках. Щипцы цанговые. Щипцы штыковидные с узкими овальными губками. Щипцы Энгля. Щипцы предохранительные для сверления черепа.
* * *
Он больше ни разу не шевельнулся в своей каменной нише – ни в полночь, ни позже, когда из-за гор начало выбираться одутловатое багровое солнце, и никто в крепости не смел не то что сдвинуться с места – даже взглянуть туда, где сидел, скорчившись и втиснув в колени неподвижную голову, Хасан ибн Саббах – мертвый. Или живой. Пока не выскочила наконец из дома его младшая жена, маленькая, коренастая, уютная, и не поспешила, всплескивая руками, – в первый раз в жизни не к хозяину и повелителю, а просто к мужу, который – ай, тебе что, плохо с сердцем, дорогой? – опоздал к завтраку, и вот сидит теперь на утреннем сквозняке, и может, сохрани Аллах, простудиться. Она, лопоча что-то ласковое, помогла Хасану подняться и, подхватив его, как маленького, под мышки (косточки, косточки-то, оказывается, как у изголодавшейся птички), повела домой – сгорбленного, невесомого, вмиг одряхлевшего, слепого от слез, глицериновой пеленой заливших запрокинутое лицо.
До самого вечера из лачуги Хасана не доносилось ни единого звука. Молчала и крепость – отчаянно, оглушительно, из последних безнадежных сил, словно параличом разбитая безъязыкая старуха, которой третий день забывает дать попить толстая ленивая невестка. И только ветерок тоненько подвывал от одиночества, заблудившись в серых камнях, да после полудня потерял сознание от усталости и жары один из фидаинов, которых никто так и не рискнул сменить, и тело его, несколько раз глухо стукнувшись о скалы, бесконечно долго и медленно падало вниз.
Но ничего этого не слышал Хасан и ничего не видел, потому что лежал, скорчившись, лицом к стене, на каменной лежанке, той самой, на которой его старшая жена когда-то, тридцать, кажется, да, точно – тридцать лет назад, родила маленькую красную девочку, прожившую всего семнадцать минут. Младшая жена сперва сновала по дому мягкой встревоженной тенью, а потом села в углу и замерла там, не шевелясь, подняв к лицу крепко обтянутые холстом колени, пока не начало темнеть. Когда сумерки заплескались выше ее оплывших от старости щиколоток, Хасан ибн Саббах наконец вытер мокрое лицо и встал.
– Ты не скинула ее тогда, – не то спросил, не то сказал он затекшим от долгого молчания голосом.
Младшая жена не ответила, но глаза ее, едва различимые в темноте (стремительно прибывающая ночь была ей уже почти по шею), упрямо блеснули.
– Не скинула, – повторил ибн Саббах, – это была она. И с Хасаном-младшим тоже. Я знаю. Она.
* * *
Распаторы для отслойки кожи лица – прямой, изогнутый. Распаторы, малый и большой. Распатор для первого ребра, мощный. Распатор прямой. Распатор изогнутый, малый.
* * *
С трассы, как это ни печально, пришлось свернуть, и «ягуар» под Хрипуновым тут же поджал низкое беззащитное брюхо и заныл, жалуясь на раннесоветский асфальт и неласковые колдобины. Хрипунов, который, в отличие от большинства, механизмы, даже самые дорогие и долговечные, никогда не одушевлял, даже мимоходом пожалел бедолагу и едва ли не впервые в жизни потрепал растерянную, глазастую машину по рулю и поговорил с ней. Негромко и по-человечески.