– Откуда, скажи на милость, тебе это известно?
– Ваше преподобие, я немного смыслю в латыни, право, совсем немного, благодаря тому, что весь год мы изучали великие труды. Видите ли, книги по врачебной науке почти все написаны на этом языке, и мы… то есть…
Он прервал меня, пока я не назвала ее имени:
– Что ж, ясно. Тогда передай мистеру Стэнли это послание, и пусть окажет мне любезность и больше сюда не приходит.
Одно дело – понимать значение фразы, и совсем другое – понимать ее посыл. Я не имела ни малейшего представления, что хотел сказать мистер Момпельон. Но, когда я передала его слова мистеру Стэнли, тот в миг посуровел. Он тотчас удалился и больше не возвращался.
Помимо работы в доме священника, у меня было много и других хлопот. На мне лежали заботы не только о моем стаде, но и о жителях деревни, до сих пор обращавшихся ко мне за мазями и снадобьями, так что в свободные минуты я собирала летние травы в саду Гоуди и развешивала их сушиться. Порой я задумывалась, не суждено ли мне стать следующей в длинной череде женщин, ухаживавших за этими растениями и знавших их целебные свойства. Самая мысль угнетала меня, и я гнала ее прочь. Сад Гоуди уже никогда не будет для меня безмятежным уголком. Слишком много с ним связано воспоминаний: вот Элинор с пригоршней корений поднимает на меня вопросительный взгляд; вот старуха Мем, ее умелые руки связывают в пучки свежие травы; вот Энис, она могла быть моей подругой… В воспоминаниях этих нет ничего дурного, но они неизбежно пробуждают в памяти и другие сцены: предсмертные хрипы Мем; пьяные возгласы душегубов, тянущих за веревку, что повязана вокруг шеи Энис; бледное тело Элинор, холодящее мои ладони. Сознание целительницы не должно полниться картинами смерти. Однако некоторые воспоминания не выдернуть, точно сорняки, как бы мы того ни желали.
Деревня словно бы отходила от спячки. Жизнь в ней не забурлила, когда открылись дороги. Горстка жителей спешно уехала, но большинство осталось. Исполняя привычные действия, люди двигались как в тумане. Мало у кого из окрестных городов и весей хватило мужества ступить на нашу землю. На исходе лета приехали за наследством родственники нескольких умерших, остальные же слишком боялись, что зараза еще кроется где-то в деревне.
Одним из первых прибыл мистер Холброук из Хэзерсейджа. Я была несказанно рада его приезду – быть может, думала я, старый друг сумеет развеять тоску нашего священника. Но мистер Момпельон даже не пожелал с ним увидеться и велел мне тотчас его отослать. День за днем сидел он в кресле или мерил шагами комнату, и недели траура превратились в месяцы, и вот уже настала осень.
Много недель кряду пыталась я его пробудить. Я приносила добрые вести: что моя овдовевшая соседка Мэри Хэдфилд сочеталась с достойным человеком – бондарем из Стоуни-Миддлтон; что между веселой маленькой квакершей Мерри Уикфорд и угрюмой, надломленной Джейн Мартин завязалась сестринская дружба, целительная для обеих. Но его было не пронять.
Я умоляла его подумать о лошади, томившейся в стойле без движения. Я взывала к его чувству долга, намекая, что тот или иной прихожанин с благодарностью примет совет или молитву. На самом же деле за священником посылали редко. Поначалу я отнесла это на счет вполне естественного желания не беспокоить его из уважения к его скорби. Однако вскоре я осознала, что многие невзлюбили его за все, чему он подвергнул нас во время этого долгого испытания. Некоторые даже шепотом обвиняли его в своих утратах. Для других он попросту был горьким напоминанием о самом темном времени в их жизни. Несправедливость эта ужасно меня огорчала, и, памятуя о ней в минуты, когда служба становилась мне в тягость, я оставалась к нему добра. Ибо мне казалось, что он догадывается о чувствах прихожан и это лишь усиливает его меланхолию.
И все же, как бы я ни старалась надеяться на лучшее, порой я падала духом. Что бы я ни говорила, как бы ни обращалась к нему, ласково или строго, на все мои слова он беспомощно пожимал плечами, словно признавая, что любые действия и чувства не в его власти. Все его силы, душевные и физические, стремительно таяли. Так продолжалось долгое время, и каждый день был столь же пуст и безмолвен, как день вчерашний, пока наконец я не осознала, что просто жду, связанная просьбой Элинор, когда мистер Момпельон зачахнет у меня на глазах.
Затем, в сезон уборки яблок, в деревню наконец возвратились Бредфорды. Я уже описала мою встречу с Элизабет Бредфорд и ее требование, чтобы священник навестил ее больную мать. И как требование это вновь разожгло тот гнев, который вспыхнул в нем, когда Бредфорды бежали отсюда, забыв о своем долге и бросив всю прислугу на произвол судьбы. Изложила я и свою неудачную попытку утешить его, после которой он нарочно уронил Писание.
Признаюсь, затворив за собой дверь, я чуть не бросилась бежать. На руке у меня остались красные отпечатки его пальцев, и я терла их, ругая себя и пытаясь оправиться от смятения. Я вышла через кухню, и ноги сами понесли меня на конюшню.
Прежде чем Писание выпало из его руки, он чуть ли не прошипел тот красивый псалом:
Жена твоя, как плодовитая лоза,
В доме твоем;
Сыновья твои, как масличные ветви,
Вокруг трапезы твоей…
Жену его зарезали у него на глазах. Мои масличные ветви были обрублены. Почему? Его незаданный вопрос гремел у меня в голове. Это самое «почему» дергало за краешек моего сознания долгими бессонными ночами. Но чтобы он спрашивал о том же… Пускай говорит с Богом напрямую и сама просит прощения… Но, боюсь, она не найдет в нем внимательного слушателя, как не нашли и мы. Неужели он и впрямь пришел к убеждению, что все наши жертвы, все наши муки и страдания были напрасны?
Я жаждала одиночества, но смятение мое было нестерпимо. Я зашла в стойло Антероса и прижалась спиной к стенке. Конь взвился на дыбы, затем чуть присмирел и стал искоса поглядывать на меня большим карим глазом, фыркая и храпя. Мы стояли так не одну минуту. Наконец, рассудив, что он достаточно успокоился, я медленно опустилась на солому.
– Что ж, Антерос, я пришла сообщить тебе, что мы все-таки потеряли его, – сказала я. – Разум окончательно его покинул.
В этом все дело. Он сошел с ума. Другого объяснения быть не могло. Словно почувствовав, что я огорчена, Антерос прекратил переминаться с ноги на ногу. Лишь изредка он поднимал и опускал копыто, подобно тому, как нетерпеливый человек барабанит по столу пальцами.
– Нет смысла больше ждать его, дружок. Он позволил тьме забрать его, и нам с тобой придется с этим смириться. Знаю, знаю, просто не верится, ведь он показал себя таким сильным.
Я достала из кармана смятый листок бумаги. Это было черновое письмо к отцу Элинор, написанное сразу после ее смерти. Последнее письмо, которое мистер Момпельон продиктовал своему другу до того, как открылись дороги. В тот день я была рядом – не только потому, что опасалась выпускать его из виду, но и потому, признаться, что сама боялась оставаться наедине со своим горем. Даже его мощный голос не подчинялся ему, когда он выкрикивал это послание, и под конец он давал петуха, как мальчишка. Махнув мистеру Холброуку на прощанье, он повернул домой, а бумагу смял в кулаке и бросил на землю. Я подобрала ее на случай, если когда-нибудь он пожелает к ней обратиться.
В тот день он был мрачен – а кто бы не был? – и все же вера его казалась неколебимой. В полумраке конюшни я перечитала письмо, чтобы вновь убедиться в этом, хотя строки, написанные второпях и со множеством исправлений, разобрать было нелегко.
…наша дорогая и драгоценная обрела вечный покой, ей дарованы венец славы и облачение бессмертия, в которых она сияет, подобно солнцу на небосводе… Дорогой сэр, позвольте Вашему умирающему капеллану поделиться одной истиной с Вами и Вашими близкими. Ни счастья, ни утешения не найдем мы на этой горестной земле, если не будем жить праведно. Прошу, запомните это правило: никогда не следует делать того, на что мы не смеем испросить благословения Господня, а преуспев…
Сэр, надеюсь, Вы простите грубый стиль этого послания, и, если мысли мои беспорядочны, в том нет ничего удивительного, однако будьте уверены, что я, дорогой сэр, остаюсь самым преданным, самым любящим и благодарным Вашим слугой…
Что же, подумала я, тогда его мысли были не так беспорядочны, как теперь. Сомневаюсь, что он осмелился бы просить у Бога благословения, чтобы выгнать Элизабет Бредфорд или осквернить Священное Писание. Будь с нами Элинор, она бы подсказала, чем ему помочь. А впрочем, будь с нами Элинор, он не сделался бы таким. Я сидела у стенки, вдыхая сладкий крепкий дух лошади и сена. Антерос фыркнул, затем склонил ко мне крупную голову и уткнулся носом в мою шею. Осторожно я провела ладонью по его длинной морде.
– Вот мы и выжили, – сказала я. – Пора двигаться дальше.
Он не отпрянул, но потерся о мою ладонь, прося продлить ласки. Затем поднял голову, словно почуял свежий воздух со двора. Если про животное можно сказать, что у него тоскливый взгляд, то именно такой взгляд обратил ко мне Антерос.
– Тогда пошли, – прошептала я. – Пойдем, будем жить, раз уж у нас нет выбора.
Я медленно встала и сняла уздечку с крючка. Антерос не попятился. Лишь ухом повел, будто спрашивая: «А это еще что такое?» Он склонил голову, и я надела на него уздечку так бережно, как только могла. И хотя, поднимая засов на двери конюшни, я крепко сжимала поводья, я прекрасно знала, что если он рванет с места, то у меня не будет никакой надежды его удержать. Антерос тряхнул гривой и, раздувая ноздри, втянул заветный запах травы. Тело его не напряглось, и он не попытался сбросить моей руки. Я прижалась щекой к его шее.
– Вот и славно, – сказала я. – Постой смирно еще минутку, и мы тронемся.
Я вывела его во двор и вскочила на него без седла, как в детстве, когда училась ездить верхом. Но лошади, на которых я упражнялась, были старыми и хромыми, а потому сидеть на голой спине Антероса было непривычно. Он весь был оплетен мышцами, плотный, как грозовая туча. Я знала, что он может с легкостью сбросить меня, и решила держаться, сколько хватит сил. Но он лишь поплясал на месте, приспосабливаясь к моему весу, и замер в ожидании команды. Я прищелкнула языком, гладкий рывок – и нас уже нет. Антерос перемахнул через садовую стену с легкостью кошки. Я почти не почувствовала толчка, когда копыта коснулись земли.
Я дернула поводья, и мы поскакали к вересковым пустошам. Встречный ветер сдул с меня чепец, и волосы знаменем развевались за моей спиной. Крепкие копыта стучали о землю, и кровь в такт стучала у меня в висках. «Мы живы, мы живы, мы живы», – били копыта, и мой пульс барабанил в ответ. Я жива, и я молода, и я буду жить дальше, пока не обрету смысл. Тем утром, вдыхая аромат раскрошенного копытами вереска, чувствуя, как ветер покалывает лицо, я осознала, что если Майкл Момпельон был сломлен нашим общим испытанием, то я в равной степени была закалена им и стала сильней.
Я неслась куда глаза глядят, просто чтобы быть в движении. Немного погодя я очутилась на большом лугу – том самом, где стоял межевой камень. Тропинка, хорошо протоптанная за время чумы, уже вся поросла травой. Камень был неразличим за высокими стеблями. Потихоньку я перевела Антероса в легкий галоп, а затем на шаг и стала разъезжать туда-сюда по краю луга, пока не заприметила камень с вырезанными отверстиями. Оставив Антероса щипать траву, я опустилась на колени, раздвинула заросли бурьяна и положила на камень ладони, а затем прислонилась к нему щекой. Лет через двадцать, думала я, какая-нибудь девушка вроде меня присядет на этот самый камень, чтобы передохнуть, пальцы ее рассеянно скользнут в эти дырки, но никто уже не вспомнит, зачем их проделали и какую великую жертву мы здесь принесли.
Взглянув на деревню Стоуни-Миддлтон, лежавшую ниже по склону, я вспомнила, как некогда мечтала сбежать по крутой тропе и вырваться на волю. Теперь меня не сдерживали никакие клятвы. Я подхватила поводья, запрыгнула на коня, и мы резво помчались под гору и, лишь слегка замедлив ход в самой деревне, поскакали дальше, через поля. Добрые жители Стоуни-Миддлтон, вероятно, были немало озадачены. Когда я наконец повернула обратно, солнце стояло высоко. На середине пути мощный конь перешел на удивительно легкую, приятную рысцу. К дому священника он подошел смирно, как запряженный в повозку пони.
Мистер Момпельон шагал нам навстречу в рубашке, без сюртука, в гневе и недоумении. Подбежав к Антеросу, он схватил поводья. Его серые глаза пристально оглядели меня, и я вдруг осознала, сколь непригляден мой вид: подол юбки заткнут за пояс, распущенные волосы достают до талии, чепец потерян в пустошах, лицо потное и раскрасневшееся.
– Ты что, – прогремел он, и голос его отскакивал от садовых стен, – совсем из ума выжила?
Не спешиваясь, я посмотрела на него сверху вниз. И впервые не отвела взгляда.
– А вы?
Антерос встряхнул головой, словно пытаясь сбросить руку мистера Момпельона. Священник воззрился на меня – взгляд пустой, что грифельная доска. Затем резко отвернулся, отпустил поводья и так сильно прижал ладони к глазам, что я испугалась, как бы он себя не изувечил.
– Да, – проговорил он наконец. – Да, право же, я совершенно выжил из ума.
И он рухнул на колени посреди грязного двора. Клянусь, в этот миг я думала только об Элинор – это жалкое зрелище разбило бы ей сердце. Не успев опомниться, я спрыгнула с коня и заключила его в объятья, как, несомненно, поступила бы Элинор. Он зарылся лицом в мое плечо, и я обхватила его покрепче, как человека, который вот-вот сорвется с обрыва. Под тонкой материей рубашки мои руки нащупали твердые мышцы спины. Больше двух лет я не обнимала так мужчину. Это случилось внезапно: меня пронзило неодолимое желание, и я застонала. Он отстранился и посмотрел на меня. Его пальцы коснулись моей щеки и скользнули по волосам. Запустив руки в растрепанные пряди, он привлек меня к себе и прижался ртом к моим губам.
Так нас и застукал конюший. Он отсиживался в сбруйном сарае, боясь выволочки за то, что позволил мне взять коня. Теперь же мальчишка застыл посреди двора, выпучив глаза. Мы оба вскочили на ноги и встали по разные стороны Антероса. Но он уже все видел. Кое-как я сумела подчинить себе голос и проговорить:
– Ах, вот ты где, Ричард. Будь любезен, займись Антеросом. Дай ему воды, и, полагаю, он достаточно смирен, чтобы его можно было почистить, давно ведь пора. И смотри работай тщательно.
До сих пор не понимаю, как мне удалось унять дрожь в голосе. Трясущимися руками я передала пареньку поводья и, не смея обернуться, поспешила на кухню. Вскоре я услыхала стук парадной двери и шаги на лестнице. Я прижала пальцы к вискам, стараясь дышать спокойно. Затем собрала непокорные волосы в пучок на затылке. Разглядывая результаты своих трудов в блестящей сковороде, я увидела отражение мистера Момпельона.
– Анна.
Я не слышала, как он спустился, однако вот он – стоит на пороге кухни. Я подошла к нему, но он взял меня за запястья, на этот раз нежно, не позволяя приблизиться. Он говорил так тихо, что я едва разбирала слова:
– Не знаю, чем объяснить мое поведение там, во дворе. Но я прошу у тебя прощения…
– Нет! – воскликнула я, и тогда он прижал палец к моим губам.
– Я не в себе. Ты знаешь это как никто другой. Ты видела, каков я в последние месяцы. Я не умею объяснить этого, никакие слова не опишут моего состояния… Но в голове у меня словно бушует буря, и сквозь нее ничего не разглядеть. Я не могу мыслить ясно… Право же, большую часть времени я вовсе не могу мыслить. Я ощущаю лишь тяжесть на сердце, бесформенный страх, принимающий очертания боли. А затем – еще больший страх перед новой болью…
Я едва слушала. Знаю, он не хотел, чтобы я это делала. Но влечение мое было столь велико, что меня уже ничто не заботило. Разомкнув губы, я провела кончиком языка по пальцу, застывшему у моего рта. Он застонал, я принялась сосать его палец, и он порывисто прижал меня к себе. Мы соединились, и ничто не смогло бы остановить нас. Мы имели друг друга, грубо и неистово, прямо на кухонном полу, и боль от каменных плит, раздиравших мою кожу, перекликалась с болью в моем сердце. Не помню, как мы оказались в спальне, но позже мы предавались утехам в постели с ароматом лаванды. На этот раз мы были нежны, неторопливы, бесконечно заботливы. После, когда дождь легонько барабанил по стеклам, мы отдыхали, негромко болтая обо всем, что любили до ужасных событий минувшего года. О самом чумном годе мы не заговаривали.
Ближе к вечеру, когда он задремал, я выскользнула из постели, оделась и пошла кормить овец. Дождь уже прекратился, и мокрые сорные травы шелестели на легком ветру. Он нашел меня, когда я накладывала сено в тачку.
– Позволь мне, – сказал он.
Он взял у меня вилы, затем помедлил и отряхнул травинки с моего платья, водя ладонями по моему стану. Он грузил сено привычными, экономными движениями. Потом свез его на выгон, где под рябинами паслось мое стадо, и вместе мы быстро распределили его на траве. Овцы обратили к нам свои милые безучастные мордашки и продолжили трапезу. Он разбил слипшийся комок сена, и в воздухе разлился запах белого клевера. Набрав полные пригоршни сухой травы, он глубоко вдохнул. А когда поднял голову, лицо его озаряла такая улыбка, какой я не видела больше года.
– Пахнет, как летом в детстве, – сказал он. – Знаешь, а я ведь должен был стать фермером. Быть может, теперь стану.
Порыв ветра качнул ветку рябины, и на головы нам полетели брызги и скользкие, запоздало порыжевшие листья. Я поежилась. Он вынул из моих волос листок и поцеловал его. В сумерках мы побрели вниз по склону, и, когда показался мой дом, он взял меня за руку.
– Анна, могу я лечь в твоей постели этой ночью?
Я кивнула, и мы прошли внутрь, он – пригнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку. Я начала раскладывать поленья в очаге, но он остановил меня.
– Сегодня я буду тебе служить, – сказал он.
Он усадил меня в кресло и укрыл мои плечи теплым платком – с такой же заботой, с какой я в последний месяц укрывала его одеялом. Затопив очаг, он опустился передо мной на колени, снял с меня башмаки и стянул чулки, проведя пальцами по бледной плоти моего бедра.
– У тебя ноги холодные, – сказал он, обхватив мои стопы широкими ладонями.
Он снял чайник с подставки на очаге и налил лохань горячей воды. Затем он стал омывать мои ступни, разминая их большими пальцами. Сперва с непривычки мне было не по себе. Ноги мои непригожи, грубые и мозолистые от худой обуви и постоянной ходьбы. Но когда его пальцы стали водить по моим потрескавшимся пяткам, узелки напряжения внутри меня развязались, и я растворилась в его касаниях, запрокинув голову, закрыв глаза и запустив руки в его распущенные волосы. Спустя долгое время его пальцы остановились. Я открыла глаза и встретила его взгляд. Он притянул меня поближе, усадил на себя верхом и, задрав мои юбки, вошел в меня неспешно и нежно. Я обвила его ногами и сжала его лицо в ладонях. Мы не отрывали друг от друга взгляда и, казалось, даже не смежали век, пока теплое наслаждение не разверзлось у нас внутри.
После он вновь усадил меня в кресло, не позволив даже принести еды. Пошарив по полкам, он собрал простой ужин из сыра, яблок, овсяных лепешек и эля. Мы ели руками, за одним столом. Пожалуй, это была самая вкусная трапеза в моей жизни. Глядя на пламя, мы почти не разговаривали, но то было уютное молчание, а не пустая тишина, так терзавшая мою душу. Добравшись до постели, мы долго лежали и смотрели друг на друга, пальцы туго переплетены, волосы смешались на подушке. В предрассветные часы я вновь овладела им, сперва медленно, затем пылко. Я набросилась на него, и, вскрикнув от наслаждения, он стиснул мои запястья. Я чувствовала, как сбивается солома в тонком тюфяке, слышала, как жалобно скрипят старые половицы. Когда наконец мы разъединились, я провалилась в тяжелый сон без сновидений и впервые за долгое время не пробуждалась до самого утра.
В комнате душисто пахло соломой, торчавшей из лопнувшего по швам тюфяка. Свет лился сквозь оконные прутья и ромбами падал на его длинное, неподвижное тело. Опершись на локоть, я стала выводить пальцем узоры на его груди. Он проснулся, но не двигался, лишь смотрел на меня, щурясь от удовольствия. Взглянув на свою руку у него на груди, на красноватую, шершавую от черной работы кожу, я вспомнила изящные бледные пальчики Элинор и задумалась: неужели ему не противна моя грубая плоть?
Он поднес мою руку к губам и поцеловал. Я в смущении отдернула ее, и с моих губ слетел вопрос, который не шел у меня из головы.
– Когда вы делите со мной ложе, – прошептала я, – вы думаете об Элинор? Вы вспоминаете, как ложились с ней?
– Нет, – ответил он. – У меня нет таких воспоминаний.
Я подумала, что он не желает меня обидеть.