Толстяк справа от него приоткрыл один глаз и снова кисло прижмурился. Хорек все еще шелестел своими задачами где-то на задворках аудитории. И это тоже, разумеется, был знак судьбы.
– Готова, – выдохнула Лиля и, скинув под кумачовой скатертью белую (с квадратным каблуком) грубоватую босоножку, безошибочным движением положила голую, огненную, чуть запыленную ступню прямо на медоевские яйца.
Медоев догнал ее во дворе института – она неторопливо шла, по-киношному раскачивая на пальце сумочку из белого потрескавшегося кожзама, и мечтательно улыбалась, словно и не получила только что заслуженную пару и не распрощалась навек с вожделенным дипломом и сверкающим поплавком. В волосах ее – рыжеватых, пушистых, горячих – запутался горячий июльский тополиный пух, и Медоев с не индюшиным, а уже вполне орлиным клекотом принялся выбирать этот пух жадными сухими губами прямо в лифте собственного дома, медленно возносясь на визгливых металлических тросах к вершинам позабытого, молодого блаженства.
Через три месяца Лиля положила перед ним три листа бумаги: справку о беременности и две жалобы – в партийную организацию и местком. А еще через полгода восемнадцатилетняя мадам Медоева, раздираясь и синея от дикого крика, умерла в 1-м Москвовском роддоме, исторгнув из израненного, черно-красного, похожего на густую рваную тряпку влагалища маленького Арсена Медоева, сына осетинского профессора и жмеринской хохлушки.
Кстати, у самого Арсена никакой дочки не было и в помине. Как, впрочем, и сына. Медоев даже женат не был ни разу в жизни. По его мнению, это было бы просто непрофессионально.
Свое МГИМО Медоев, разумеется, получил: папа мощно тряхнул орденами и связями, хотя честно не понимал, зачем сыну сомнительная дорожка третьего помощника четвертого атташе в каком-нибудь каннибальском государствишке, разом получившем от большого советского брата и колесо, и письменность, и недоразвитый социализм. Физика – такая перспективная наука, сынок, – попытался проагитировать он, но сынок только взмахнул негодующе маленькой жирной лапкой. Он хотел власти. И ничего, кроме власти. Причем власти не над безмозглыми расщепленными атомами, а над живыми теплокровными людьми.
Бог отпустил Арсену Медоеву полной мерой всего – цепкого и мускулистого, как бультерьер, ума, бультерьерного же яростного напора, но харизмы добавил – будто сыпал сахар в чай худеющей барышне. Пожадничал, словом. Сильно пожадничал. Мужчины, большие, настоящие, не воспринимали Медоева всерьез – так, крутится под ногами уродец, угодливый, коротколапый, жирненький. Злобный, но не страшный. Смешной. Даже сокурсники, такие же точно сынки с редкими вкраплениями осатанелых провинциальных самородков, и те брезговали Арсеном Медоевым. Не смеялись его шуткам, не советовались насчет того, как лучше избавиться от не вовремя намотанного на болт девичьего счастья. Даже пить не приглашали! Хотя Арсен мог выставить из папиных ядерных погребов и невиданный джин, и заморский Smirnoff – кристальной, ангельской очистки, и даже кьянти в прохладных плетеных бутылках. Все мог. И даже больше. Ради власти. Но мужчины чувствовали тайное жалкое уродство, позорный, жалко замаскированный недостаточек – словно не харизмы не было у Медоева, а яиц. И презирали. Пока Арсен не додумался ко второму курсу, не осенился гениальной идеей, которая отомстила, и озолотила, и вознесла.
Девочки – вот что это была за идея. Девочки, чудесные, славные, прелестные девочки с длинными горячими ногами в дешевых ленинградских колготках – не из МГИМО, разумеется, девочки, а из педа, из стали и сплавов, а еще бойкие инъязовки, томные филологини, восхитительные физкультурницы, красавицы, спортсменки, комсомолки. Но – не москвички. Ах, вот они-то хотели от Арсена всего: и водки, и кьянти, и чудесных трусиков «неделька» из волшебной «Березки», и французских фантастических духов с кошачьим именем, на самом деле разлитых в братской социалистической Польше. И у каждой под дешевым хэбэшным лифчиком билось нежное преданное сердце русской женщины, укрытое круглой упругой мышцей, которую мечтали кусать, целовать, стискивать жадными пальцами… Правильно – все мужчины.
Притон разоблачили перед самыми госами. Скандал грянул во все гобои и валторны – бордель, организованный почти готовым дипломатическим работником Арсеном Медоевым из иногородних студенточек, потряс масштабом и грандиозностью замыслов даже утомленных гэбэшных оперативников. Весь пардемонокль заключался, во-первых, в том, что в бизнесе не обнаружилось никаких оборотных средств – девочки предоставлялись сугубо на бартерной основе: оргазм – услуга – оргазм. Во-вторых, медовыми прелестями медовых медоевских красоток лакомились на таких непоколебимых вершинах и высотах, что и речи не могло идти о том, чтобы упечь гаденыша по всей строгости с предварительной образцово-показательной поркой. Оркестр сбился с такта, дирижер нервно взмахнул взъерошенными фалдами, и поджавшим хвост, ворчащим органам пришлось ограничиться громким вышибом из МГИМО основного фигуранта дела. Разумеется, с волчьим дипломатическим билетом, но зато с правом спокойно закончить высшее образование в любом нестоличном вузе – это уже вступила сольная партия Медоева-старшего, который заплатил за свободу сына перекошенным на левую сторону инсультом и собственной смертью.
Схоронив отца, невозмутимый Арсен уехал в Осетию, к невидимой траурной родне, и лениво отлеживался там несколько лет, чуя перемены и обзаводясь новыми тихими связями. А потом все предсказуемо затрещало, забалансировало и, наконец, шумно рухнуло, и пока страна голосила на обломках, жалостно завывая и утирая сопли драным подолом, Арсен немедленно вернулся с исторической родины на родину малую – свежий, подвижный, пополнивший свой вокабуляр роскошным словом ахсарфамбал. Истомившаяся без хозяев московская квартира обрадованно дыхнула ему в лицо тухловатым, кариозным запашком привычного, как вывих, пыльного одиночества. Потом-потом, отмахнулся Медоев от старых отцовских тапочек, доверчиво подползших к его ногам, и упруго засеменил к телефону, шурша в памяти невидимой для обысков и конкурентов записной книжкой. Чувство, которое он испытал, воткнув толстенький палец в тесное, покорное отверстие полупрозрачного телефонного диска, было куда острее всего, что могли предложить ему все человеческие самки мира.
Ему, но не всем.
Телефон послушно содрогнулся, и Арсен Медоев услышал роскошные номенклатурные перекаты человека, занимавшего в его списке добрых сексуальных услуг почетное первое место, и не только, кстати, в списке, он вообще был Первым, этот человек, и все остальные, слопавшие сладкий медоевский крючок, были Первые, ну в крайнем случае Вторые, и ни с одним Арсен не поссорился, ни одного не продал, и теперь все, все они непременно за это заплатят.
– Рад, что вы меня помните, Ник-Ваныч, право слово, очень рад. – Медоев вслушивался в далекий рокот, лучезарно улыбаясь вспотевшей от усердия гладкой трубке. Еще бы он не помнил. Чего стоила одна только фирменная огненная восьмерка, которую старательно выписывали кошачьи язычки медоевских красоток вокруг главного органа едва ли не агонизирующего клиента. Медоев самолично натаскивал девочек в тактильных удовольствиях и никогда не обижал. Да, за попытку нажрать себе вместо аккуратной попки жирную духовку мог и поколотить. Но не больше. Конечно, Ник-Ваныч, завтра в десять – это совершенно удобно. Всего хорошего. Следующий. Алло?
Через месяц на первом этаже славного особнячка засияла праздничная вывеска – модельное агентство WOW. Первое и единственное. Гениальный бордель был легализован. В белом плаще с кровавым подбоем из великолепной искусственной харизмы (от настоящей не отличить даже на ощупь) шаркающей кавалерийской походкой перекормленного французского бульдога Медоев вышел из тени – навстречу своей вожделенной власти. Теперь уже точно – навсегда.
* * *
Игла для внутрикожных инъекций. Игла для подкожных инъекций. Игла для внутримышечных инъекций. Игла для внутривенных инъекций. Игла для пункций. Игла для подкожных вливаний. Игла «бабочка» (Strauss’a) для переливания крови. Игла с каплевидным утолщением на конце. Игла для спинномозговых пункций.
* * *
– Арсен, у меня к тебе просьба. – На этот раз Хрипунов из медоевского кабинета никуда не рвался, хотя прошло куда больше трех минут, и зубы у него уже ныли на почти ощутимой низкой ноте. – Тут девушка одна есть. Надо бы посмотреть.
– Аркаша, дорогой, какие проблемы. Отлично выглядишь, кстати. Загорел, отдохнул. А что за девушка? Модель?
Хрипунов отрицательно мотнул головой, не поднимая глаз и старательно рассматривая свои туфли – светло-коричневые. Нет, не светло-коричневые – цвета старого односолодового виски, в который добавили одну, всего одну каплю горячего молока. Замечательные туфли. С дырочками.
– Любовница?
Медоевский голос аж завибрировал от любопытства – чертов старый сводник. Не удивлюсь, если при таком раскладе года через три он станет конченым импотентом. А может, уже и стал. А что вы хотите? Профессиональная болезнь всех сутенеров. Мания преследования и полная импотенция.
– Так ты наконец обзавелся постоянной подругой, дорогой?
– Арсен.
Голова у Хрипунова болела так, что трудно было говорить. Каждое слово сперва долго металось внутри, с сухим отчетливым стуком отскакивая от черепных костей. Как шарик для пинг-понга. Ничего, я это выдержу. Надо выдержать. Придется.
– Арсен, скажи – какая тебе разница? Это не моя любовница. Это ничья любовница. Это даже ничья дочь. Просто посмотри ее. Это займет десять минут.
Медоев кисло скривился: он не любил сюрпризов и невнятных дефиниций, чья-нибудь девочка – это одно, просто девочка – совсем другое, надо говорить другие слова, принимать другие решения. Но они с Хрипуновым столько лет сотрудничали. Столько лет. Столько девушек переделано по оптовым практически ценам. И ни одной просьбы с хрипуновской стороны. Ни одной, даже самой малюсенькой. Нельзя отказать. Никак нельзя.
В агентстве был, разумеется, зал для внутренних показов и репетиций – с самым настоящим «языком», не таким, конечно, как на Der grobe Q в Берлине, там длина подиума 1111 метров, так что у моделей аж икры скрипели от напряжения: тощие плечики, вытянутые шейки, лапищи сорок первого размера, вбитые в туфли тридцать девятого, только бы доковылять до кулис, чтобы там получить тычка от вертлявого распорядителя, злобного гомика с мрачным прошлым и роскошными комплексами в бритой татуированной голове. Поворрачивайся, чертова кукла! Ничтожные гонорары, собачий взгляд, обвисшие от мейкапа щечки, диетический кокаиновый морозец по утрам. Никаких перспектив. Это там. А в Москве их и людьми-то никто не считает. Тьфу, пакость, куски мяса. Говядина на вес.
Тем не менее двадцати подиумных метров вполне хватает, чтобы понять, выйдет из девушки толк или лучше сразу уговорить клиента, уболтать, напугать, в конце концов – что вы, Александр Николаевич, как можно, такую девочку, кровиночку, ну и что, что мечтает стать моделью, я сам в ее годы хотел быть водителем-дальнобойщиком, что с того? Да что вы, я в этом бизнесе столько лет – клянусь вам, все сплошь наркоманки, особенно за границей, и никакого присмотра, она же единственная у вас? Ну тем более, давайте-ка лучше ее в Лондон отправим на годочек да в приличный колледж с хорошими традициями, у меня там давний партнер, могу поспособствовать…
Хуже, если нужные люди приводили подружку, иногда не удавалось сыграть даже на законной ревности, приходилось брать очевидный брак, возюкаться, оберегать, самому приплачивать, чтобы выбрали на кастинге, разместили фоточку в журнале с отрицательным тиражом и невнятной репутацией. Слава Богу, подружкам быстро становилось скучно от диет и выворачивающих бедра репетиций, и, потешив самолюбие, они тихо смывались в свою удобную жизнь дорогой забавной куколки. Впрочем, за таких всегда платили с повышенной гормональной щедростью. А с самотечным девичьим мясом Арсен разбирался быстро, жестко и хорошо.
Медоев хрустнул креслом, придвинулся поближе к подиуму, к самому кончику языка: очень важно, как она разворачивается, хотя чего уж там, вряд ли она вообще умеет ходить, нет, это надо же притащить ему девку с улицы, столько лет ни одной просьбы, ни единственной; как ему теперь откажешь? Ну как, черт побери?!
– Ей музыка нужна?
Хрипунов все разглядывает свои драгоценные туфли, губы у него пепельно-голубые, как у инфарктника, неужто правда влюбился, это в сорок-то лет? Бывает. Медоев лучше всех знает, как это бывает.
– Ей не нужна музыка, Арсен. Ей ничего не нужно. Просто сядь и смотри.
Ходить она точно не умела. Топала, как по улице, – слава Богу, хоть не загребала ногами, которые смело могли быть сантиметров на пять подлинней. А то и на десять. Медоев чуть прижмурился от кислых мыслей. Точно, самые худшие опасения – заурядная светлоглазая девчонка, растрепанная, для бизнеса явно старовата, лет девятнадцати-двадцати, к тому же невысокая и… Кроссовки, синие джинсы, просторная белая футболка с чьей-то неразличимой рожей. Медоев профессионально, как рентген, убрал лишние слои – сносная задница, весьма банальная грудь – для подиумной вешалки великовата, для бельевой модели явно мала, талия ни к черту, походка еще хуже. Ну что он в ней нашел, а? Сейчас потеряю своего лучшего партнера. Самого лучшего. Полный пинцет.
Девица добралась наконец до конца подиума, но вместо того, чтобы развернуться и сваливать к черту, не портить солидным людям и без того испорченный вечер, неожиданно присела на корточки, будто наклонилась почесать пузо игривому щенку, хулигански подмигнула и вдруг протянула к Медоеву руку, проще говоря, сунула ему под нос растопыренную ладонь, на которой лежали какие-то буро-белые сухие штуковины, похожие не то на просроченные конфеты, не то еще на какую-то очень знакомую хрень. Арсен не понял, не успел понять, потому что девица улыбнулась, и одновременно с этим потолок громко ударил Медоева по закружившейся голове, как будто оттуда, сверху, обрушилось несколько тонн кипящего, светящегося, праздничного, нестерпимого кипятка.
Это было так радостно и одновременно жутко, что Медоев едва услышал сквозь варево боли, как девица приветливо сказала – угощайтесь, пожалуйста! – и он немедленно сунул в рот сухие горькие драже, и принялся грызть их, подбирая старательным толстым языком торопливые крошки и смеясь от счастья, а девица посидела еще секунду напротив (он едва видел ее в пульсирующем свете непривычной любви ко всему миру), а потом ловко соскочила с подиума и, выслушав негромкий приказ Хрипунова, ушла, совсем ушла, тихо закрыв за собой дверь. И света не стало. Ни света. Ни боли. Ни жизни. Ничего.
Только кошмарная, вращающаяся пустота.
– Аркаша… – слабым голосом спросил Медоев через несколько минут, пытаясь собрать мир в привычный фокус и чувствуя тоненькую, скулящую боль в сердце… – Что это было, Аркаша?
– Это было собачье дерьмо, Арсен.
Хрипунов неприятно изогнул рот и наконец оторвал глаза от собственных туфель (дырочек на каждой оказалось ровно по семьдесят пять – тонкая работа, тонкая кожа, теленок на бойне обмочился от страха и плакал, как человек).
– Ты съел собачье дерьмо.
* * *
Щипцы Адерера. Щипцы акушерские изогнутые (по Симсу-Брауну). Щипцы бюгельные. Щипцы гортанные для извлечения инородных тел. Гортанные ложкообразные биопсийные. Щипцы геморроидальные окончатые прямые. Щипцы для тампонады горла и глотки, большие и малые. Щипцы для захватывания и удержания трубчатых костей.
* * *
Тот год, когда Хасан приказал больше не привозить к нему маленьких наложниц, стал последним – и все это поняли. Все. А Хасан так просто заранее знал. Сколько лет он ждал, когда придет наконец этот благословенный год. Тысяча сто двадцать четвертый по привычному нам календарю. Сотый со дня рождения Хасана ибн Саббаха. Вполне достаточно для живого человека, даже если он Старец Горы. И потому год этот прошел спокойно для всего обитаемого мира. Никто никого не убивал – во всяком случае, по приказу из Аламута.
Хасан по-прежнему бродил по ночам, словно заведенная до упора механическая игрушка, а днем одиноко лежал в доме, вытянувшись и сложив на груди набрякшие от усталости руки. Когда приближенные осторожно справлялись о здоровье Великого Даи, ибн Саббах вежливо, но сухо шелестел – Аллах, Тот, Кто сотворил вас немощными, потом сделал вас сильными, а после этого старыми. Творит Он, как пожелает, ибо Всеведущий Он, Всемогущий. Крыть было нечем, и очередной посетитель, взволнованно пятясь, покидал смертное ложе Старца Горы, соображая, сколько шагов осталось Хасану до адских врат и что же будет дальше. С ним, с ними, со всей империей ассасинов, с ее десятками крепостей, городов, городишек и селений. Одних только фидаинов у Хасана ибн Саббаха было семьдесят с лишком тысяч! И каждый по его велению готов был перегрызть глотку хоть самому шайтану и потом со счастливой улыбкой сброситься со скалы. На кого оставит Хасан такое хозяйство?
Идите спокойно, – бормотал ибн Саббах, – до тринадцатого века времени хватит всем. И времени, и власти, и денег. А потом придет Хулагу-хан, тихий псих, вечно обкуренный монголоид, генералиссимус оборванной неукротимой стаи, что страшнее любого войска, и сотрет вас с лица земли, заставит опять уйти в безмолвное подполье, откуда вы будете показывать миру то изогнутое жало, то колючие хелицеры – еще сотни лет, еще тысячи – до скончания человеческих времен. Не стыдитесь поражения, дети мои, ибо вы сами сдадите Хулагу крепость Меймундиз, и сам падет мой излюбленный Аламут, потому что обезумевшие монголы будут волна за волной бросаться на приступ, пока гора трупов не поднимется вровень с аламутскими стенами, и только тогда по телам убитых в мой дом войдут победители, так стоит ли этого стыдиться? Целый год будет сопротивляться крепость Ламасар, о которой в мире плетут столько несусветной ереси, и ни одна цитадель не умрет без боя, а Гирд-кух продержат в осаде целых двадцать лет. Странно, а я всегда считал это место скучноватым, надо бы заранее сказать тамошнему коменданту спасибо. Что ты жмешься в дверях, Бузург? Подойди. Ты вырастишь славного сына, который принесет тебе славного внука и бесстрашного правнука. Он умрет, как герой. Благодарю тебя за это, старина, и не плачь, что за глупости, я же не жена тебе, стоит ли проливать слезы из-за такой старой развалины, как Хасан ибн Саббах? А ты, Исам, куда ты пропал, зачем бросил меня одного в год моей смерти, будто кошка, покидающая дом, чтобы на пороге разминуться с неминуемым горем? Обещал служить мне, как Богу, а сам знал о Боге куда больше меня, мог бы и поделиться этим с хозяином, косоглазый пройдоха, хотя бы за то, что за последние шестьдесят лет ты был единственным, кого я ни разу не тронул ни посохом, ни пальцем…
Мир распадался на призрачные зернистые пиксели, посетители плавились от адской жары двадцать третьего дня раскаленного мая, призрачным маревом дрожали перед глазами. Холодно. Как здесь холодно! Хасан попытался перевернуться на бок, подтянуть колени к животу, поплотнее закутаться в старый халат – сколько я сносил вас за свою жизнь? Легко посчитать на пальцах одной руки. Я не гонялся за деньгами, вы все это видели, я хотел только одного – покоя. Разве я его не заслужил? Ибн Саббах приоткрыл слабые, размякшие веки – теперь его дом заливало кровью. Густая, яркая, она сочилась сквозь серые стены, вихрила воронки у человеческих щиколоток, с тихим чавканьем лизала лежак у самого изголовья. Хасан благодарно погрузил в нее слабеющие пальцы – теплая! спасибо… как хорошо!
В комнатенке все прибывало и прибывало народу, и Хасан натыкался мутным, заплывающим взглядом то на мокрые ресницы первой жены, то на вытянувшего шею старшего сына, а вон вторая жена, ну что ты воешь, глупая баба, лучше бы ты привела мне маленького Хасана, моего бедного зарезанного малыша… Истово бубнил что-то голос – почти кричал, впервые не внутри, а откуда-то слева и сверху, и впервые Хасан его не слушал, потому что призраки, шелестя, расступились, разошлись, отталкивая друг друга вспотевшими плечами, и Хасан ибн Саббах увидел, как к нему идет живая человеческая женщина с тихим светящимся лицом и удивительными глазами, его любимая девочка, единственная дочка, прожившая от роду всего семнадцать минут. А потом он сам приказал сбросить ее в пропасть. Но она пришла. Все-таки пришла. Значит – простила.
Хасан ибн Саббах с радостным стоном перевернулся на спину, застыл, вытянувшись во весь рост, примеряясь к будущей могиле, а женщина подошла совсем близко, почти вплотную, так что Хасан даже сквозь смерть почувствовал, как чудесно пахнет от нее грудным молоком, настоянным на цветах, и отдыхающим хлебом.
– Ля тахким илла иллах, отец, – прошептала она ласково и улыбнулась так, что Хасана ибн Саббаха в последний раз в его жизни насквозь пробило черным злобным лучом, а потом черный свет рассеялся, а вместе с ним наконец навсегда умолк и голос, так что последнюю секунду своей долгой жизни Хасан прожил совершенно счастливым – без боли и в великой тишине. Но только одну секунду.
Потому что дочь, все еще улыбаясь, наклонилась прямо к его леденеющему лицу и медленно проговорила – кийама. Глаза Хасана выкатились от ужаса, он захрипел, пытаясь вдохнуть побольше смертного земного воздуха, и обмяк на своем каменном лежаке, так и не увидев, как медленно наливаются концентрированной чернотой золотые глаза его дочери и как прямо сквозь ее опечаленное лицо начинает отчетливо проступать другое – тоже женское. Тоже молодое. Но полное такого грозного чудовищного смысла, что далеко-далеко от Аламута Исам непроизвольно передернул зябкими плечами, встопорщив белесые прозрачные крылья, и тихо повторил – кийама.
Воскресение.
* * *
Иглодержатели – Гегара, Троянова, Матье. Тупая лигатурная игла Дешана. Острая лигатурная игла Купера. Лигатурная вилка.
* * *
Сначала он просто плакал, отвратительно, уродливо, надсадно, как плачут только очень взрослые мужчины, давно забывшие, как это ужасно, когда находишь в кустах дохлого котенка с аккуратно выколотыми глазами. Хрипунову понадобился почти литр коньяка – хотя лучше бы, конечно, водки, чтобы укротить этот непристойный, невыносимый вой. Экая странная реакция, ну ты же не маленький, Арсен, честное слово, ну что ты так расстроился, выпей еще, нет, я тоже не знаю, как это получилось. Правда, не знаю. И перестань ты, ради Бога, скулить. Мне поговорить с тобой надо. Слышишь? По-го-во-рить.
– Готова, – выдохнула Лиля и, скинув под кумачовой скатертью белую (с квадратным каблуком) грубоватую босоножку, безошибочным движением положила голую, огненную, чуть запыленную ступню прямо на медоевские яйца.
Медоев догнал ее во дворе института – она неторопливо шла, по-киношному раскачивая на пальце сумочку из белого потрескавшегося кожзама, и мечтательно улыбалась, словно и не получила только что заслуженную пару и не распрощалась навек с вожделенным дипломом и сверкающим поплавком. В волосах ее – рыжеватых, пушистых, горячих – запутался горячий июльский тополиный пух, и Медоев с не индюшиным, а уже вполне орлиным клекотом принялся выбирать этот пух жадными сухими губами прямо в лифте собственного дома, медленно возносясь на визгливых металлических тросах к вершинам позабытого, молодого блаженства.
Через три месяца Лиля положила перед ним три листа бумаги: справку о беременности и две жалобы – в партийную организацию и местком. А еще через полгода восемнадцатилетняя мадам Медоева, раздираясь и синея от дикого крика, умерла в 1-м Москвовском роддоме, исторгнув из израненного, черно-красного, похожего на густую рваную тряпку влагалища маленького Арсена Медоева, сына осетинского профессора и жмеринской хохлушки.
Кстати, у самого Арсена никакой дочки не было и в помине. Как, впрочем, и сына. Медоев даже женат не был ни разу в жизни. По его мнению, это было бы просто непрофессионально.
Свое МГИМО Медоев, разумеется, получил: папа мощно тряхнул орденами и связями, хотя честно не понимал, зачем сыну сомнительная дорожка третьего помощника четвертого атташе в каком-нибудь каннибальском государствишке, разом получившем от большого советского брата и колесо, и письменность, и недоразвитый социализм. Физика – такая перспективная наука, сынок, – попытался проагитировать он, но сынок только взмахнул негодующе маленькой жирной лапкой. Он хотел власти. И ничего, кроме власти. Причем власти не над безмозглыми расщепленными атомами, а над живыми теплокровными людьми.
Бог отпустил Арсену Медоеву полной мерой всего – цепкого и мускулистого, как бультерьер, ума, бультерьерного же яростного напора, но харизмы добавил – будто сыпал сахар в чай худеющей барышне. Пожадничал, словом. Сильно пожадничал. Мужчины, большие, настоящие, не воспринимали Медоева всерьез – так, крутится под ногами уродец, угодливый, коротколапый, жирненький. Злобный, но не страшный. Смешной. Даже сокурсники, такие же точно сынки с редкими вкраплениями осатанелых провинциальных самородков, и те брезговали Арсеном Медоевым. Не смеялись его шуткам, не советовались насчет того, как лучше избавиться от не вовремя намотанного на болт девичьего счастья. Даже пить не приглашали! Хотя Арсен мог выставить из папиных ядерных погребов и невиданный джин, и заморский Smirnoff – кристальной, ангельской очистки, и даже кьянти в прохладных плетеных бутылках. Все мог. И даже больше. Ради власти. Но мужчины чувствовали тайное жалкое уродство, позорный, жалко замаскированный недостаточек – словно не харизмы не было у Медоева, а яиц. И презирали. Пока Арсен не додумался ко второму курсу, не осенился гениальной идеей, которая отомстила, и озолотила, и вознесла.
Девочки – вот что это была за идея. Девочки, чудесные, славные, прелестные девочки с длинными горячими ногами в дешевых ленинградских колготках – не из МГИМО, разумеется, девочки, а из педа, из стали и сплавов, а еще бойкие инъязовки, томные филологини, восхитительные физкультурницы, красавицы, спортсменки, комсомолки. Но – не москвички. Ах, вот они-то хотели от Арсена всего: и водки, и кьянти, и чудесных трусиков «неделька» из волшебной «Березки», и французских фантастических духов с кошачьим именем, на самом деле разлитых в братской социалистической Польше. И у каждой под дешевым хэбэшным лифчиком билось нежное преданное сердце русской женщины, укрытое круглой упругой мышцей, которую мечтали кусать, целовать, стискивать жадными пальцами… Правильно – все мужчины.
Притон разоблачили перед самыми госами. Скандал грянул во все гобои и валторны – бордель, организованный почти готовым дипломатическим работником Арсеном Медоевым из иногородних студенточек, потряс масштабом и грандиозностью замыслов даже утомленных гэбэшных оперативников. Весь пардемонокль заключался, во-первых, в том, что в бизнесе не обнаружилось никаких оборотных средств – девочки предоставлялись сугубо на бартерной основе: оргазм – услуга – оргазм. Во-вторых, медовыми прелестями медовых медоевских красоток лакомились на таких непоколебимых вершинах и высотах, что и речи не могло идти о том, чтобы упечь гаденыша по всей строгости с предварительной образцово-показательной поркой. Оркестр сбился с такта, дирижер нервно взмахнул взъерошенными фалдами, и поджавшим хвост, ворчащим органам пришлось ограничиться громким вышибом из МГИМО основного фигуранта дела. Разумеется, с волчьим дипломатическим билетом, но зато с правом спокойно закончить высшее образование в любом нестоличном вузе – это уже вступила сольная партия Медоева-старшего, который заплатил за свободу сына перекошенным на левую сторону инсультом и собственной смертью.
Схоронив отца, невозмутимый Арсен уехал в Осетию, к невидимой траурной родне, и лениво отлеживался там несколько лет, чуя перемены и обзаводясь новыми тихими связями. А потом все предсказуемо затрещало, забалансировало и, наконец, шумно рухнуло, и пока страна голосила на обломках, жалостно завывая и утирая сопли драным подолом, Арсен немедленно вернулся с исторической родины на родину малую – свежий, подвижный, пополнивший свой вокабуляр роскошным словом ахсарфамбал. Истомившаяся без хозяев московская квартира обрадованно дыхнула ему в лицо тухловатым, кариозным запашком привычного, как вывих, пыльного одиночества. Потом-потом, отмахнулся Медоев от старых отцовских тапочек, доверчиво подползших к его ногам, и упруго засеменил к телефону, шурша в памяти невидимой для обысков и конкурентов записной книжкой. Чувство, которое он испытал, воткнув толстенький палец в тесное, покорное отверстие полупрозрачного телефонного диска, было куда острее всего, что могли предложить ему все человеческие самки мира.
Ему, но не всем.
Телефон послушно содрогнулся, и Арсен Медоев услышал роскошные номенклатурные перекаты человека, занимавшего в его списке добрых сексуальных услуг почетное первое место, и не только, кстати, в списке, он вообще был Первым, этот человек, и все остальные, слопавшие сладкий медоевский крючок, были Первые, ну в крайнем случае Вторые, и ни с одним Арсен не поссорился, ни одного не продал, и теперь все, все они непременно за это заплатят.
– Рад, что вы меня помните, Ник-Ваныч, право слово, очень рад. – Медоев вслушивался в далекий рокот, лучезарно улыбаясь вспотевшей от усердия гладкой трубке. Еще бы он не помнил. Чего стоила одна только фирменная огненная восьмерка, которую старательно выписывали кошачьи язычки медоевских красоток вокруг главного органа едва ли не агонизирующего клиента. Медоев самолично натаскивал девочек в тактильных удовольствиях и никогда не обижал. Да, за попытку нажрать себе вместо аккуратной попки жирную духовку мог и поколотить. Но не больше. Конечно, Ник-Ваныч, завтра в десять – это совершенно удобно. Всего хорошего. Следующий. Алло?
Через месяц на первом этаже славного особнячка засияла праздничная вывеска – модельное агентство WOW. Первое и единственное. Гениальный бордель был легализован. В белом плаще с кровавым подбоем из великолепной искусственной харизмы (от настоящей не отличить даже на ощупь) шаркающей кавалерийской походкой перекормленного французского бульдога Медоев вышел из тени – навстречу своей вожделенной власти. Теперь уже точно – навсегда.
* * *
Игла для внутрикожных инъекций. Игла для подкожных инъекций. Игла для внутримышечных инъекций. Игла для внутривенных инъекций. Игла для пункций. Игла для подкожных вливаний. Игла «бабочка» (Strauss’a) для переливания крови. Игла с каплевидным утолщением на конце. Игла для спинномозговых пункций.
* * *
– Арсен, у меня к тебе просьба. – На этот раз Хрипунов из медоевского кабинета никуда не рвался, хотя прошло куда больше трех минут, и зубы у него уже ныли на почти ощутимой низкой ноте. – Тут девушка одна есть. Надо бы посмотреть.
– Аркаша, дорогой, какие проблемы. Отлично выглядишь, кстати. Загорел, отдохнул. А что за девушка? Модель?
Хрипунов отрицательно мотнул головой, не поднимая глаз и старательно рассматривая свои туфли – светло-коричневые. Нет, не светло-коричневые – цвета старого односолодового виски, в который добавили одну, всего одну каплю горячего молока. Замечательные туфли. С дырочками.
– Любовница?
Медоевский голос аж завибрировал от любопытства – чертов старый сводник. Не удивлюсь, если при таком раскладе года через три он станет конченым импотентом. А может, уже и стал. А что вы хотите? Профессиональная болезнь всех сутенеров. Мания преследования и полная импотенция.
– Так ты наконец обзавелся постоянной подругой, дорогой?
– Арсен.
Голова у Хрипунова болела так, что трудно было говорить. Каждое слово сперва долго металось внутри, с сухим отчетливым стуком отскакивая от черепных костей. Как шарик для пинг-понга. Ничего, я это выдержу. Надо выдержать. Придется.
– Арсен, скажи – какая тебе разница? Это не моя любовница. Это ничья любовница. Это даже ничья дочь. Просто посмотри ее. Это займет десять минут.
Медоев кисло скривился: он не любил сюрпризов и невнятных дефиниций, чья-нибудь девочка – это одно, просто девочка – совсем другое, надо говорить другие слова, принимать другие решения. Но они с Хрипуновым столько лет сотрудничали. Столько лет. Столько девушек переделано по оптовым практически ценам. И ни одной просьбы с хрипуновской стороны. Ни одной, даже самой малюсенькой. Нельзя отказать. Никак нельзя.
В агентстве был, разумеется, зал для внутренних показов и репетиций – с самым настоящим «языком», не таким, конечно, как на Der grobe Q в Берлине, там длина подиума 1111 метров, так что у моделей аж икры скрипели от напряжения: тощие плечики, вытянутые шейки, лапищи сорок первого размера, вбитые в туфли тридцать девятого, только бы доковылять до кулис, чтобы там получить тычка от вертлявого распорядителя, злобного гомика с мрачным прошлым и роскошными комплексами в бритой татуированной голове. Поворрачивайся, чертова кукла! Ничтожные гонорары, собачий взгляд, обвисшие от мейкапа щечки, диетический кокаиновый морозец по утрам. Никаких перспектив. Это там. А в Москве их и людьми-то никто не считает. Тьфу, пакость, куски мяса. Говядина на вес.
Тем не менее двадцати подиумных метров вполне хватает, чтобы понять, выйдет из девушки толк или лучше сразу уговорить клиента, уболтать, напугать, в конце концов – что вы, Александр Николаевич, как можно, такую девочку, кровиночку, ну и что, что мечтает стать моделью, я сам в ее годы хотел быть водителем-дальнобойщиком, что с того? Да что вы, я в этом бизнесе столько лет – клянусь вам, все сплошь наркоманки, особенно за границей, и никакого присмотра, она же единственная у вас? Ну тем более, давайте-ка лучше ее в Лондон отправим на годочек да в приличный колледж с хорошими традициями, у меня там давний партнер, могу поспособствовать…
Хуже, если нужные люди приводили подружку, иногда не удавалось сыграть даже на законной ревности, приходилось брать очевидный брак, возюкаться, оберегать, самому приплачивать, чтобы выбрали на кастинге, разместили фоточку в журнале с отрицательным тиражом и невнятной репутацией. Слава Богу, подружкам быстро становилось скучно от диет и выворачивающих бедра репетиций, и, потешив самолюбие, они тихо смывались в свою удобную жизнь дорогой забавной куколки. Впрочем, за таких всегда платили с повышенной гормональной щедростью. А с самотечным девичьим мясом Арсен разбирался быстро, жестко и хорошо.
Медоев хрустнул креслом, придвинулся поближе к подиуму, к самому кончику языка: очень важно, как она разворачивается, хотя чего уж там, вряд ли она вообще умеет ходить, нет, это надо же притащить ему девку с улицы, столько лет ни одной просьбы, ни единственной; как ему теперь откажешь? Ну как, черт побери?!
– Ей музыка нужна?
Хрипунов все разглядывает свои драгоценные туфли, губы у него пепельно-голубые, как у инфарктника, неужто правда влюбился, это в сорок-то лет? Бывает. Медоев лучше всех знает, как это бывает.
– Ей не нужна музыка, Арсен. Ей ничего не нужно. Просто сядь и смотри.
Ходить она точно не умела. Топала, как по улице, – слава Богу, хоть не загребала ногами, которые смело могли быть сантиметров на пять подлинней. А то и на десять. Медоев чуть прижмурился от кислых мыслей. Точно, самые худшие опасения – заурядная светлоглазая девчонка, растрепанная, для бизнеса явно старовата, лет девятнадцати-двадцати, к тому же невысокая и… Кроссовки, синие джинсы, просторная белая футболка с чьей-то неразличимой рожей. Медоев профессионально, как рентген, убрал лишние слои – сносная задница, весьма банальная грудь – для подиумной вешалки великовата, для бельевой модели явно мала, талия ни к черту, походка еще хуже. Ну что он в ней нашел, а? Сейчас потеряю своего лучшего партнера. Самого лучшего. Полный пинцет.
Девица добралась наконец до конца подиума, но вместо того, чтобы развернуться и сваливать к черту, не портить солидным людям и без того испорченный вечер, неожиданно присела на корточки, будто наклонилась почесать пузо игривому щенку, хулигански подмигнула и вдруг протянула к Медоеву руку, проще говоря, сунула ему под нос растопыренную ладонь, на которой лежали какие-то буро-белые сухие штуковины, похожие не то на просроченные конфеты, не то еще на какую-то очень знакомую хрень. Арсен не понял, не успел понять, потому что девица улыбнулась, и одновременно с этим потолок громко ударил Медоева по закружившейся голове, как будто оттуда, сверху, обрушилось несколько тонн кипящего, светящегося, праздничного, нестерпимого кипятка.
Это было так радостно и одновременно жутко, что Медоев едва услышал сквозь варево боли, как девица приветливо сказала – угощайтесь, пожалуйста! – и он немедленно сунул в рот сухие горькие драже, и принялся грызть их, подбирая старательным толстым языком торопливые крошки и смеясь от счастья, а девица посидела еще секунду напротив (он едва видел ее в пульсирующем свете непривычной любви ко всему миру), а потом ловко соскочила с подиума и, выслушав негромкий приказ Хрипунова, ушла, совсем ушла, тихо закрыв за собой дверь. И света не стало. Ни света. Ни боли. Ни жизни. Ничего.
Только кошмарная, вращающаяся пустота.
– Аркаша… – слабым голосом спросил Медоев через несколько минут, пытаясь собрать мир в привычный фокус и чувствуя тоненькую, скулящую боль в сердце… – Что это было, Аркаша?
– Это было собачье дерьмо, Арсен.
Хрипунов неприятно изогнул рот и наконец оторвал глаза от собственных туфель (дырочек на каждой оказалось ровно по семьдесят пять – тонкая работа, тонкая кожа, теленок на бойне обмочился от страха и плакал, как человек).
– Ты съел собачье дерьмо.
* * *
Щипцы Адерера. Щипцы акушерские изогнутые (по Симсу-Брауну). Щипцы бюгельные. Щипцы гортанные для извлечения инородных тел. Гортанные ложкообразные биопсийные. Щипцы геморроидальные окончатые прямые. Щипцы для тампонады горла и глотки, большие и малые. Щипцы для захватывания и удержания трубчатых костей.
* * *
Тот год, когда Хасан приказал больше не привозить к нему маленьких наложниц, стал последним – и все это поняли. Все. А Хасан так просто заранее знал. Сколько лет он ждал, когда придет наконец этот благословенный год. Тысяча сто двадцать четвертый по привычному нам календарю. Сотый со дня рождения Хасана ибн Саббаха. Вполне достаточно для живого человека, даже если он Старец Горы. И потому год этот прошел спокойно для всего обитаемого мира. Никто никого не убивал – во всяком случае, по приказу из Аламута.
Хасан по-прежнему бродил по ночам, словно заведенная до упора механическая игрушка, а днем одиноко лежал в доме, вытянувшись и сложив на груди набрякшие от усталости руки. Когда приближенные осторожно справлялись о здоровье Великого Даи, ибн Саббах вежливо, но сухо шелестел – Аллах, Тот, Кто сотворил вас немощными, потом сделал вас сильными, а после этого старыми. Творит Он, как пожелает, ибо Всеведущий Он, Всемогущий. Крыть было нечем, и очередной посетитель, взволнованно пятясь, покидал смертное ложе Старца Горы, соображая, сколько шагов осталось Хасану до адских врат и что же будет дальше. С ним, с ними, со всей империей ассасинов, с ее десятками крепостей, городов, городишек и селений. Одних только фидаинов у Хасана ибн Саббаха было семьдесят с лишком тысяч! И каждый по его велению готов был перегрызть глотку хоть самому шайтану и потом со счастливой улыбкой сброситься со скалы. На кого оставит Хасан такое хозяйство?
Идите спокойно, – бормотал ибн Саббах, – до тринадцатого века времени хватит всем. И времени, и власти, и денег. А потом придет Хулагу-хан, тихий псих, вечно обкуренный монголоид, генералиссимус оборванной неукротимой стаи, что страшнее любого войска, и сотрет вас с лица земли, заставит опять уйти в безмолвное подполье, откуда вы будете показывать миру то изогнутое жало, то колючие хелицеры – еще сотни лет, еще тысячи – до скончания человеческих времен. Не стыдитесь поражения, дети мои, ибо вы сами сдадите Хулагу крепость Меймундиз, и сам падет мой излюбленный Аламут, потому что обезумевшие монголы будут волна за волной бросаться на приступ, пока гора трупов не поднимется вровень с аламутскими стенами, и только тогда по телам убитых в мой дом войдут победители, так стоит ли этого стыдиться? Целый год будет сопротивляться крепость Ламасар, о которой в мире плетут столько несусветной ереси, и ни одна цитадель не умрет без боя, а Гирд-кух продержат в осаде целых двадцать лет. Странно, а я всегда считал это место скучноватым, надо бы заранее сказать тамошнему коменданту спасибо. Что ты жмешься в дверях, Бузург? Подойди. Ты вырастишь славного сына, который принесет тебе славного внука и бесстрашного правнука. Он умрет, как герой. Благодарю тебя за это, старина, и не плачь, что за глупости, я же не жена тебе, стоит ли проливать слезы из-за такой старой развалины, как Хасан ибн Саббах? А ты, Исам, куда ты пропал, зачем бросил меня одного в год моей смерти, будто кошка, покидающая дом, чтобы на пороге разминуться с неминуемым горем? Обещал служить мне, как Богу, а сам знал о Боге куда больше меня, мог бы и поделиться этим с хозяином, косоглазый пройдоха, хотя бы за то, что за последние шестьдесят лет ты был единственным, кого я ни разу не тронул ни посохом, ни пальцем…
Мир распадался на призрачные зернистые пиксели, посетители плавились от адской жары двадцать третьего дня раскаленного мая, призрачным маревом дрожали перед глазами. Холодно. Как здесь холодно! Хасан попытался перевернуться на бок, подтянуть колени к животу, поплотнее закутаться в старый халат – сколько я сносил вас за свою жизнь? Легко посчитать на пальцах одной руки. Я не гонялся за деньгами, вы все это видели, я хотел только одного – покоя. Разве я его не заслужил? Ибн Саббах приоткрыл слабые, размякшие веки – теперь его дом заливало кровью. Густая, яркая, она сочилась сквозь серые стены, вихрила воронки у человеческих щиколоток, с тихим чавканьем лизала лежак у самого изголовья. Хасан благодарно погрузил в нее слабеющие пальцы – теплая! спасибо… как хорошо!
В комнатенке все прибывало и прибывало народу, и Хасан натыкался мутным, заплывающим взглядом то на мокрые ресницы первой жены, то на вытянувшего шею старшего сына, а вон вторая жена, ну что ты воешь, глупая баба, лучше бы ты привела мне маленького Хасана, моего бедного зарезанного малыша… Истово бубнил что-то голос – почти кричал, впервые не внутри, а откуда-то слева и сверху, и впервые Хасан его не слушал, потому что призраки, шелестя, расступились, разошлись, отталкивая друг друга вспотевшими плечами, и Хасан ибн Саббах увидел, как к нему идет живая человеческая женщина с тихим светящимся лицом и удивительными глазами, его любимая девочка, единственная дочка, прожившая от роду всего семнадцать минут. А потом он сам приказал сбросить ее в пропасть. Но она пришла. Все-таки пришла. Значит – простила.
Хасан ибн Саббах с радостным стоном перевернулся на спину, застыл, вытянувшись во весь рост, примеряясь к будущей могиле, а женщина подошла совсем близко, почти вплотную, так что Хасан даже сквозь смерть почувствовал, как чудесно пахнет от нее грудным молоком, настоянным на цветах, и отдыхающим хлебом.
– Ля тахким илла иллах, отец, – прошептала она ласково и улыбнулась так, что Хасана ибн Саббаха в последний раз в его жизни насквозь пробило черным злобным лучом, а потом черный свет рассеялся, а вместе с ним наконец навсегда умолк и голос, так что последнюю секунду своей долгой жизни Хасан прожил совершенно счастливым – без боли и в великой тишине. Но только одну секунду.
Потому что дочь, все еще улыбаясь, наклонилась прямо к его леденеющему лицу и медленно проговорила – кийама. Глаза Хасана выкатились от ужаса, он захрипел, пытаясь вдохнуть побольше смертного земного воздуха, и обмяк на своем каменном лежаке, так и не увидев, как медленно наливаются концентрированной чернотой золотые глаза его дочери и как прямо сквозь ее опечаленное лицо начинает отчетливо проступать другое – тоже женское. Тоже молодое. Но полное такого грозного чудовищного смысла, что далеко-далеко от Аламута Исам непроизвольно передернул зябкими плечами, встопорщив белесые прозрачные крылья, и тихо повторил – кийама.
Воскресение.
* * *
Иглодержатели – Гегара, Троянова, Матье. Тупая лигатурная игла Дешана. Острая лигатурная игла Купера. Лигатурная вилка.
* * *
Сначала он просто плакал, отвратительно, уродливо, надсадно, как плачут только очень взрослые мужчины, давно забывшие, как это ужасно, когда находишь в кустах дохлого котенка с аккуратно выколотыми глазами. Хрипунову понадобился почти литр коньяка – хотя лучше бы, конечно, водки, чтобы укротить этот непристойный, невыносимый вой. Экая странная реакция, ну ты же не маленький, Арсен, честное слово, ну что ты так расстроился, выпей еще, нет, я тоже не знаю, как это получилось. Правда, не знаю. И перестань ты, ради Бога, скулить. Мне поговорить с тобой надо. Слышишь? По-го-во-рить.