Мистер Момпельон той же ночью отправился к Эфре, а затем еще раз, вместе с Элинор, на другой день. Но дверь была заколочена, а окно занавешено. Эфра больше не прерывала своих неистовых плясок ради того, чтобы поносить непрошеных гостей, но продолжала петь и скакать, будто их и вовсе не было. Мистер Момпельон постоял снаружи и прочел молитву за упокой души, но слова его заглушал загробный голос Эфры, все громче и громче распевавшей свои песни на непонятном варварском языке. Момпельоны обсуждали, не собрать ли группу мужчин, чтобы те выломали дверь и извлекли из дома тело ребенка, однако священник счел угрозу, исходившую от Эфры и от разлагавшегося трупа, слишком большой.
– Речь ведь не о спасении девочки, а лишь о погребении останков, – сказал он. – А это можно будет сделать в свое время, когда Эфра утомится и поутихнет.
Была и другая причина поостеречься, ее поведала мне Элинор. Мистер Момпельон боялся, что мужчины не сумеют распознать в поведении Эфры душевный недуг, и ему не хотелось, чтобы вся деревня в страхе заговорила о ведьме и ее фамильяре в облике змеи. В глубине души я знала, что он поступает мудро, но изувеченный труп ребенка никак не шел у меня из головы. Это зрелище лишило меня сна на много ночей и до сих пор иногда не позволяет сомкнуть глаз.
Избавление
Я больше не возвращалась в дом мачехи. Я сказала себе, что раз девочка умерла, то мне там делать нечего. Сердце шептало, что нельзя покидать Эфру в ее помешательстве, но я не слушала. Признаться, я опасалась, что мой собственный рассудок не выдержит ужасов этого дома. Теперь же, разумеется, когда нельзя узнать, смогла бы я что-либо изменить, уже много дней и ночей меня терзает чувство вины.
В короткий срок я приучила себя вовсе не вспоминать о мачехе. К тому же мне и без того было о чем поразмыслить. За две недели, минувшие с Большого Костра, в деревне кое-что произошло. Поначалу никто из нас этого не замечал. Затем, когда мы начали догадываться, никто не решался упоминать об этом вслух. Суеверие, надежда, сомнения – все это в придачу к нашему давнему другу страху останавливало нас.
Я сказала «кое-что произошло». Однако на самом деле примечательно было именно отсутствие происшествий. С последнего воскресенья июля не слышно было ни о новых случаях кашля, ни о горячке, ни о чумных нарывах. Первые две недели я, как и сказала, не обращала на это внимания, предметом моих забот были те, кто болел уже некоторое время и стоял на пороге смерти. Но когда мы вновь собрались в Каклетт-Делф, я, по обыкновению, пересчитала присутствующих и с удивлением обнаружила, что все, кто был на прошлой проповеди, пришли и на эту. Впервые почти за целый год мы никого не хватились.
Мистер Момпельон, вероятно, тоже это заметил, тем не менее напрямую не упомянул. Зато предметом проповеди он избрал Воскресение.
Почти всю неделю шли проливные дожди, и голый обугленный круг в том месте, где наши пожитки были преданы пламени, порос отрадной глазу молодой травой. Мистер Момпельон обратил на это наше внимание.
– Видите, друзья мои? Жизнь продолжается. Как огонь не может погубить искру жизни на пятачке земли, так и души наши не могут быть погублены смертью, а воля наша – страданием.
Наутро, выйдя во двор в поисках свежих яиц, я увидела, что кур моих переполошил чужой петух. Я попыталась прогнать его, но этот наглец даже не шелохнулся, а храбро шагнул мне навстречу, склонив голову с крупным красным гребешком и искоса на меня поглядывая.
– Эй, ты, чудак! Ты у нас, кажется, питомец Эндрю Мерилла? (Петух взлетел на ворот колодца и могучим криком поприветствовал новый день.) Что привело тебя сюда, мой пернатый друг, когда хозяин твой живет отшельником на вершине холма?
Не удостоив меня ответом, петух улетел прочь, но не к одинокой хижине Мерилла на Холме сэра Уильяма, а на восток, в сторону его заброшенного дома.
Как птица сумела поняла, что безопасно возвращаться на старый насест? Это навсегда останется загадкой. Но в тот же день возвратился домой и сам Мерилл, борода длинная и густая, как у ветхозаветного пророка. Он пришел, сказал он, потому как доверяет чутью своего петуха.
Возрадовались ли мы, когда и люди, и звери поверили, что болезнь и впрямь миновала? Нет, мы не возрадовались. Слишком много понесли мы утрат, слишком сломлен был наш дух. На каждого, кто ходил по земле, приходилось двое, кто в ней покоился. Куда бы мы ни пошли, всюду встречались нам жалкие самодельные надгробия на могилах соседей и друзей. К тому же все мы были измождены, ведь каждый выживший взял на себя работу двух или трех умерших. В иные дни даже мыслить не было сил.
Но это не значит, что и на самом тяжелом сердце не полегчало: один за другим мы осознали, что утраты наши закончились, а сами мы живы. А жизнь дорогаґ даже скорбящим. Так уж устроены люди, иначе что бы от нас осталось?
Тем временем между Момпельонами возникли разногласия – впервые за все то время, что я их знала. Элинор считала, что мистер Момпельон должен отслужить благодарственный молебен по случаю нашего избавления; он же полагал, что час еще не пробил и нельзя вселять в сердца людей ложные надежды, во всеуслышание объявляя о том, во что все мы и так верили в глубине души.
– Каковы будут последствия, если окажется, что я не прав? – услышала я его слова, проходя мимо гостиной. Что-то в его тоне насторожило меня, и я помедлила возле двери, хоть и знала, что поступать так не должно. – Если нам что-то и удалось, так это удержать этот ужас в пределах деревни. Ибо во всем Дербишире не было ни единого случая заболевания, который можно было бы связать с нами. К чему ставить на карту все, чего мы добились столькими жертвами, ради одной-двух недель?
– Но, любовь моя, – нежно и вместе с тем настойчиво возразила Элинор, – многие здешние обитатели – к примеру, вдовы мистера Райли и мистера Хэдфилда или сироты вроде Мерри Уикфорд и Джейн Мартин – всех своих близких проводили в могилу. Они достаточно страдали. К чему длить агонию, если ты, как я вижу, убежден, что поветрие миновало? Им незачем оставаться здесь в одиночестве ни днем дольше, чем требуется. Они вправе уехать к родным или пригласить их сюда, чтобы ступить наконец на путь любви и утешения и начать новую жизнь.
– По-твоему, я о них не подумал? Я, не думавший ни о чем другом все эти ненавистные месяцы? – Прежде я не слышала, чтобы он обращался к жене с такой горечью в голосе. – Отчаяние – это пропасть, разверстая у нас под ногами, и мы стоим на самом ее краю. Если я заговорю и окажется, что я обманулся, что зараза еще среди нас… Неужели ты хочешь, чтобы я толкнул этих людей в бездну, откуда им уже не выкарабкаться?
По шелесту платья я догадалась, что Элинор направляется к двери.
– Тебе виднее, муж мой. Но, умоляю, не заставляй их ждать вечно. Не все обладают такой твердой волей, как ты.
Едва она вышла из гостиной, я скрылась в библиотеке. Она прошла мимо, так и не заметив меня, но я увидела, что ее милое личико искажает гримаса и она едва сдерживает слезы.
Как было принято решение, мне неведомо, но всего несколько дней спустя Элинор шепнула мне, что мистер Момпельон избрал для благодарственного молебна второе воскресенье августа – при условии, что новых заболевших не будет. Об этом никто не объявлял, но каким-то образом вести мгновенно облетели деревню. Когда настал наконец означенный день, мы собрались в пятнистой тени Каклетт-Делф в последний, как мы горячо надеялись, раз. Прихожане подходили друг к другу без опаски и впервые за много месяцев здоровались за руку и непринужденно болтали в ожидании проповедника.
Наконец он явился – в белом стихаре с тонким кружевом, легким, словно пена. Прежде он не надевал ничего подобного – заняв кафедру пуританина, он с самого начала решил держаться скромно, дабы не разжигать страстей из-за предметов, которые не считал важными для богослужения. Элинор возле него также была во всем белом, ее простое ситцевое платье украшали тонкие шелковые узоры. В руках она держала охапку цветов, которые, поддавшись прихоти, надергала у себя в саду и с нестриженых живых изгородей по дороге из дома. В букете были нежно-розовые цветки просвирника и синий шпорник, длинные трубочки лилий и россыпь душистых роз. Когда мистер Момпельон заговорил, она взглянула на него, вся сияя, и на солнце ее светлые волосы ослепительным венцом обрамляли ее лицо. «Она совсем как невеста», – подумала я. Но цветы бывают и на похоронах, а белыми бывают и саваны.
– Возблагодарим Господа…
Вот все, что успел вымолвить мистер Момпельон. Вопль, раздавшийся ему в ответ, был клокочущим и надрывным – пронзительный звук, взрезавший воздух и эхом заметавшийся по чаше долины. Лишь когда он стих, я поняла, что в нем крылись слова, английские слова.
– За что-о-о-о-о-о?! – прокричала она вновь.
Как только раздался первый вопль, мистер Момпельон вскинул голову, теперь же все мы обернулись, проследив за его взглядом.
Любой из нас мог остановить Эфру. Хотя бы я сама. Безумие сделало ее тощей как скелет. В правой руке у нее был увесистый нож, и, когда она пронеслась мимо, выписывая им зигзаги в воздухе, я поняла, что это тот самый горняцкий клинок, который она с таким трудом выдернула из гниющих сухожилий моего отца. Другой рукой она прижимала к себе червивые останки ребенка, так что подобраться к ней слева не составило бы труда. Но, вместо того чтобы броситься на нее, все мы отпрянули и, спотыкаясь, попятились как можно дальше от этого кошмара.
– Мом-пель-он!
Крик этот походил на зов коростеля и рвался из таких глубин, откуда не исходят обычно человеческие голоса.
Он один не отшатнулся, но в ответ на ее призыв сошел с каменного пьедестала и ровно, спокойно зашагал ей навстречу по разделявшей их лужайке. Он шел к ней, точно к возлюбленной. Он широко раскинул руки, и ажурное полукружье стихаря затрепетало на легком ветру. «Это паутина, и сейчас он поймает ее», – промелькнула дикая мысль у меня в голове. Эфра побежала на него, занеся нож над головой.
Он обхватил ее руками подобно тому, как отец ловит на бегу расшалившегося малыша. Его крупная ладонь стиснула ее хрупкое запястье, и, как ни старайся, вырваться она не могла. Элинор подбежала к ним и, бросив цветы у их ног, заключила обоих в объятья. Когда бы не нож, этих троих можно было бы принять за семью, воссоединившуюся после долгой разлуки. Момпельон что-то говорил Эфре – тихое, мерное бормотание. Слов я не слышала, но постепенно напряжение ушло из ее тела, священник ослабил хватку, и плечи ее затряслись от рыданий. Поглаживая лицо Эфры, Элинор потянулась за ножом.
Все могло закончиться хорошо; все могло закончиться на этом. Но, прижимая к себе Эфру, священник стискивал и то, что осталось от хрупкого тельца Фейт. Детские косточки не выдержали. Раздался треск – сухой, как если переломить куриную вилочковую кость. Маленький череп оторвался от позвоночника, упал в траву и покачивался там, зияя пустыми глазницами.
Я с отвращением отвернулась, а потому не видела, как в новом припадке бешенства Эфра нанесла удары. Знаю только, что это заняло лишь миг. Короткий миг, чтобы отнять две жизни и навсегда поломать третью.
Рана на горле Элинор была длинной и узкой. Сперва это была лишь красная полоска, изогнутая, точно улыбка. Затем оттуда яркими потоками хлынула кровь, окропляя белое платье рдянцем. Элинор повалилась наземь, и трава, устланная цветами, приняла ее, точно похоронные дроги.
Эфра замахнулась снова и по самую рукоятку всадила нож себе в грудь. Она шаталась, но не падала, недюжинная сила безумицы удерживала ее на ногах. Она двинулась к черепу дочери и, упав возле него на колени, с невыразимой нежностью обхватила его ладонями и припала к нему губами.
1666, осень
Сезон уборки яблок
Фейт погребли в саду отцовского дома, рядом с могилами братьев. Я просила, затем упрашивала похоронить там и Эфру. Но мужчины не желали ни смотреть мне в глаза, ни слушать мои мольбы. Никто не хотел, чтобы она покоилась в деревне. В конце концов мне помог Брэнд. Вдвоем мы снесли тело в пустошь, и там он с большим трудом вырыл могилу в каменистой почве возле кургана моего отца.
Элинор похоронили на церковном кладбище. Поветрие кончилось, и тому не было никаких препятствий. Майкл Милн, юный сын покойного каменщика, выгравировал надпись на надгробии. Но мальчик был лишь подмастерьем, когда недуг забрал его отца, и ему явно недоставало умений. Я указала на две перепутанные буквы в имени Элинор. Он отбил кусочек камня и, как мог, исправил ошибку.
Молитву над гробом читал мистер Стэнли – Майкл Момпельон был не в состоянии этого сделать. Он истратил последние силы в долине, отбиваясь от тех, кто пытался оттащить его от Элинор. До самого вечера он сжимал ее в объятьях, не поддаваясь ни на какие уговоры. В конце концов мистер Стэнли велел мужчинам увести его силком, ведь покойницу пора было готовить к погребению.
Этим занималась я. И после я продолжала служить ей, стараясь выполнять пожелания, высказанные, когда она лежала с хворью, которую все мы приняли за чуму. «Стань другом моему Майклу», – сказала она тогда. Как она могла подумать, что он мне позволит? Я делала то, что было в моих силах. Я служила ему. Обыкновенно он обращал на меня столько же внимания, как если бы я была тенью. Казалось, после смерти Элинор он пустился в долгое странствие и с каждым днем все больше удалялся от нас, ища пристанища в закоулках своего разума.
Ухаживая за мистером Момпельоном в его горе, я научилась худо-бедно справляться и со своим. Гуляя каждый день там, где гуляла Элинор, и представляя каждый час, что она могла бы сделать или сказать, я обрела подобие душевного покоя. Во всяком случае, это упражнение помогало отогнать тягостные мысли. Покуда мне удавалось проводить дни в подражание Элинор, можно было не задумываться о моем собственном состоянии и моем собственном безрадостном будущем.
На другой день после смерти Элинор мистер Момпельон вышел из дома, и я украдкой последовала за ним, опасаясь, как бы он от горя не бросился с обрыва. Однако он направился к пустошам, лежавшим чуть выше Источника Момпельона, где – по неведомой мне договоренности – его ждал преподобный Холброук, его старый друг из Хэзерсейджа. Мистер Момпельон продиктовал ему свои последние письма чумного года. В первом он сообщал графу, что поветрие, по его мнению, отбушевало, и просил открыть дороги в деревню. Второе предназначалось отцу Элинор, его патрону, и содержало вести о ее гибели. Затем мистер Момпельон возвратился домой и больше уже не выходил.
На второй день я пришла в пасторский дом спозаранку, рассчитывая приняться за работу до того, как священник встанет с постели, чтобы на него не давила пустая тишина этого большого дома. Но я нашла его на садовой дорожке возле клумбы, с которой Элинор любила срезать цветы. Не знаю, сколько он простоял там, но, зайдя в его спальню, чтобы переменить постель, я обнаружила, что он и вовсе не ложился.
Когда я подошла к нему, он не двинулся с места, не поднял взгляда и не произнес ни слова. Поскольку он загораживал мне дорогу, я остановилась и вместе с ним стала разглядывать поздние летние розы, яркими охапками припадавшие к старому кирпичу садовой стены.
– Эти розы она особенно любила, – едва слышно проговорила я. – Порой мне кажется, это оттого что они на нее похожи – такие же бледные, кремовые, с легким румянцем.
Резко развернувшись, он так стремительно занес руку, что я вжала голову в плечи, как дитя, привыкшее к побоям. Но, конечно же, он не собирался меня бить. Его пальцы замерли у моих губ.
– Прошу тебя, молчи, – сказал он, и голос его был точно скрежет.
Пошатываясь, он побрел к дому, а я так и осталась посреди дорожки, досадуя на себя за такую вольность.
На третий день, явившись на службу, я не обнаружила мистера Момпельона ни в саду, ни в его покоях. Я проверила библиотеку, затем гостиную, затем конюшню – в надежде, что он взял лошадь и отправился куда-то верхом. Но Антерос был на месте – недовольно переминался с ноги на ногу в своем непривычном заточении, а мальчик-конюший сказал, что хозяин сегодня не заходил.
Нашла я его лишь ближе к полудню. Он стоял, бездвижный и безмолвный, в спальне Элинор, уставившись на подушку, где прежде покоилась ее голова, словно там еще были различимы ее очертания. Когда я отворила дверь, он даже не обернулся. Ноги его слегка дрожали – вероятно, он очень долго стоял на одном месте. На лбу блестели капли пота. Молча я приблизилась к нему, взяла его под локоть и, легонько потянув, повела обратно в его покои. Он не сопротивлялся и не прекословил, но позволил себя увести. Опустившись в кресло, он тяжко вздохнул. Я подогрела воды и омыла его лицо, и шершавость щетины под полотенцем внезапно напомнила мне о Сэме Фрите и о том, как я подтрунивала над ним, когда он приходил домой весь заросший после долгих дней в копях, и как отворачивалась от его поцелуев, пока он не давал мне побрить его безупречно заточенным ножом, хранимым для этой цели.
Мистер Момпельон не брился со дня смерти Элинор. Робко я спросила позволения помочь ему в этом. Он закрыл глаза и ничего не ответил. Тогда я принесла все необходимое и приступила к работе. Передо мной было лицо, столь несходное с лицом моего мужа. У Сэма Фрита лицо было открытое и пустое, как незасеянное поле. Лицо священника было сплошь в бороздах и выбоинах, покрытое морщинами радости и печали, осунувшееся от тягот и скорби. Я встала за спинкой кресла и склонилась над ним, мои пальцы в мыльной пене бережно заскользили по его коже. Затем я вытерла руки и взялась за нож. Я положила левую ладонь ему на щеку, чтобы оттянуть кожу. Лицо мое было в дюймах от его. Длинная прядь волос выпросталась из-под моего чепца и упала ему на шею. Он открыл глаза и встретил мой взгляд. Я отстранилась. Нож выскользнул из моей руки и со звоном упал в таз. Мои щеки обожгло румянцем, и я поняла, что продолжить не смогу. Я протянула ему нож и подала зеркало, чтобы он сам докончил бритье, затем попятилась вон из комнаты, пробормотав что-то о бульоне. Далеко не сразу я овладела собой настолько, чтобы принести ему этот самый бульон.
С тех пор он и вовсе перестал передвигаться по дому, ни днем ни ночью не покидая своих покоев. На исходе первой недели я привела к нему мистера Стэнли, надеясь, что старый пастор ему поможет. Мистер Стэнли покинул комнату в большом волнении. Подавая ему шляпу, я заметила, что его что-то гложет. Наконец он смерил меня взглядом и стал нерешительно расспрашивать о душевном здоровье мистера Момпельона.
Расспросы эти повергли меня в замешательство. Не оттого, как бывало прежде, что я полагала свое мнение бесполезным. А потому, скорее, что я не считала себя вправе обсуждать поведение ректора с посторонними, даже с теми, кто желал ему добра.
– Не могу судить, сэр.
Старик пробормотал себе под нос:
– Похоже, горе сломило его. Да, совершенно сломило. Едва ли он понял хоть слово из того, что я сказал. Иначе отчего бы ему смеяться, когда я посоветовал ему принять волю Божью?
Мистер Стэнли был так обеспокоен, что на другой день явился снова, но мистер Момпельон велел никого к нему не пускать. Когда я в третий раз доложила о его приходе, мистер Момпельон поморщился от досады. Он поднялся с кресла и прошелся по комнате.
– Передай мистеру Стэнли это послание, если сумеешь. Повторяй за мной. Falsus in uno, falsus in omnibus.
Произнеся латинские слова, я вдруг осознала, что могу их перевести, и не задумываясь выпалила:
– Неверен в одном, неверен во всем.
Мистер Момпельон резко повернулся и приподнял брови:
– Речь ведь не о спасении девочки, а лишь о погребении останков, – сказал он. – А это можно будет сделать в свое время, когда Эфра утомится и поутихнет.
Была и другая причина поостеречься, ее поведала мне Элинор. Мистер Момпельон боялся, что мужчины не сумеют распознать в поведении Эфры душевный недуг, и ему не хотелось, чтобы вся деревня в страхе заговорила о ведьме и ее фамильяре в облике змеи. В глубине души я знала, что он поступает мудро, но изувеченный труп ребенка никак не шел у меня из головы. Это зрелище лишило меня сна на много ночей и до сих пор иногда не позволяет сомкнуть глаз.
Избавление
Я больше не возвращалась в дом мачехи. Я сказала себе, что раз девочка умерла, то мне там делать нечего. Сердце шептало, что нельзя покидать Эфру в ее помешательстве, но я не слушала. Признаться, я опасалась, что мой собственный рассудок не выдержит ужасов этого дома. Теперь же, разумеется, когда нельзя узнать, смогла бы я что-либо изменить, уже много дней и ночей меня терзает чувство вины.
В короткий срок я приучила себя вовсе не вспоминать о мачехе. К тому же мне и без того было о чем поразмыслить. За две недели, минувшие с Большого Костра, в деревне кое-что произошло. Поначалу никто из нас этого не замечал. Затем, когда мы начали догадываться, никто не решался упоминать об этом вслух. Суеверие, надежда, сомнения – все это в придачу к нашему давнему другу страху останавливало нас.
Я сказала «кое-что произошло». Однако на самом деле примечательно было именно отсутствие происшествий. С последнего воскресенья июля не слышно было ни о новых случаях кашля, ни о горячке, ни о чумных нарывах. Первые две недели я, как и сказала, не обращала на это внимания, предметом моих забот были те, кто болел уже некоторое время и стоял на пороге смерти. Но когда мы вновь собрались в Каклетт-Делф, я, по обыкновению, пересчитала присутствующих и с удивлением обнаружила, что все, кто был на прошлой проповеди, пришли и на эту. Впервые почти за целый год мы никого не хватились.
Мистер Момпельон, вероятно, тоже это заметил, тем не менее напрямую не упомянул. Зато предметом проповеди он избрал Воскресение.
Почти всю неделю шли проливные дожди, и голый обугленный круг в том месте, где наши пожитки были преданы пламени, порос отрадной глазу молодой травой. Мистер Момпельон обратил на это наше внимание.
– Видите, друзья мои? Жизнь продолжается. Как огонь не может погубить искру жизни на пятачке земли, так и души наши не могут быть погублены смертью, а воля наша – страданием.
Наутро, выйдя во двор в поисках свежих яиц, я увидела, что кур моих переполошил чужой петух. Я попыталась прогнать его, но этот наглец даже не шелохнулся, а храбро шагнул мне навстречу, склонив голову с крупным красным гребешком и искоса на меня поглядывая.
– Эй, ты, чудак! Ты у нас, кажется, питомец Эндрю Мерилла? (Петух взлетел на ворот колодца и могучим криком поприветствовал новый день.) Что привело тебя сюда, мой пернатый друг, когда хозяин твой живет отшельником на вершине холма?
Не удостоив меня ответом, петух улетел прочь, но не к одинокой хижине Мерилла на Холме сэра Уильяма, а на восток, в сторону его заброшенного дома.
Как птица сумела поняла, что безопасно возвращаться на старый насест? Это навсегда останется загадкой. Но в тот же день возвратился домой и сам Мерилл, борода длинная и густая, как у ветхозаветного пророка. Он пришел, сказал он, потому как доверяет чутью своего петуха.
Возрадовались ли мы, когда и люди, и звери поверили, что болезнь и впрямь миновала? Нет, мы не возрадовались. Слишком много понесли мы утрат, слишком сломлен был наш дух. На каждого, кто ходил по земле, приходилось двое, кто в ней покоился. Куда бы мы ни пошли, всюду встречались нам жалкие самодельные надгробия на могилах соседей и друзей. К тому же все мы были измождены, ведь каждый выживший взял на себя работу двух или трех умерших. В иные дни даже мыслить не было сил.
Но это не значит, что и на самом тяжелом сердце не полегчало: один за другим мы осознали, что утраты наши закончились, а сами мы живы. А жизнь дорогаґ даже скорбящим. Так уж устроены люди, иначе что бы от нас осталось?
Тем временем между Момпельонами возникли разногласия – впервые за все то время, что я их знала. Элинор считала, что мистер Момпельон должен отслужить благодарственный молебен по случаю нашего избавления; он же полагал, что час еще не пробил и нельзя вселять в сердца людей ложные надежды, во всеуслышание объявляя о том, во что все мы и так верили в глубине души.
– Каковы будут последствия, если окажется, что я не прав? – услышала я его слова, проходя мимо гостиной. Что-то в его тоне насторожило меня, и я помедлила возле двери, хоть и знала, что поступать так не должно. – Если нам что-то и удалось, так это удержать этот ужас в пределах деревни. Ибо во всем Дербишире не было ни единого случая заболевания, который можно было бы связать с нами. К чему ставить на карту все, чего мы добились столькими жертвами, ради одной-двух недель?
– Но, любовь моя, – нежно и вместе с тем настойчиво возразила Элинор, – многие здешние обитатели – к примеру, вдовы мистера Райли и мистера Хэдфилда или сироты вроде Мерри Уикфорд и Джейн Мартин – всех своих близких проводили в могилу. Они достаточно страдали. К чему длить агонию, если ты, как я вижу, убежден, что поветрие миновало? Им незачем оставаться здесь в одиночестве ни днем дольше, чем требуется. Они вправе уехать к родным или пригласить их сюда, чтобы ступить наконец на путь любви и утешения и начать новую жизнь.
– По-твоему, я о них не подумал? Я, не думавший ни о чем другом все эти ненавистные месяцы? – Прежде я не слышала, чтобы он обращался к жене с такой горечью в голосе. – Отчаяние – это пропасть, разверстая у нас под ногами, и мы стоим на самом ее краю. Если я заговорю и окажется, что я обманулся, что зараза еще среди нас… Неужели ты хочешь, чтобы я толкнул этих людей в бездну, откуда им уже не выкарабкаться?
По шелесту платья я догадалась, что Элинор направляется к двери.
– Тебе виднее, муж мой. Но, умоляю, не заставляй их ждать вечно. Не все обладают такой твердой волей, как ты.
Едва она вышла из гостиной, я скрылась в библиотеке. Она прошла мимо, так и не заметив меня, но я увидела, что ее милое личико искажает гримаса и она едва сдерживает слезы.
Как было принято решение, мне неведомо, но всего несколько дней спустя Элинор шепнула мне, что мистер Момпельон избрал для благодарственного молебна второе воскресенье августа – при условии, что новых заболевших не будет. Об этом никто не объявлял, но каким-то образом вести мгновенно облетели деревню. Когда настал наконец означенный день, мы собрались в пятнистой тени Каклетт-Делф в последний, как мы горячо надеялись, раз. Прихожане подходили друг к другу без опаски и впервые за много месяцев здоровались за руку и непринужденно болтали в ожидании проповедника.
Наконец он явился – в белом стихаре с тонким кружевом, легким, словно пена. Прежде он не надевал ничего подобного – заняв кафедру пуританина, он с самого начала решил держаться скромно, дабы не разжигать страстей из-за предметов, которые не считал важными для богослужения. Элинор возле него также была во всем белом, ее простое ситцевое платье украшали тонкие шелковые узоры. В руках она держала охапку цветов, которые, поддавшись прихоти, надергала у себя в саду и с нестриженых живых изгородей по дороге из дома. В букете были нежно-розовые цветки просвирника и синий шпорник, длинные трубочки лилий и россыпь душистых роз. Когда мистер Момпельон заговорил, она взглянула на него, вся сияя, и на солнце ее светлые волосы ослепительным венцом обрамляли ее лицо. «Она совсем как невеста», – подумала я. Но цветы бывают и на похоронах, а белыми бывают и саваны.
– Возблагодарим Господа…
Вот все, что успел вымолвить мистер Момпельон. Вопль, раздавшийся ему в ответ, был клокочущим и надрывным – пронзительный звук, взрезавший воздух и эхом заметавшийся по чаше долины. Лишь когда он стих, я поняла, что в нем крылись слова, английские слова.
– За что-о-о-о-о-о?! – прокричала она вновь.
Как только раздался первый вопль, мистер Момпельон вскинул голову, теперь же все мы обернулись, проследив за его взглядом.
Любой из нас мог остановить Эфру. Хотя бы я сама. Безумие сделало ее тощей как скелет. В правой руке у нее был увесистый нож, и, когда она пронеслась мимо, выписывая им зигзаги в воздухе, я поняла, что это тот самый горняцкий клинок, который она с таким трудом выдернула из гниющих сухожилий моего отца. Другой рукой она прижимала к себе червивые останки ребенка, так что подобраться к ней слева не составило бы труда. Но, вместо того чтобы броситься на нее, все мы отпрянули и, спотыкаясь, попятились как можно дальше от этого кошмара.
– Мом-пель-он!
Крик этот походил на зов коростеля и рвался из таких глубин, откуда не исходят обычно человеческие голоса.
Он один не отшатнулся, но в ответ на ее призыв сошел с каменного пьедестала и ровно, спокойно зашагал ей навстречу по разделявшей их лужайке. Он шел к ней, точно к возлюбленной. Он широко раскинул руки, и ажурное полукружье стихаря затрепетало на легком ветру. «Это паутина, и сейчас он поймает ее», – промелькнула дикая мысль у меня в голове. Эфра побежала на него, занеся нож над головой.
Он обхватил ее руками подобно тому, как отец ловит на бегу расшалившегося малыша. Его крупная ладонь стиснула ее хрупкое запястье, и, как ни старайся, вырваться она не могла. Элинор подбежала к ним и, бросив цветы у их ног, заключила обоих в объятья. Когда бы не нож, этих троих можно было бы принять за семью, воссоединившуюся после долгой разлуки. Момпельон что-то говорил Эфре – тихое, мерное бормотание. Слов я не слышала, но постепенно напряжение ушло из ее тела, священник ослабил хватку, и плечи ее затряслись от рыданий. Поглаживая лицо Эфры, Элинор потянулась за ножом.
Все могло закончиться хорошо; все могло закончиться на этом. Но, прижимая к себе Эфру, священник стискивал и то, что осталось от хрупкого тельца Фейт. Детские косточки не выдержали. Раздался треск – сухой, как если переломить куриную вилочковую кость. Маленький череп оторвался от позвоночника, упал в траву и покачивался там, зияя пустыми глазницами.
Я с отвращением отвернулась, а потому не видела, как в новом припадке бешенства Эфра нанесла удары. Знаю только, что это заняло лишь миг. Короткий миг, чтобы отнять две жизни и навсегда поломать третью.
Рана на горле Элинор была длинной и узкой. Сперва это была лишь красная полоска, изогнутая, точно улыбка. Затем оттуда яркими потоками хлынула кровь, окропляя белое платье рдянцем. Элинор повалилась наземь, и трава, устланная цветами, приняла ее, точно похоронные дроги.
Эфра замахнулась снова и по самую рукоятку всадила нож себе в грудь. Она шаталась, но не падала, недюжинная сила безумицы удерживала ее на ногах. Она двинулась к черепу дочери и, упав возле него на колени, с невыразимой нежностью обхватила его ладонями и припала к нему губами.
1666, осень
Сезон уборки яблок
Фейт погребли в саду отцовского дома, рядом с могилами братьев. Я просила, затем упрашивала похоронить там и Эфру. Но мужчины не желали ни смотреть мне в глаза, ни слушать мои мольбы. Никто не хотел, чтобы она покоилась в деревне. В конце концов мне помог Брэнд. Вдвоем мы снесли тело в пустошь, и там он с большим трудом вырыл могилу в каменистой почве возле кургана моего отца.
Элинор похоронили на церковном кладбище. Поветрие кончилось, и тому не было никаких препятствий. Майкл Милн, юный сын покойного каменщика, выгравировал надпись на надгробии. Но мальчик был лишь подмастерьем, когда недуг забрал его отца, и ему явно недоставало умений. Я указала на две перепутанные буквы в имени Элинор. Он отбил кусочек камня и, как мог, исправил ошибку.
Молитву над гробом читал мистер Стэнли – Майкл Момпельон был не в состоянии этого сделать. Он истратил последние силы в долине, отбиваясь от тех, кто пытался оттащить его от Элинор. До самого вечера он сжимал ее в объятьях, не поддаваясь ни на какие уговоры. В конце концов мистер Стэнли велел мужчинам увести его силком, ведь покойницу пора было готовить к погребению.
Этим занималась я. И после я продолжала служить ей, стараясь выполнять пожелания, высказанные, когда она лежала с хворью, которую все мы приняли за чуму. «Стань другом моему Майклу», – сказала она тогда. Как она могла подумать, что он мне позволит? Я делала то, что было в моих силах. Я служила ему. Обыкновенно он обращал на меня столько же внимания, как если бы я была тенью. Казалось, после смерти Элинор он пустился в долгое странствие и с каждым днем все больше удалялся от нас, ища пристанища в закоулках своего разума.
Ухаживая за мистером Момпельоном в его горе, я научилась худо-бедно справляться и со своим. Гуляя каждый день там, где гуляла Элинор, и представляя каждый час, что она могла бы сделать или сказать, я обрела подобие душевного покоя. Во всяком случае, это упражнение помогало отогнать тягостные мысли. Покуда мне удавалось проводить дни в подражание Элинор, можно было не задумываться о моем собственном состоянии и моем собственном безрадостном будущем.
На другой день после смерти Элинор мистер Момпельон вышел из дома, и я украдкой последовала за ним, опасаясь, как бы он от горя не бросился с обрыва. Однако он направился к пустошам, лежавшим чуть выше Источника Момпельона, где – по неведомой мне договоренности – его ждал преподобный Холброук, его старый друг из Хэзерсейджа. Мистер Момпельон продиктовал ему свои последние письма чумного года. В первом он сообщал графу, что поветрие, по его мнению, отбушевало, и просил открыть дороги в деревню. Второе предназначалось отцу Элинор, его патрону, и содержало вести о ее гибели. Затем мистер Момпельон возвратился домой и больше уже не выходил.
На второй день я пришла в пасторский дом спозаранку, рассчитывая приняться за работу до того, как священник встанет с постели, чтобы на него не давила пустая тишина этого большого дома. Но я нашла его на садовой дорожке возле клумбы, с которой Элинор любила срезать цветы. Не знаю, сколько он простоял там, но, зайдя в его спальню, чтобы переменить постель, я обнаружила, что он и вовсе не ложился.
Когда я подошла к нему, он не двинулся с места, не поднял взгляда и не произнес ни слова. Поскольку он загораживал мне дорогу, я остановилась и вместе с ним стала разглядывать поздние летние розы, яркими охапками припадавшие к старому кирпичу садовой стены.
– Эти розы она особенно любила, – едва слышно проговорила я. – Порой мне кажется, это оттого что они на нее похожи – такие же бледные, кремовые, с легким румянцем.
Резко развернувшись, он так стремительно занес руку, что я вжала голову в плечи, как дитя, привыкшее к побоям. Но, конечно же, он не собирался меня бить. Его пальцы замерли у моих губ.
– Прошу тебя, молчи, – сказал он, и голос его был точно скрежет.
Пошатываясь, он побрел к дому, а я так и осталась посреди дорожки, досадуя на себя за такую вольность.
На третий день, явившись на службу, я не обнаружила мистера Момпельона ни в саду, ни в его покоях. Я проверила библиотеку, затем гостиную, затем конюшню – в надежде, что он взял лошадь и отправился куда-то верхом. Но Антерос был на месте – недовольно переминался с ноги на ногу в своем непривычном заточении, а мальчик-конюший сказал, что хозяин сегодня не заходил.
Нашла я его лишь ближе к полудню. Он стоял, бездвижный и безмолвный, в спальне Элинор, уставившись на подушку, где прежде покоилась ее голова, словно там еще были различимы ее очертания. Когда я отворила дверь, он даже не обернулся. Ноги его слегка дрожали – вероятно, он очень долго стоял на одном месте. На лбу блестели капли пота. Молча я приблизилась к нему, взяла его под локоть и, легонько потянув, повела обратно в его покои. Он не сопротивлялся и не прекословил, но позволил себя увести. Опустившись в кресло, он тяжко вздохнул. Я подогрела воды и омыла его лицо, и шершавость щетины под полотенцем внезапно напомнила мне о Сэме Фрите и о том, как я подтрунивала над ним, когда он приходил домой весь заросший после долгих дней в копях, и как отворачивалась от его поцелуев, пока он не давал мне побрить его безупречно заточенным ножом, хранимым для этой цели.
Мистер Момпельон не брился со дня смерти Элинор. Робко я спросила позволения помочь ему в этом. Он закрыл глаза и ничего не ответил. Тогда я принесла все необходимое и приступила к работе. Передо мной было лицо, столь несходное с лицом моего мужа. У Сэма Фрита лицо было открытое и пустое, как незасеянное поле. Лицо священника было сплошь в бороздах и выбоинах, покрытое морщинами радости и печали, осунувшееся от тягот и скорби. Я встала за спинкой кресла и склонилась над ним, мои пальцы в мыльной пене бережно заскользили по его коже. Затем я вытерла руки и взялась за нож. Я положила левую ладонь ему на щеку, чтобы оттянуть кожу. Лицо мое было в дюймах от его. Длинная прядь волос выпросталась из-под моего чепца и упала ему на шею. Он открыл глаза и встретил мой взгляд. Я отстранилась. Нож выскользнул из моей руки и со звоном упал в таз. Мои щеки обожгло румянцем, и я поняла, что продолжить не смогу. Я протянула ему нож и подала зеркало, чтобы он сам докончил бритье, затем попятилась вон из комнаты, пробормотав что-то о бульоне. Далеко не сразу я овладела собой настолько, чтобы принести ему этот самый бульон.
С тех пор он и вовсе перестал передвигаться по дому, ни днем ни ночью не покидая своих покоев. На исходе первой недели я привела к нему мистера Стэнли, надеясь, что старый пастор ему поможет. Мистер Стэнли покинул комнату в большом волнении. Подавая ему шляпу, я заметила, что его что-то гложет. Наконец он смерил меня взглядом и стал нерешительно расспрашивать о душевном здоровье мистера Момпельона.
Расспросы эти повергли меня в замешательство. Не оттого, как бывало прежде, что я полагала свое мнение бесполезным. А потому, скорее, что я не считала себя вправе обсуждать поведение ректора с посторонними, даже с теми, кто желал ему добра.
– Не могу судить, сэр.
Старик пробормотал себе под нос:
– Похоже, горе сломило его. Да, совершенно сломило. Едва ли он понял хоть слово из того, что я сказал. Иначе отчего бы ему смеяться, когда я посоветовал ему принять волю Божью?
Мистер Стэнли был так обеспокоен, что на другой день явился снова, но мистер Момпельон велел никого к нему не пускать. Когда я в третий раз доложила о его приходе, мистер Момпельон поморщился от досады. Он поднялся с кресла и прошелся по комнате.
– Передай мистеру Стэнли это послание, если сумеешь. Повторяй за мной. Falsus in uno, falsus in omnibus.
Произнеся латинские слова, я вдруг осознала, что могу их перевести, и не задумываясь выпалила:
– Неверен в одном, неверен во всем.
Мистер Момпельон резко повернулся и приподнял брови: