– Будем уповать, что это так! – с жаром ответила Элинор.
Она встала, и вдвоем они пошли по тропинке, бросив меня одну. Я проводила их взглядом, затем поставила тазик на скамью и возвратилась к своим трудам. Чем бы они ни были так поглощены, думала я, швыряя половую тряпку в ведро, я обо всем узнаю, когда они сочтут нужным мне сообщить. Но, драя каменные плиты, я чувствовала горечь во рту, будто вкусила плод с гнилой сердцевиной.
На другой день, в воскресенье, я вместе со всеми узнала, что же, по разумению мистера Момпельона, показал ему Господь.
– Дабы спастись, друзья мои, я полагаю, мы должны устроить Большой Костер. Мы должны избавиться от всех земных благ – от всего, чего касались наши руки и тела, от всего, на что мы дышали. Соберем же вещи эти и снесем их сюда, приберемся в домах наших, как делают евреи в праздник избавления от фараона. Нынче же вечером принесем Господу добро наше и вознесем молитвы об избавлении нас самих.
Прихожане хмурились и качали головами: они уже столько потеряли, что новые жертвы были им вовсе не по душе. Мне же вспомнилось, как Джордж Викарс приподнялся в постели и прохрипел: «Сожгите все!» Сколько смертей можно было бы отвратить, если бы я без промедления выполнила его наказ, не позволив соседям расхватать оставшиеся ткани?
Мысль эта так меня огорчила, что я не могла сосредоточиться на проповеди и потому не знаю, как именно священник убедил несговорчивую толпу. Кажется, он говорил об Урите Гордон, о том, что недуг сразил ее, когда она приняла посланные из лучших побуждений вещи из зачумленных домов. Кажется, он говорил об очищающей силе огня, о том, что испокон веков огонь знаменовал собой перерождение. Кажется, он говорил красноречиво и убедительно, как и всегда, словно его чудесный голос был инструментом, который Господь изготовил для этой самой цели. Однако все мы устали от слов. В конце концов, что они нам дали?
Время шло, но груда вещей для сожжения росла медленно. Момпельоны первые вынесли из дома все, что могло гореть, исключая лишь одежду, которая была на них, и самые необходимые постельные принадлежности. Но, когда дело дошло до библиотеки, даже Элинор дала слабину и объявила, что не в силах сжечь книги, «ибо, хотя в них и могут крыться семена заразы, также они могут таить сведения о том, как от нее избавиться, просто мы еще не сумели верно их истолковать».
Что до меня, я не могла расстаться лишь с одной вещицей – с крошечной курточкой, которую сшила для Джейми в его первую зиму, а после берегла для Тома. Устыдившись собственной слабости, я спрятала ее подальше, а остальные свои скудные пожитки собрала в кучу, чтобы предать огню. Непривычно было в день воскресный мыть и подметать, но мистер Момпельон своей проникновенной речью даже обычную уборку превратил в священный ритуал. Раз за разом я ставила котел на огонь, сперва в доме священника, затем в своем, отчищая все до последнего камня.
Когда на закате мы собрались в Каклетт-Делф, я едва держалась на ногах. Взгляд мой скользил по жалкой груде вещей – итогу наших убогих жизней. Впервые за много месяцев я вспомнила о Бредфордах и об их богатствах, запертых в тиши и опустелости Бредфорд-холла. Надо полагать, укрывшись в Оксфорде, их семья одна из всей деревни сохранилась в полном составе. Я представила, как однажды они возвратятся домой и сядут за свой красивый стол с тонкими скатертями и серебром. Я представила, как толстые пальцы полковника забарабанят по столешнице, требуя обеда, пока призрак Мэгги Кэнтвелл будет беззвучно рыдать в темном углу. Возможно, к тому времени мы все превратимся в призраки, и тогда даже Бредфорды не отважатся ступить на эту землю, пусть и ради своего поместья и роскоши его убранства.
Мы и впрямь вынесли все, что у нас было. У основания костра лежала колыбель, выстроганная с любовью и предвкушением, в которой умерла маленькая дочка Лайвсиджей. Рядом валялись шоссы[33], прежде облегавшие мощные икры молодых горняков. Много было соломенных постелей, некогда даривших сладкий покой. Все эти скромные пожитки, покорно ожидавшие сожжения, напомнили мне о других потерях, которые нельзя собрать и перечесть, – о будничных проявлениях нежности между мужем и женой; о покое в сердце матери при виде спящего малыша; о неповторимых, сокровенных воспоминаниях погибших.
Майкл Момпельон стоял у подножия скалы, служившей ему кафедрой. В высоко поднятой правой руке он держал зажженный факел. Перед ним высилась груда вещей, а мы все стояли чуть ниже, привычно держась друг от друга на расстоянии.
– Господь Всемогущий! – прогремел он на всю долину. – Некогда тебе угодно было принимать от детей твоих в Израиле жертвы всесожжения, так прими же и ныне эти дары от твоей страждущей паствы. Очисть огнем сердца наши и дома. Избавь нас наконец от свирепого бесчинства болезни.
Он поднес факел к пучку соломы, торчавшему из тюфяка, и пламя проворно поползло вверх. Ночь стояла ясная, необычайно прохладная и безветренная; в наших краях такие выпадают не в разгар лета, а в середине зимы. Огонь взметнулся к небу неровным рдяно-золотым столбом, горячие искры замельтешили в воздухе, будто желая слиться с холодным белым сиянием звезд. Жар обдал мое лицо, высушив слезы на щеках. Перекрикивая рев пламени, мы запели псалом, который пели уже бессчетное число раз с начала чумы.
Не убоишься ужасов в ночи,
стрелы, летящей днем,
язвы, ходящей во мраке,
заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча
и десять тысяч одесную тебя;
но к тебе не приблизится…[34]
Когда-то мы пели эти слова с таким убеждением. И голоса наши возносились к церковным сводам. Теперь же голоса эти, такие малочисленные, такие усталые и сломленные, продирались сквозь мотив без чувства и выражения. К тому же мы так далеко отстояли друг от друга, что одни не попадали в ритм, а другие – в ноты, и псалом наш, стих за стихом, звучал все более сбивчиво и неряшливо.
Пока мы пели, предметы в сердце костра превращались в темные фигуры, провалы среди пляшущего пламени. На мгновение провалы эти сложились в форму черепа с пустыми глазницами и впадиной рта. В тревоге я зажмурилась, а когда вновь открыла глаза, череп уже исчез.
За пением и потрескиваньем огня мы не слышали воплей женщины, пока она не очутилась среди нас. Обернувшись на шум, я увидела, что Брэнд Ригни и ближайший сосед Мериллов Роберт Сни тащат кого-то в круг света от костра. Женщина была одета во все черное, лицо скрыто под черным покрывалом. Когда Брэнд и Роберт бросили ее к ногам мистера Момпельона, пение оборвалось. Брэнд нагнулся к ней и откинул покрывало. Это была Эфра.
– Что все это значит? – спросил священник.
Элинор помогла Эфре подняться, и та ошалело заозиралась по сторонам, ища пути к отступлению, но Брэнд положил руку ей на плечо.
– Вот он, «дух», что всех нас дурачил! – вскричал Брэнд. – Я застукал ее, когда она пряталась в лесу, возле межевого камня, в этих самых одеждах, и стращала сестру мою Черити, суля ей в обмен на шиллинг заклинание, что отвратит чуму от Сэта.
И он достал клочок материи с криво начертанными иноземными письменами – такой же, как тот, что Элинор нашла у Маргарет Лайвсидж. Показав заклинание толпе, он бросил его наземь и втоптал в грязь.
– Срам! – раздался женский голос.
Обернувшись, я увидела Кейт Тэлбот – лицо преисполнено скорби.
– Воровка! – прокричал Том Мобрей.
Прихожане словно с цепи сорвались и принялись осыпать Эфру проклятьями, а та упала на колени и закрылась ладонями, пытаясь защититься от плевков и комьев земли.
– В воду ее! – крикнул кто-то.
– В колодки! – проревел второй голос.
Если мистер Момпельон тотчас не вмешается, подумала я, паства превратится в безудержную разъяренную толпу. Все мы были точно загнанные звери, и наши раны были так свежи, а страх так велик, что мы готовы были броситься на кого угодно, не говоря уже о человеке, совершившем такое зло. Меня переполняли ярость и отвращение, мне тоже захотелось плюнуть в мачеху. Сама не ведая зачем, я огляделась по сторонам, и тут мой взгляд упал на крошечную фигурку где-то с краю – личико заплаканное, рот разинут в отчаянном вопле, тонущем в реве толпы, – то была Фейт, дочка Эфры. Повернувшись спиной к злобным гримасам и тычущим пальцам, я поспешила к девочке и подхватила ее на руки. Что бы дальше ни произошло, я не хотела, чтобы Фейт, моя сестра по отцу, а с недавних пор и единственная кровная родня, стала тому свидетелем. Она была так перепугана, что даже не противилась, и я понесла ее прочь. Когда мы начали подниматься по склону, голос мистера Момпельона, прокатившись по чаше долины, донесся до нас поверх гневных выкриков.
– Тихо! Не оскверняйте это священное место, нашу церковь, своей нечестивой бранью!
К моему изумлению, все стихло, и я остановилась послушать, что он скажет дальше.
– Обвинения против этой женщины поистине серьезны, и они будут предъявлены, и она ответит на них. Но не здесь и не сейчас. Это дело завтрашнего дня. Ступайте домой и молитесь Господу, чтобы он принял наши подношения и явил нам свою милость.
Прихожане зароптали, но, привычные подчиняться, поступили, как было велено. Я отнесла Фейт к себе домой, однако всю ночь она ворочалась и тихонько плакала, блуждая в дебрях дурных снов, куда я не могла за ней последовать. Сама я спала урывками, а утром пробудилась от кислого запаха тлеющих углей.
Кто я такая, чтобы винить Майкла Момпельона в том, что случилось той ночью?
Ни один человек, будь он хоть величайшим мудрецом с самыми благими намерениями, не может верно судить обо всем. Той ночью он ошибся, и ошибся жестоко, и жестоко за это поплатился. Полагаю, причиной тому стало его высокое мнение о Брэнде. Он помнил, с какой храбростью и преданностью Брэнд пришел на подмогу Мэгги Кэнтвелл, он гордился тем, что юноша стал для Черити и Сэта старшим братом и взял на себя управление фермой после смерти их отца.
Поскольку преступницу разоблачили Брэнд и Роберт, им и было поручено поместить ее куда-нибудь до слушания. Но куда – мистер Момпельон так и не уточнил и уж тем более не додумался запретить самосуд. А юноши были так разгневаны, что затея, пришедшая Роберту в голову, показалась им в минуту горечи вполне подходящей.
Роберт Сни держал у себя на ферме свиней. Он был хорошим фермером и придумал много ухищрений, чтобы получать высокий приплод и урожай. Одним таким новшеством был быстрый способ делать удобрение из свиного помета. Обыкновенно он смешивал нечистоты из свинарника со старой соломой из конюшни и свозил все это в пещеру, удачно расположенную в склоне холма. Вдоль внутренней стенки пещеры он вырыл канаву, откуда можно было выгребать и закидывать в тачку перепревший навоз.
В эту темную смрадную яму они с Брэндом и бросили Эфру. Позже, увидев пещеру, я не могла представить, как она пережила там ночь. Едкая вонь обжигала горло и легкие. Навозная жижа, бурая, пенистая, кишащая, плескалась о стенки ямы на такой высоте, что Эфре, вероятно, приходилось стоять с запрокинутой головой, чтобы брызги, поднимавшиеся при малейшем движении, не попадали ей в рот. Но, поскольку дно постоянно уходило у нее из-под ног, не двигаться было невозможно, и она вынуждена была беспрестанно цепляться за выступы в скользкой стене. Покуда мышцы ее гудели от напряжения, а в груди все горело от зловонных испарений, последние силы уходили на то, чтобы не лишиться чувств, иначе она непременно захлебнулась бы и утонула.
Та, кого наутро вытащили из ямы и привели на лужайку неподалеку от церкви, была уже не Эфрой, а каким-то сломленным, бессвязно бормочущим существом. Брэнд и Роберт попытались отмыть ее, снова и снова окатывая студеной колодезной водой, отчего она промокла до нитки и вся дрожала. И все равно от нее разило издалека. Кожа ее, всю ночь мокшая в навозной жиже, покрылась волдырями. Она так ослабла, что могла лишь лежать на траве, свернувшись клубочком и хныкая, как новорожденное дитя.
Увидев ее, Элинор заплакала. Мистер Момпельон двинулся на Брэнда и Роберта со сжатыми кулаками, будто намеревался пустить их в ход. Брэнд был бледен как смерть, его снедало чувство вины. Даже Роберт Сни, человек куда более черствый, не смел поднять глаза.
Мне всегда претили сцены, разыгрывавшиеся на этой лужайке, где обитателей деревни сажали в колодки за сквернословие, сварливость и не угодное Богу поведение. Спору нет, наши колодки не шли ни в какое сравнение с позорным столбом в Бейквелле. В городе, куда съезжалось на ярмарки множество людей, встать у позорного столба означало сделаться мишенью для гнилых плодов, рыбьих голов и всего, что попадется под руку любому из разгневанной толпы. Одна женщина, наказанная за распутные дела, из-за метко пущенного снаряда лишилась глаза. В такой маленькой деревушке, как наша, где все друг друга знают, так не поступали. И все же часами сидеть под жарким солнцем или холодным дождем в занозистых колодках, впивающихся в лодыжки, снося неодобрительные взгляды прохожих и улюлюканье невоспитанных детей, – такого унижения мало кто заслуживал. Даже преподобный Стэнли редко призывал к этой мере наказания, а мистер Момпельон всячески ее порицал.
На лужайке собралось около дюжины зрителей – немало, учитывая, сколько всего нас осталось. Дэвид Лайвсидж, несомненно, вспоминал, какие надежды возлагала на «халдейское заклятье» его покойная жена Маргарет и как они пошли прахом, когда их дочка умерла со злосчастным лоскутком на шее. Была среди собравшихся и Кейт Тэлбот, которой не удалось спасти мужа дорогостоящей «Абракадаброй». Были там и дети покойного Мерилла, и Мобреи – простые люди, желавшие простого суда. Пришли и другие, но если призрак выманил деньги и у них, то они не спешили в этом сознаться.
Обвинители эти собрались, чтобы вынести тяжкий приговор. Но, когда привели Эфру, жалкую и униженную, у них отпало всякое желание призывать ее к ответу, и один за другим они разошлись по домам. Мистер Момпельон склонился над Эфрой и негромко заговорил с ней. Он попросил ее возвратить деньги обманутым прихожанам и наложил на нее покаяние. Трудно сказать, поняла ли она хоть слово. Священник распорядился, чтобы ее посадили в телегу и отвезли домой, и мы с Элинор отправились вместе с ней. Пришлось поддерживать ее под руки, так она была слаба. По пути мы остановились у моего дома, поскольку Эфра беспрестанно звала Фейт. Притихшая, с круглыми от страха глазами, девочка всю дорогу жалась к матери.
Дома у Эфры мы подогрели воды и попытались привести ее в порядок: вымыть с мылом, вычистить навоз из-под ногтей и обработать сочащиеся раны. Некоторое время она была покорна, но вскоре к ней начал возвращаться рассудок, а вместе с ним – и ее буйный нрав. Она велела нам убираться, бормоча проклятья и оскорбления, которые я не стану здесь приводить.
Я не желала покидать ее в таком состоянии и тем более оставлять с ней Фейт.
– Мачеха, – мягко сказала я, – прошу, позволь мне забрать дитя на день-другой, пока ты не восстановишь силы.
– Ну уж нет, курва лукавая! – взвизгнула она, вцепившись в перепуганного ребенка. – Чтоб ты сгнила со своими кознями! Думаешь, я не ведаю? – Она вперила в меня взгляд и заговорила уже тише: – Думаешь, я не вижу тебя насквозь? Ты больше мне не падчерица. О нет! Ты у нас выше таких, как я. Ты теперь с ней! – И она дрожащим пальцем ткнула в Элинор. – Это жухлое бесплодное пугало задумало украсть мою последнюю малютку!
Элинор содрогнулась. Краска сбежала с ее лица, и оно сделалось еще бледнее обычного. Она ухватилась за спинку стула, будто ей дурно.
Эфра говорила все громче, и слова так быстро срывались с ее губ, что их едва можно было разобрать.
– Вот что тебе надобно, знамо дело. Знамо дело, как все выйдет. А я не дам тебе очернить меня перед дочкой! Я не дам тебе лить твои лживые речи в ее уши!
От этих криков девочке было только хуже. Я сделала Элинор знак, что пора идти, но даже наши добрые прощальные слова не умерили потока брани.
Все утро меня не покидала тревога. Хотя Фейт было уже три года, я ни разу не слышала от нее ни слова. Если бы я не видела, что она понимает обращенные к ней речи, то приняла бы ее за глухую или скорбную умом. Теперь же мне начинало казаться, что именно страх – поначалу перед отцом, затем перед причудами Эфры – погасил в ней желание говорить. После обеда я вновь отправилась к мачехе с корзинкой еды и целебной мазью. Не отворяя двери, она поносила меня на чем свет стоит, пока я не ушла, оставив корзинку у порога. История эта повторилась на другой день – и на третий. Всякий раз Фейт безмолвно стояла у окна, глядя на меня широко раскрытыми грустными глазами, пока мать ее изрыгала непотребности. Однако на четвертый день в окне никого не было. Когда я спросила, где Фейт, Эфра тоненьким голоском затянула жалобную песнь на каком-то диковинном языке.
Тогда я пошла к своей соседке Мэри Хэдфилд и стала упрашивать ее проведать Эфру вместо меня – вдруг чужого человека она послушается охотнее. Мэри с сомнением покачала головой:
– Не скрою, просьба твоя мне не по душе. Коли Эфра пыталась выдать себя за прислужницу Сатаны и коли отказывается от помощи родни, тогда в ад ей самая дорога.
Я умоляла ее не говорить так и подумать о том, какой опасности подвергается невинное дитя. Поразмыслив, она согласилась. Однако усилия ее были столь же тщетны, как и мои: Эфра обрушила на бедняжку такой шквал ругани, что та зареклась вновь приближаться к ее дому, даже ради ребенка.
Судьба Фейт не давала мне покоя. Следующие два дня она по-прежнему не показывалась у окна, поэтому на второй день я дождалась, пока стемнеет, и пробралась к их дому под покровом ночи. Не знаю, чего я надеялась добиться, разве что, разбудив Эфру, застать ее врасплох и, пока она приходит в себя, оценить состояние Фейт.
Но Эфра не спала. Еще издали я увидела, что дом освещен ярким пламенем очага, хотя ночь была теплая. Вскоре я разглядела в окне мельтешащие тени, а подойдя поближе, поняла, что это Эфра пляшет у огня, подпрыгивая и вскидывая руки, как делают безумцы в буйном припадке. Я не собиралась скрываться или подглядывать, но раз уж занавеси были раздернуты, я помедлила в тени лаврового куста, гадая, что означает столь странное поведение. Голова Эфры была острижена почти налысо, под грязной сорочкой проглядывало истощенное костлявое тело. Она металась и скакала, распевая что-то невразумительное голосом, срывающимся на визг:
– Аратали-ратали-атали-тали-али-ли… И-и-и-и-и-и-и-и-и!
Затем она бросилась к очагу, выхватила из огня два кованых прута, служивших подставкой для дров, и крест-накрест разложила их на земляном полу. Четырежды она пала ниц, касаясь оконечностей скрещенных прутьев, а после вскинула руки кверху, словно просительница. Потом сняла что-то со стропил, но, поскольку она стояла ко мне спиной, мне никак не удавалось разглядеть, что это. Я видела лишь темное пятно у нее в руках, и мне показалось, что оно живое и движется.
Признаюсь: тут меня охватил страх. Я не верю ни в колдовство, ни в заклятья, ни в инкубов с суккубами, ни в нечистых духов. Однако я верю в дурные мысли и в помрачение рассудка. И когда змея переползла с рук Эфры ей на талию, моим первым порывом было бежать так тихо и быстро, как я только могла.
И все же я не бежала, но осталась на месте, отчаянно раздумывая, как бы вызволить Фейт из рук безумицы, в которую превратилась ее мать. Видно, не иссякло во мне еще материнское бесстрашие – сила, способная сподвигнуть женщину на такое, что ей и не снилось, сила, заставившая меня вышибить дверь и предстать перед Эфрой и ее змеей.
Увидев меня, она закричала, и я закричала бы тоже, когда бы не сперло дыхание из-за нестерпимого зловония. Мне не надо было глядеть на труп, я и без того знала, что девочка давно мертва. Она была подвешена в углу за руки и за ноги, точно марионетка, на веревках, спущенных со стропил. Голова ее грациозно склонилась набок, волосики закрывали изуродованное лицо. Эфра попыталась замазать почернелую сгнившую плоть чем-то вроде известки.
– Эфра, ради всего святого, сними ее! Дай ей обрести покой!
– Святого?! – взвизгнула она. – Чего святого? И где, скажи на милость, отыскать покой?
Она зашипела и бросилась на меня со змеей в руке. Обыкновенно я не боюсь змей, но когда пламя сверкнуло красным в блестящих неподвижных глазах, когда высунулся раздвоенный язык, не скрою, я отпрянула. Фейт и Эфре было уже не помочь, а потому, поддавшись малодушному порыву, я пустилась бежать со всех ног.
Она встала, и вдвоем они пошли по тропинке, бросив меня одну. Я проводила их взглядом, затем поставила тазик на скамью и возвратилась к своим трудам. Чем бы они ни были так поглощены, думала я, швыряя половую тряпку в ведро, я обо всем узнаю, когда они сочтут нужным мне сообщить. Но, драя каменные плиты, я чувствовала горечь во рту, будто вкусила плод с гнилой сердцевиной.
На другой день, в воскресенье, я вместе со всеми узнала, что же, по разумению мистера Момпельона, показал ему Господь.
– Дабы спастись, друзья мои, я полагаю, мы должны устроить Большой Костер. Мы должны избавиться от всех земных благ – от всего, чего касались наши руки и тела, от всего, на что мы дышали. Соберем же вещи эти и снесем их сюда, приберемся в домах наших, как делают евреи в праздник избавления от фараона. Нынче же вечером принесем Господу добро наше и вознесем молитвы об избавлении нас самих.
Прихожане хмурились и качали головами: они уже столько потеряли, что новые жертвы были им вовсе не по душе. Мне же вспомнилось, как Джордж Викарс приподнялся в постели и прохрипел: «Сожгите все!» Сколько смертей можно было бы отвратить, если бы я без промедления выполнила его наказ, не позволив соседям расхватать оставшиеся ткани?
Мысль эта так меня огорчила, что я не могла сосредоточиться на проповеди и потому не знаю, как именно священник убедил несговорчивую толпу. Кажется, он говорил об Урите Гордон, о том, что недуг сразил ее, когда она приняла посланные из лучших побуждений вещи из зачумленных домов. Кажется, он говорил об очищающей силе огня, о том, что испокон веков огонь знаменовал собой перерождение. Кажется, он говорил красноречиво и убедительно, как и всегда, словно его чудесный голос был инструментом, который Господь изготовил для этой самой цели. Однако все мы устали от слов. В конце концов, что они нам дали?
Время шло, но груда вещей для сожжения росла медленно. Момпельоны первые вынесли из дома все, что могло гореть, исключая лишь одежду, которая была на них, и самые необходимые постельные принадлежности. Но, когда дело дошло до библиотеки, даже Элинор дала слабину и объявила, что не в силах сжечь книги, «ибо, хотя в них и могут крыться семена заразы, также они могут таить сведения о том, как от нее избавиться, просто мы еще не сумели верно их истолковать».
Что до меня, я не могла расстаться лишь с одной вещицей – с крошечной курточкой, которую сшила для Джейми в его первую зиму, а после берегла для Тома. Устыдившись собственной слабости, я спрятала ее подальше, а остальные свои скудные пожитки собрала в кучу, чтобы предать огню. Непривычно было в день воскресный мыть и подметать, но мистер Момпельон своей проникновенной речью даже обычную уборку превратил в священный ритуал. Раз за разом я ставила котел на огонь, сперва в доме священника, затем в своем, отчищая все до последнего камня.
Когда на закате мы собрались в Каклетт-Делф, я едва держалась на ногах. Взгляд мой скользил по жалкой груде вещей – итогу наших убогих жизней. Впервые за много месяцев я вспомнила о Бредфордах и об их богатствах, запертых в тиши и опустелости Бредфорд-холла. Надо полагать, укрывшись в Оксфорде, их семья одна из всей деревни сохранилась в полном составе. Я представила, как однажды они возвратятся домой и сядут за свой красивый стол с тонкими скатертями и серебром. Я представила, как толстые пальцы полковника забарабанят по столешнице, требуя обеда, пока призрак Мэгги Кэнтвелл будет беззвучно рыдать в темном углу. Возможно, к тому времени мы все превратимся в призраки, и тогда даже Бредфорды не отважатся ступить на эту землю, пусть и ради своего поместья и роскоши его убранства.
Мы и впрямь вынесли все, что у нас было. У основания костра лежала колыбель, выстроганная с любовью и предвкушением, в которой умерла маленькая дочка Лайвсиджей. Рядом валялись шоссы[33], прежде облегавшие мощные икры молодых горняков. Много было соломенных постелей, некогда даривших сладкий покой. Все эти скромные пожитки, покорно ожидавшие сожжения, напомнили мне о других потерях, которые нельзя собрать и перечесть, – о будничных проявлениях нежности между мужем и женой; о покое в сердце матери при виде спящего малыша; о неповторимых, сокровенных воспоминаниях погибших.
Майкл Момпельон стоял у подножия скалы, служившей ему кафедрой. В высоко поднятой правой руке он держал зажженный факел. Перед ним высилась груда вещей, а мы все стояли чуть ниже, привычно держась друг от друга на расстоянии.
– Господь Всемогущий! – прогремел он на всю долину. – Некогда тебе угодно было принимать от детей твоих в Израиле жертвы всесожжения, так прими же и ныне эти дары от твоей страждущей паствы. Очисть огнем сердца наши и дома. Избавь нас наконец от свирепого бесчинства болезни.
Он поднес факел к пучку соломы, торчавшему из тюфяка, и пламя проворно поползло вверх. Ночь стояла ясная, необычайно прохладная и безветренная; в наших краях такие выпадают не в разгар лета, а в середине зимы. Огонь взметнулся к небу неровным рдяно-золотым столбом, горячие искры замельтешили в воздухе, будто желая слиться с холодным белым сиянием звезд. Жар обдал мое лицо, высушив слезы на щеках. Перекрикивая рев пламени, мы запели псалом, который пели уже бессчетное число раз с начала чумы.
Не убоишься ужасов в ночи,
стрелы, летящей днем,
язвы, ходящей во мраке,
заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча
и десять тысяч одесную тебя;
но к тебе не приблизится…[34]
Когда-то мы пели эти слова с таким убеждением. И голоса наши возносились к церковным сводам. Теперь же голоса эти, такие малочисленные, такие усталые и сломленные, продирались сквозь мотив без чувства и выражения. К тому же мы так далеко отстояли друг от друга, что одни не попадали в ритм, а другие – в ноты, и псалом наш, стих за стихом, звучал все более сбивчиво и неряшливо.
Пока мы пели, предметы в сердце костра превращались в темные фигуры, провалы среди пляшущего пламени. На мгновение провалы эти сложились в форму черепа с пустыми глазницами и впадиной рта. В тревоге я зажмурилась, а когда вновь открыла глаза, череп уже исчез.
За пением и потрескиваньем огня мы не слышали воплей женщины, пока она не очутилась среди нас. Обернувшись на шум, я увидела, что Брэнд Ригни и ближайший сосед Мериллов Роберт Сни тащат кого-то в круг света от костра. Женщина была одета во все черное, лицо скрыто под черным покрывалом. Когда Брэнд и Роберт бросили ее к ногам мистера Момпельона, пение оборвалось. Брэнд нагнулся к ней и откинул покрывало. Это была Эфра.
– Что все это значит? – спросил священник.
Элинор помогла Эфре подняться, и та ошалело заозиралась по сторонам, ища пути к отступлению, но Брэнд положил руку ей на плечо.
– Вот он, «дух», что всех нас дурачил! – вскричал Брэнд. – Я застукал ее, когда она пряталась в лесу, возле межевого камня, в этих самых одеждах, и стращала сестру мою Черити, суля ей в обмен на шиллинг заклинание, что отвратит чуму от Сэта.
И он достал клочок материи с криво начертанными иноземными письменами – такой же, как тот, что Элинор нашла у Маргарет Лайвсидж. Показав заклинание толпе, он бросил его наземь и втоптал в грязь.
– Срам! – раздался женский голос.
Обернувшись, я увидела Кейт Тэлбот – лицо преисполнено скорби.
– Воровка! – прокричал Том Мобрей.
Прихожане словно с цепи сорвались и принялись осыпать Эфру проклятьями, а та упала на колени и закрылась ладонями, пытаясь защититься от плевков и комьев земли.
– В воду ее! – крикнул кто-то.
– В колодки! – проревел второй голос.
Если мистер Момпельон тотчас не вмешается, подумала я, паства превратится в безудержную разъяренную толпу. Все мы были точно загнанные звери, и наши раны были так свежи, а страх так велик, что мы готовы были броситься на кого угодно, не говоря уже о человеке, совершившем такое зло. Меня переполняли ярость и отвращение, мне тоже захотелось плюнуть в мачеху. Сама не ведая зачем, я огляделась по сторонам, и тут мой взгляд упал на крошечную фигурку где-то с краю – личико заплаканное, рот разинут в отчаянном вопле, тонущем в реве толпы, – то была Фейт, дочка Эфры. Повернувшись спиной к злобным гримасам и тычущим пальцам, я поспешила к девочке и подхватила ее на руки. Что бы дальше ни произошло, я не хотела, чтобы Фейт, моя сестра по отцу, а с недавних пор и единственная кровная родня, стала тому свидетелем. Она была так перепугана, что даже не противилась, и я понесла ее прочь. Когда мы начали подниматься по склону, голос мистера Момпельона, прокатившись по чаше долины, донесся до нас поверх гневных выкриков.
– Тихо! Не оскверняйте это священное место, нашу церковь, своей нечестивой бранью!
К моему изумлению, все стихло, и я остановилась послушать, что он скажет дальше.
– Обвинения против этой женщины поистине серьезны, и они будут предъявлены, и она ответит на них. Но не здесь и не сейчас. Это дело завтрашнего дня. Ступайте домой и молитесь Господу, чтобы он принял наши подношения и явил нам свою милость.
Прихожане зароптали, но, привычные подчиняться, поступили, как было велено. Я отнесла Фейт к себе домой, однако всю ночь она ворочалась и тихонько плакала, блуждая в дебрях дурных снов, куда я не могла за ней последовать. Сама я спала урывками, а утром пробудилась от кислого запаха тлеющих углей.
Кто я такая, чтобы винить Майкла Момпельона в том, что случилось той ночью?
Ни один человек, будь он хоть величайшим мудрецом с самыми благими намерениями, не может верно судить обо всем. Той ночью он ошибся, и ошибся жестоко, и жестоко за это поплатился. Полагаю, причиной тому стало его высокое мнение о Брэнде. Он помнил, с какой храбростью и преданностью Брэнд пришел на подмогу Мэгги Кэнтвелл, он гордился тем, что юноша стал для Черити и Сэта старшим братом и взял на себя управление фермой после смерти их отца.
Поскольку преступницу разоблачили Брэнд и Роберт, им и было поручено поместить ее куда-нибудь до слушания. Но куда – мистер Момпельон так и не уточнил и уж тем более не додумался запретить самосуд. А юноши были так разгневаны, что затея, пришедшая Роберту в голову, показалась им в минуту горечи вполне подходящей.
Роберт Сни держал у себя на ферме свиней. Он был хорошим фермером и придумал много ухищрений, чтобы получать высокий приплод и урожай. Одним таким новшеством был быстрый способ делать удобрение из свиного помета. Обыкновенно он смешивал нечистоты из свинарника со старой соломой из конюшни и свозил все это в пещеру, удачно расположенную в склоне холма. Вдоль внутренней стенки пещеры он вырыл канаву, откуда можно было выгребать и закидывать в тачку перепревший навоз.
В эту темную смрадную яму они с Брэндом и бросили Эфру. Позже, увидев пещеру, я не могла представить, как она пережила там ночь. Едкая вонь обжигала горло и легкие. Навозная жижа, бурая, пенистая, кишащая, плескалась о стенки ямы на такой высоте, что Эфре, вероятно, приходилось стоять с запрокинутой головой, чтобы брызги, поднимавшиеся при малейшем движении, не попадали ей в рот. Но, поскольку дно постоянно уходило у нее из-под ног, не двигаться было невозможно, и она вынуждена была беспрестанно цепляться за выступы в скользкой стене. Покуда мышцы ее гудели от напряжения, а в груди все горело от зловонных испарений, последние силы уходили на то, чтобы не лишиться чувств, иначе она непременно захлебнулась бы и утонула.
Та, кого наутро вытащили из ямы и привели на лужайку неподалеку от церкви, была уже не Эфрой, а каким-то сломленным, бессвязно бормочущим существом. Брэнд и Роберт попытались отмыть ее, снова и снова окатывая студеной колодезной водой, отчего она промокла до нитки и вся дрожала. И все равно от нее разило издалека. Кожа ее, всю ночь мокшая в навозной жиже, покрылась волдырями. Она так ослабла, что могла лишь лежать на траве, свернувшись клубочком и хныкая, как новорожденное дитя.
Увидев ее, Элинор заплакала. Мистер Момпельон двинулся на Брэнда и Роберта со сжатыми кулаками, будто намеревался пустить их в ход. Брэнд был бледен как смерть, его снедало чувство вины. Даже Роберт Сни, человек куда более черствый, не смел поднять глаза.
Мне всегда претили сцены, разыгрывавшиеся на этой лужайке, где обитателей деревни сажали в колодки за сквернословие, сварливость и не угодное Богу поведение. Спору нет, наши колодки не шли ни в какое сравнение с позорным столбом в Бейквелле. В городе, куда съезжалось на ярмарки множество людей, встать у позорного столба означало сделаться мишенью для гнилых плодов, рыбьих голов и всего, что попадется под руку любому из разгневанной толпы. Одна женщина, наказанная за распутные дела, из-за метко пущенного снаряда лишилась глаза. В такой маленькой деревушке, как наша, где все друг друга знают, так не поступали. И все же часами сидеть под жарким солнцем или холодным дождем в занозистых колодках, впивающихся в лодыжки, снося неодобрительные взгляды прохожих и улюлюканье невоспитанных детей, – такого унижения мало кто заслуживал. Даже преподобный Стэнли редко призывал к этой мере наказания, а мистер Момпельон всячески ее порицал.
На лужайке собралось около дюжины зрителей – немало, учитывая, сколько всего нас осталось. Дэвид Лайвсидж, несомненно, вспоминал, какие надежды возлагала на «халдейское заклятье» его покойная жена Маргарет и как они пошли прахом, когда их дочка умерла со злосчастным лоскутком на шее. Была среди собравшихся и Кейт Тэлбот, которой не удалось спасти мужа дорогостоящей «Абракадаброй». Были там и дети покойного Мерилла, и Мобреи – простые люди, желавшие простого суда. Пришли и другие, но если призрак выманил деньги и у них, то они не спешили в этом сознаться.
Обвинители эти собрались, чтобы вынести тяжкий приговор. Но, когда привели Эфру, жалкую и униженную, у них отпало всякое желание призывать ее к ответу, и один за другим они разошлись по домам. Мистер Момпельон склонился над Эфрой и негромко заговорил с ней. Он попросил ее возвратить деньги обманутым прихожанам и наложил на нее покаяние. Трудно сказать, поняла ли она хоть слово. Священник распорядился, чтобы ее посадили в телегу и отвезли домой, и мы с Элинор отправились вместе с ней. Пришлось поддерживать ее под руки, так она была слаба. По пути мы остановились у моего дома, поскольку Эфра беспрестанно звала Фейт. Притихшая, с круглыми от страха глазами, девочка всю дорогу жалась к матери.
Дома у Эфры мы подогрели воды и попытались привести ее в порядок: вымыть с мылом, вычистить навоз из-под ногтей и обработать сочащиеся раны. Некоторое время она была покорна, но вскоре к ней начал возвращаться рассудок, а вместе с ним – и ее буйный нрав. Она велела нам убираться, бормоча проклятья и оскорбления, которые я не стану здесь приводить.
Я не желала покидать ее в таком состоянии и тем более оставлять с ней Фейт.
– Мачеха, – мягко сказала я, – прошу, позволь мне забрать дитя на день-другой, пока ты не восстановишь силы.
– Ну уж нет, курва лукавая! – взвизгнула она, вцепившись в перепуганного ребенка. – Чтоб ты сгнила со своими кознями! Думаешь, я не ведаю? – Она вперила в меня взгляд и заговорила уже тише: – Думаешь, я не вижу тебя насквозь? Ты больше мне не падчерица. О нет! Ты у нас выше таких, как я. Ты теперь с ней! – И она дрожащим пальцем ткнула в Элинор. – Это жухлое бесплодное пугало задумало украсть мою последнюю малютку!
Элинор содрогнулась. Краска сбежала с ее лица, и оно сделалось еще бледнее обычного. Она ухватилась за спинку стула, будто ей дурно.
Эфра говорила все громче, и слова так быстро срывались с ее губ, что их едва можно было разобрать.
– Вот что тебе надобно, знамо дело. Знамо дело, как все выйдет. А я не дам тебе очернить меня перед дочкой! Я не дам тебе лить твои лживые речи в ее уши!
От этих криков девочке было только хуже. Я сделала Элинор знак, что пора идти, но даже наши добрые прощальные слова не умерили потока брани.
Все утро меня не покидала тревога. Хотя Фейт было уже три года, я ни разу не слышала от нее ни слова. Если бы я не видела, что она понимает обращенные к ней речи, то приняла бы ее за глухую или скорбную умом. Теперь же мне начинало казаться, что именно страх – поначалу перед отцом, затем перед причудами Эфры – погасил в ней желание говорить. После обеда я вновь отправилась к мачехе с корзинкой еды и целебной мазью. Не отворяя двери, она поносила меня на чем свет стоит, пока я не ушла, оставив корзинку у порога. История эта повторилась на другой день – и на третий. Всякий раз Фейт безмолвно стояла у окна, глядя на меня широко раскрытыми грустными глазами, пока мать ее изрыгала непотребности. Однако на четвертый день в окне никого не было. Когда я спросила, где Фейт, Эфра тоненьким голоском затянула жалобную песнь на каком-то диковинном языке.
Тогда я пошла к своей соседке Мэри Хэдфилд и стала упрашивать ее проведать Эфру вместо меня – вдруг чужого человека она послушается охотнее. Мэри с сомнением покачала головой:
– Не скрою, просьба твоя мне не по душе. Коли Эфра пыталась выдать себя за прислужницу Сатаны и коли отказывается от помощи родни, тогда в ад ей самая дорога.
Я умоляла ее не говорить так и подумать о том, какой опасности подвергается невинное дитя. Поразмыслив, она согласилась. Однако усилия ее были столь же тщетны, как и мои: Эфра обрушила на бедняжку такой шквал ругани, что та зареклась вновь приближаться к ее дому, даже ради ребенка.
Судьба Фейт не давала мне покоя. Следующие два дня она по-прежнему не показывалась у окна, поэтому на второй день я дождалась, пока стемнеет, и пробралась к их дому под покровом ночи. Не знаю, чего я надеялась добиться, разве что, разбудив Эфру, застать ее врасплох и, пока она приходит в себя, оценить состояние Фейт.
Но Эфра не спала. Еще издали я увидела, что дом освещен ярким пламенем очага, хотя ночь была теплая. Вскоре я разглядела в окне мельтешащие тени, а подойдя поближе, поняла, что это Эфра пляшет у огня, подпрыгивая и вскидывая руки, как делают безумцы в буйном припадке. Я не собиралась скрываться или подглядывать, но раз уж занавеси были раздернуты, я помедлила в тени лаврового куста, гадая, что означает столь странное поведение. Голова Эфры была острижена почти налысо, под грязной сорочкой проглядывало истощенное костлявое тело. Она металась и скакала, распевая что-то невразумительное голосом, срывающимся на визг:
– Аратали-ратали-атали-тали-али-ли… И-и-и-и-и-и-и-и-и!
Затем она бросилась к очагу, выхватила из огня два кованых прута, служивших подставкой для дров, и крест-накрест разложила их на земляном полу. Четырежды она пала ниц, касаясь оконечностей скрещенных прутьев, а после вскинула руки кверху, словно просительница. Потом сняла что-то со стропил, но, поскольку она стояла ко мне спиной, мне никак не удавалось разглядеть, что это. Я видела лишь темное пятно у нее в руках, и мне показалось, что оно живое и движется.
Признаюсь: тут меня охватил страх. Я не верю ни в колдовство, ни в заклятья, ни в инкубов с суккубами, ни в нечистых духов. Однако я верю в дурные мысли и в помрачение рассудка. И когда змея переползла с рук Эфры ей на талию, моим первым порывом было бежать так тихо и быстро, как я только могла.
И все же я не бежала, но осталась на месте, отчаянно раздумывая, как бы вызволить Фейт из рук безумицы, в которую превратилась ее мать. Видно, не иссякло во мне еще материнское бесстрашие – сила, способная сподвигнуть женщину на такое, что ей и не снилось, сила, заставившая меня вышибить дверь и предстать перед Эфрой и ее змеей.
Увидев меня, она закричала, и я закричала бы тоже, когда бы не сперло дыхание из-за нестерпимого зловония. Мне не надо было глядеть на труп, я и без того знала, что девочка давно мертва. Она была подвешена в углу за руки и за ноги, точно марионетка, на веревках, спущенных со стропил. Голова ее грациозно склонилась набок, волосики закрывали изуродованное лицо. Эфра попыталась замазать почернелую сгнившую плоть чем-то вроде известки.
– Эфра, ради всего святого, сними ее! Дай ей обрести покой!
– Святого?! – взвизгнула она. – Чего святого? И где, скажи на милость, отыскать покой?
Она зашипела и бросилась на меня со змеей в руке. Обыкновенно я не боюсь змей, но когда пламя сверкнуло красным в блестящих неподвижных глазах, когда высунулся раздвоенный язык, не скрою, я отпрянула. Фейт и Эфре было уже не помочь, а потому, поддавшись малодушному порыву, я пустилась бежать со всех ног.