– Судьба.
* * *
Потолок в номере был бугристый. Ни к черту был потолок – невыведенный, скверно, но зато щедро побеленный – стыдно должно быть приличному отелю за такой откровенно паршивый потолок. Не эксклюзивный. Хрипунов поискал глазами свет плывущих за окном автомобильных фар – он любил засыпать под этот качающийся, бегущий, странный свет, – но за окном были только сосны, вперемешку с какой-то жестколистой, кожистой, растопыренной экзотикой.
Невозможно хотелось пить, но было нельзя – плечо, все истыканное огненными, беспокойными мурашками, придавила тяжелой сонной головой утомившаяся Анна, заснувшая на самом пике счастливой бессмысленной болтовни, ее будто прорвало – после месяцев и месяцев бесконечной, съежившейся тишины. Господи, да я же сразу влюбилась, ну буквально с первого взгляда, я тогда еще была в таком уродском халате, байковом, я его сразу выкинула после того… Честно-честно. А метрдотель какой ужасно смешной – гнался за нами чуть не до самого номера, с извинениями своими, нужны они нам – его извинения, правда? А на вас тогда, в первый раз, был потрясающий свитер, серый такой, с косами, английской вязки, ну, помните, то есть, конечно, помнишь – нет, я, наверно, никогда не привыкну называть вас на ты, просто не смогу… А мороженое все-таки ужасно жалко…
На мороженом она и заснула, ткнувшись лбом Хрипунову в ключицу и даже не заметив, что он не сказал в ответ ни слова, просто не смог, так и лежал, в классической посткоитальной позе взрослого самца homo sapiens – на спине, одна рука закинута за голову, другая придерживает прильнувшую женщину за влажное горячее плечо; полное равнодушие, тихая дрема остывающего механизма, под левым бедром натекло холодным и липким, надо бы отодвинуться… лень. Почему после секса человеческие женщины так похожи на обожравшихся змей? И что теперь с ней делать? Что. Что. Что.
* * *
Ножницы реберные. Ножницы реберные гильотинные. Сосудистые вертикально-изогнутые. Твердосплавные для разрезания мягких тканей.
* * *
Через десять дней Хрипунов сидел в самолетном кресле рядом с Анной – горячий загорелый локоть вздрагивает во сне, сияющее запрокинутое лицо заботливо прикрыто черными наглазниками – так ты лучше выспишься, ребенок. На самом деле, чтобы никто не сломал себе ногу, не забился в истерике, не потерял сознание. Не застыл, разинув рот, в ликующем параличе. Уютная немолодая итальянка, продававшая на набережной ненормально крупную клубнику и раннюю глянцевую черешню, наверно, уже оправилась от сердечного приступа. Может быть, даже выписалась из больницы. Хотя вряд ли. Это было их самое первое утро в Италии. Первое утро вместе. Абсолютная концентрация Анниного счастья. Плюс его личная неопытность. Заказать завтрак в номер он еще сообразил, но от утренней прогулки по набережной не ждал никакого подвоха. Собственно, тогда он сам еще многого не понимал. Просто старался пореже смотреть Анне в лицо. А итальянке просто не повезло. Она получила в лоб улыбку такой сокрушительной убойной силы (ой, смотрите, Аркадий Владимирович, клубника, ну клубника же!), что хватило бы и Гераклу.
Когда из ближайшего отеля, молотя десятком рук, прибежал оглушительный доктор и лениво ахающая толпа начала медленно рассасываться, Хрипунов перестал стискивать мизинец обмякшей итальянки (энергичное давление в течение двух-трех минут на правый нижний угол ногтевой пластинки мизинца левой руки при сердечных недомоганиях вполне способно заменить таблетку валидола – еще дяди Сашина волшебная выучка). И тут же, в соседней лавчонке, купил испуганной Анне зеркально-черные, стрекозиной величины и выпуклости солнечные очки (не снимай, не снимай, а то будут морщинки) и заодно видеокамеру. Да какая разница, сеньора, давайте любую. Пойдем в отель, Анна, не огорчайся. Она непременно поправится. Обещаю.
* * *
Пластина для операций на веках. Пластина склеральная. Пластинка для оттеснения внутренностей.
* * *
Они прожили в доме Хасана, может, год, а может, больше. Никто не знал. Потому что девочки никогда не выходили из дальней комнаты, а Хасан никогда не говорил о них вслух. Только нестареющий Исам, говорят, видел их однажды, когда привез – по приказу ибн Саббаха – неслыханный подарок из Европы, мягкую тряпичную куклу с фарфоровой искусно размалеванной головой и живыми, человеческими, белокурыми волосами. Не каждая голубокровая христианская принцесса могла похвастать такой баснословной игрушкой. И один Исам знал, как и где сумел ее раздобыть.
А потом девочек вдруг отослали в долину и выдали замуж за степенного неразговорчивого купца, а взамен привезли откуда-то двух новых, таких же молоденьких, напуганных и прелестных. И так продолжалось много-много раз – иногда малышек меняли через год, иногда через неделю, но всех отдавали в жены порядочным зажиточным людям, и все приходили к мужу чистыми и непорочными, как снег на вершине Эльбруса. И все жили потом долго и счастливо, смиренно рожая крепких детишек и смиренно смывая по утрам юность и красоту.
И только одна из них накануне собственной свадьбы удавилась. Одна-единственная. Тихая светлоглазая девочка по имени Mухджа. Душа.
* * *
Щипцы для удаления плодного яйца прямые. Щипцы для фиксации тела и шейки матки. Щипцы Кагаловского для захватывания плевры. Щипцы клещевидные для орбитотомии. Щипцы кожноголовные акушерские (по Иванову). Щипцы крампонные. Щипцы ложкообразные для удаления опухоли мозга. Щипцы окончатые для захватывания опухоли мозга.
* * *
Когда самолет, дрожащий, натужный, заключенный в почти видимый глазу кокон разноязыких перепуганных молитв, вцепился растопыренными лапами в бетонку московской взлетной полосы, Хрипунов почувствовал на щеке легкую влажную метку и открыл глаза. Заспанная Анна сидела рядом, с ногами забравшись на неудобное самолетное седалище, хрипуновский заботливый пиджак сполз со смуглых коленок, теплые волосы растрепаны, как маленький дым.
– Это я вас поцеловала.
– Не вас, а тебя.
Глаза – нет, не белые все-таки, едва ощутимо сероватые, первый шаг вниз, к туману, слизнувшему предрассветную горную долину, тихий утренний воздух, овечье звяканье, шепот переливаемого молока. Вокруг каждого зрачка – неуловимая мозаика, аккуратно сложенные осколки зеленого, рыжего, каре-голубого. Крошечный витраж – чтобы душе было не так скучно смотреть на этот негодный, не горний мир. В углу рта засохла сонная белая слюнка. Сейчас улыбнется. Я знаю.
Хрипунов ловко, привычно уже увел глаза в сторону, чтобы не тряхнуло, чтобы уйти из-под обстрела, хорошо, что все вокруг повскакивали с мест, хватая модные узлы и роняя мятые фантики. Нет, стюардессу, кажется, все-таки зацепило, качнуло, распялило изумленный намалеванный рот. Ощущение стенокардического кола за грудиной. Непереносимое счастье. И потом кратковременный, но полный паралич воли. Если в этот момент она скажет или попросит что-нибудь… Хрипунов вспомнил, как фруктовая итальянка с набережной, уже теряя сознание, заваливаясь на бок и хватая сухими губами хриплый солнечный воздух, все продолжала сыпать Анне под ноги свою невероятную, чуть ли не с кулак, бело-розовую, всю в мелких родинках, безвкусную клубнику…
– Иди сюда.
Хрипунов торопливо потянул ее к себе, мягкую, пахнущую жуткими сахарными духами, сонным потом и подкисшей бизнес-классовой едой – занять чем-нибудь, заболтать, зажмуриться, поцеловать… Поздно. Анна, подставляя ему радостные, чуть спекшиеся от перелета губы, отчетливо пожаловалась – так пить хочется, ужас.
Не успел.
Зато можно обойтись без натужного, вымученного поцелуя. Без этой тактильной муки. Когда под губами и языком вместо нежного влажного огня – только отвратительные слизистые и заплывающие швы. Хрипунов поправил переставшей улыбаться Анне вспотевшую выбившуюся прядку. Она действует, только когда счастлива. Она счастлива, потому что влюблена. Она влюблена в меня и при этом неприятна мне физически. С этим ничего не поделаешь. Физически. Я так долго не вытяну. Просто не справлюсь.
– Все хорошо, ребенок. Сейчас попьешь.
А по проходу, расталкивая фирменными бедрами рвущихся на выход пассажиров, уже спешила бледная, растерянная стюардесса, сжимая в руках переплескивающийся через край подносик, сплошь уставленный стаканами с минералкой, соками и медленно умирающим шампанским.
* * *
Пинцеты. Анатомический. Хирургический. Зубчато-лапчатый (русский). Пинцет с замком. Пинцет для наложения и снятия металлических скобок. Пинцет для разбортовки сосудов игольчатый, зубчатый и изогнутый. Пинцет Миминошвили. Пинцет для коагуляции. Пинцет для грудной хирургии. Пинцет сосудистый. Пинцет для захватывания электродов.
* * *
Кабинет Арсена Медоева был круглый, белый, зеркальный и золотой. Многоярусная, воспаленная люстра свисала с лепного потолка, как застарелый гидраденит, в просторечии остроумно называемый «сучье вымя». Сучье вымя, дрожа хрустальными гирляндами, отражалось в гигантском полированном столе, в глобальных вазах, сияло на багетных выпуклостях, жидким бликом ложилась на глянцевитое, ухоженное темя хозяина всего этого великолепия – уважаемого человека Арсена Медоева, да. Единоличного владельца если не лучшего, то уж точно самого крупного в Москве модельного агентства с идиотским, хлестким, но каждому известным названием – WOW.
Люди нервные и непривычные в кабинете Медоева мгновенно начинали чувствовать себя, словно внутри елочной игрушки – прямо посреди тихого звона и сияющего хруста, дурацкой, аляповатой мишуры и рвотных спазмов от плохо переваренной халвы и несчитанных шоколадных конфет. Это было не то чтобы больно – просто как-то гадко. К тому же в кабинете совершенно невозможно было сосредоточиться – городской ум, привыкший к острым углам и ломаным линиям, начинал бесплодно метаться среди медоевских округлых и лекальных пространств, словно дворняга в поисках собственного ужаленного хвоста.
Некоторых – особенно совсем молоденьких дурочек – в кабинете и правда начинало мутить, они бледнели, терли липкий ледяной лоб обмякшей ладошкой, обреченно закатывали к бронзе и лепнине осоловевшие зрачки. Картинно взволнованный, Медоев тотчас сползал со своего бело-золотого кожаного трона и участливо наклонялся над сомлевшей жертвой, обдавая ее гипнотическим облаком сладчайшего парфюма – с отчетливыми, дымными, густыми нотами на илистом, клубящемся дне. Ну что ты, что ты, малыш, успокойся… Да у меня же дочка тебе ровесница…
На слове «дочка» баритон Медоева вздрагивал неподдельной болью, будто дочка – бледная, каревласая кукла, лежала тут же, пламенея ангиной и прощально улыбаясь слабым прекрасным ртом. После этого можно было подсовывать контракты, вырывать обещания, трогать сухими темными пальцами вздрагивающую, сочную, лопающуюся от спелости плоть. Все, все можно было в этом кабинете. Никто не уходил обиженным.
На Хрипунова кабинет действовал своеобразно – уже через пару минут у него начинали мучительно, туго ныть коренные зубы, потом мягкой болезненной ватой закладывало уши, и Хрипунов, до висков наполненный будущей многодневной мигренью, просто вставал, оборвав и себя и Медоева на полуслове, и шел из офиса вон, мимо секретарей, щебечущих соискательниц, будущих моделек и нынешних шлюх – прочь, прочь, из этого липкого рахат-лукумного мира. На свежий воздух.
Медоев как будто и не обижался – семенил рядом, подскакивая, маленький, жирный, ароматный, обаятельный урод, улыбчивый льстец с медоточивыми устами, до краев полными яда и голубоватых ледяных виниров. Чего ты, Аркаша, дорогой, мы же не договорились еще – куда спешишь, брат? – выпевал с анекдотичным акцентом, мягко хватал на бегу за локоть. Хрипунов морщился – и от акцента, и от шарахающихся во все стороны членистоногих моделек, и от бьющего по глазам золота – и только на улице, остановившись, переведя дух, раздраженно спрашивал. Ну что за спектакль опять, Арсен. У меня инсульт когда-нибудь будет от твоей позолоты. И перестань, ради всего святого, паясничать. Приезжай к восьми в «Яузу», там дорешаем. А сейчас извини – голова болит.
За Хрипуновым хлопала автомобильная дверца, и Медоев мигом переставал улыбаться и рассыпать вокруг гортанные «вахи» – он, признаться, кроме этих «вахов» ни слова не знал на родном языке, зато блестяще и без малейшего труда переходил с английского на французский, так что в Европе его принимали за богатого окультуренного араба, а никак не за сына природного осетина и хорошенькой хохлушки.
Впрочем, папа-осетин был горец не простой – и маленького Арсена принесли из 1-го Московского роддома не куда-нибудь, а прямо в огромную профессорскую квартиру, где сплошь клубились важные и нужные люди, мелкие прихлебатели, крупные мошенники, пронырливые аспиранты и какие-то незаметные персоны в квадратных пиджаках с печатью государственной значимости на туго натянутых лицах. Где-то в дальних комнатах обитали ласковые, молчаливые женщины в темных низких платках – осетинский профессор, гордость республики, орденоносец и лауреат, чтил обычаи предков, – в их бесшумные руки и передали новорожденного младенца, а профессор умчался на очередной симпозиум, с него – на заседание кафедры, а потом – на полигон.
А когда наконец вернулся, навстречу ему из глубин квартиры вышел молодой человек лет шестнадцати, с печоринской усмешечкой на упитанном лице, угрюмый, капризный и, совершенно очевидно, жестокий. Молодой человек спокойно и тщательно стер со щеки умильное отцовское лобзанье (как ты вырос, мальчик мой! Стал совсем-совсем взрослый! Смотри, Мария, да у него же усы!) и сказал – папа, мне нужно в МГИМО. Как будто просил передать ему солонку за семейным обедом, когда воскресенье и в мамину честь подают украинский борщ, расплавленный, раскаленный, несусветный, но все равно сваренный не мамой и потому не настоящий.
Теперь немножко о медоевской маме. Она действительно была самой что ни на есть хохлушкой, прибывшей в Москву из анекдотичной Жмеринки – той самой тихой, зеленой Жмеринки, где жасминовыми вечерами к поездам дальнего следования выносят газетные кульки с вареной молодой картошкой и малосольными огурчиками, а раннюю черешню продают, нанизанной на аккуратные веточки – алые, словно покрытые драгоценным китайским лаком. Перспектива солить огурцы и продавать косточковые медоевскую маму прельщала мало, потому, на одном мощном выдохе закончив среднюю школу, она рванула в столицу нашей родины, имея максимум неясных перспектив, идеально сработанную задницу и полну пазуху великолепных, нежнейших, сливочных цыцек.
Гробиться в метро или на стройке за ради вожделенной прописки будущая мадам Медоева тоже решительно не желала, а желала она ездить в черной быстрой «Волге», получать приглашения в ГУМ на закрытые показы и – главное, главное! – саму себя безгранично и уверенно уважать. Для чего, по ее разумению, непременно требовался диплом и маленький, тяжеленький, сверкающий поплавок. Ну и разумеется, муж. Официальный и узаконенный.
Высшее учебное заведение было выбрано из двух соображений – чтоб общежитие поприличней и чтоб поменьше конкурирующих юбок на факультете, но про такие пустяки, как вступительные экзамены, Лиля Гольченко (именно таково было мелодичное имя жмеринской д’Артаньянши) как-то не подумала. Вернее, не подумала о том, что, например, физика (первый устный) на самом деле окажется не совсем тем, о чем гундосила в школе тощая Степанида Семеновна в обвисшей трикотажной кофте, пока за окном зелено-золотой волной переливались заросли солнечного боярышника, в самой гуще которого, среди белых мохнатых соцветий, сонно спаривались толстые украинские голуби.
Вопросы в ослепительном, свежем билете (только самый краешек его немного посерел и взмок, стиснутый трепещущими Лилиными пальчиками) были сформулированы с иезуитской элегантностью, которая и предполагала солидное общежитие и полное отсутствие в институте хорошеньких провинциальных невест. Скользнув прелестными шоколадными глазами по лаконичным формулировкам (Вопрос 1. Поступательные и вращательные движения твердого тела. Вопрос 2. Интерференция волн. Принцип Гюйгенса. Дифракция волн. Вопрос 3. Теплоемкость одноатомного идеального газа при изохорном и изобарном процессах.), мама Медоева привычно глянула в окно, обнаружила там – вместо боярышника и голубей – беспросветно бетонную стену и впервые в жизни испытала приступ самого настоящего экзистенциального отчаяния.
Со всех сторон скрипели мозгами, бормотали и нерв-но похохатывали абитуриенты – все больше какие-то странные личности со свалявшимися прыщавыми подбородками и вяло подергивающимися конечностями. Сосед справа так и вовсе был вылитый мальчик из пещеры Тешик-Таш (плейстоценовый гоминид из школьного учебника биологии) с гениально скошенным лбом и чудовищными надбровными дугами. Просто прирожденный ядерный физик.
Медоевская мама с влажной тоской перевела очи на приемную комиссию, скульптурно, словно группа Лаокоон, расположившуюся за большим столом. Вершителей судеб было трое – мрачный толстяк, полуоплывшей глыбой нависший над тревожной, красной скатертью, нервный юноша неясных лет при очках, галстуке и отчетливом нервном тике (впоследствии выяснилось – обычный кафедральный аспирант) и… – карие очи жмеринчанки заинтересованно притормозили свой обреченный бег. Да, этот, в центре, в черном костюме, он, похоже, был самый главный.
Нетрудно догадаться, что этот, в центре, и был сам профессор Медоев, почтенный пятидесятилетний вдовец, седоватый, сухой и жесткий дядька, с головой поглощенный своим ядерным топливом. Физиономия его, тщательно выбритая и отливающая сизым, являла собой забавный эволюционный казус, ибо больше всего профессор походил на крупного индюка, вознамерившегося стать орлом, но по какой-то мелкой генетической причине недовоплотившегося. И тем не менее несмотря на ядерное топливо и индюшиный зоб, Медоев был в миллион раз больше мужчина, чем боров справа от него или скрипучий хорек слева. Лиля просекла это мгновенно и мгновенно задышала с учащенной, отчаянной надеждой, так что ее пышущие флюиды достигли даже хорька, и он схватился со своего места и принялся совать абитуриентам дополнительные листы, чуть-чуть – как в полонезе – приседая на каждом шаге и интимно шепча: вот ваша задача, коллега, а это ваша…
Задачу медоевская мама прочитала медленно, чуть приподняв сочную верхнюю губу, едва опушенную черной, шелковой тенью, сулящей изнурительные поцелуи и жаркие постельные схватки: жонглер бросает вертикально вверх шарики с одинаковой скоростью через равные промежутки времени. При этом пятый шарик жонглер бросает в тот момент, когда первый шарик возвращается в точку бросания. Найти максимальное расстояние Sмежду первым и вторым шариками, если начальная скорость шариков V0 = 5 м/c. Ускорение свободного падения принять равным g= 10 м/c2. Сопротивлением воздуха пренебречь. Да. Пренебречь.
Это был явный и несомненный знак судьбы. Лиля Гольченко неторопливо поднялась, огладила ладонью тугую попу в форме идеального перевернутого сердечка и, пренебрегая сопротивлением воздуха, уверенно понесла себя к приемному столу.
– Присаживайтесь, – вежливо пригласил Медоев, привычно изобразив на лице педагогический интерес. – Готовы отвечать?