– Ты здесь главный? – Девочка посмотрела на него очень ясным взглядом.
Он кивнул опять.
– Кормить будешь?
Кивнул.
– Меду дашь?
– Сначала каши, – сказал Деев. – Скоро, Пчелка, скоро будет каша…
Прозвища возникали сами. Не спавшая толком вот уже две ночи и оттого мутная слегка деевская голова – будь она неладна! – выстреливала эти нелепые клички, как только он брал на руки очередного ребенка: Долгоносик – мальчишка с длинным шнобелем, который один только и виднелся на крошечном и костистом лице; Циркачка – девочка, чья кожа так обвисла, что напоминала мешковатое, не по размеру цирковое трико; Утюжок – пацаненок с тяжелой нижней челюстью и впалыми, всегда закрытыми глазами… Стыдно было этих дурных и обидных прозвищ, но голову-то – не отстегнешь!
Сеню-чувашина решил нести последним – этот мог закричать и выдать Деева раньше времени. Но сегодня мальчик был на удивление тих: всю дорогу от приемника лежал молча, не спал, иногда лишь дергался мелко, собирая с тела насекомых – настоящих и вымышленных. А затем – съедал.
Деев понял это, уже когда тащил Сеню к эшелону: тот продолжал искаться и на руках у Деева. Сил у мальчика было немного, и оттого движения – экономны и точны: двигались только руки – перемещались рывками по телу, вверх и вниз, цапая добычу; лицо при этом оставалось безучастным, голова не поворачивалась. Поймав насекомое, Сеня отправлял пальцы в рот и плотно обхватывал губами. Через мгновение дергалась шея, посылая пойманное в пищевод, а руки вновь опускались к туловищу.
– Не надо, – не стерпел Деев. – Не ешь их.
Сеня возразил печально:
– Тогда они меня съедят.
– Кашу будешь есть, – забормотал Деев свое заклинание. – Каша будет скоро, скоро будет каша…
Когда все лежачие уже покоились в лазарете, Деев без стука толкнул дверь полевой кухни и запрыгнул в сумрачное пространство ящиков, мешков и кастрюль.
Мемеля возился за разделочным столом – шинковал собранные на вокзальных задворках ежевичные листья, что годились для заваривания в чай или вместо чая.
– Кашу на обед сваришь, – приказал Деев. – Сейчас не начинай. Воды! вскипяти и жди, иначе на запах пол-Казани соберется, выехать не дадут. А как тронемся, сразу же крупу в тот кипяток бросай. И вари мне, товарищ Мемеля, такую кашу… такую кашу… такую, чтобы…
Деев не нашел подходящих слов и только потряс перед поваренком накрепко сжатым кулаком: жилы на кулаке вздулись, а костяшки побелели.
– Вот какую!
* * *
Спрыгнув из полевой кухни на землю, Деев обнаружил, что половина ребятни рассажена по местам. Фельдшер Буг безостановочно заглядывал в отверстые зевы, сестры сновали вдоль эшелона, как ткацкие челноки, – неповоротливая и крикливая детская масса рассасывалась по вагонам.
Уже стоя на вагонных ступенях, дети сбрасывали сапоги (их собирали в большую кучу и время от времени оттаскивали на привокзальную площадь, в ожидающую телегу) и одежное имущество эвакоприемника: покрывала из гобеленов, шали из скатертей, одеяла из штор, маскарадные камзолы и треуголки – все это было казенное и выбывающим не полагалось. В ведение Деева дети поступали босыми и почти раздетыми.
А народа у поезда не стало меньше: наползли со всех сторон беспризорники, набежали взрослые – и горожане, и деревенские. Надеялись, что разгружают провизию (и можно поживиться укатившимся яблоком или оброненной галетой); или что загружают уголь (и можно отгрести себе хоть горстку); кто просился в попутчики (хоть на тормозной платформе до Сергача дотрюхать); кто норовил пристроить ребенка в эшелон. Все толпились у вагонов – тянули шеи и возбужденно галдели. Тут же теснились и конные – имели приказ наблюдать до возврата последней пары сапог.
Из депо уже давно подкатили паровоз – он пыхтел и дымил отчаянно, то и дело погружая происходящее в серые и белые клубы: облака плыли по узкому проходу меж вагонов, иногда с головой накрывая людей и оставляя видными только плечи кавалеристов и лошадиные морды.
Из такого вот облака и нарисовался скоро всадник – не в простой буденовке и серой шинельке, как отряд сопровождения, а в каракулевой папахе и щегольском черном кителе. Командир академии, лично.
Деев, как увидел, аж дышать перестал. Поднял глаза к небу: солнце – в зените.
Нагнулся, будто шнурок на ботинке поправить, и тотчас – нырком, ползком – под вагонную сцепку, на тыльную сторону: пока паровая дымка в воздухе растворялась – растворился и он.
Командир его не видел – ехал медленно вдоль эшелона, разглядывая суету у вагонов. Ни с кем пока не заговаривал, но по всему ясно: кого-то искал. Не кого-то – Деева.
А Деев разглядывал командира, вернее, ноги его коня: присев на корточки, полз гуськом вдоль задней стороны состава, наблюдая из-под колес неспешный перебор конских копыт и не понимая, как же ему быть и что делать.
В прятки играть? Глупо и безответственно. Да и сколько можно вокруг поезда хороводить?.. Выйти и показаться? Отнимет начальство задержанные сапоги как пить дать – и останется половина ребятни босая у эшелона…
Так и следовали Деев с начальством вдоль состава – он с одной стороны, оно с другой: мимо тендера с углем и крошечного вагона-кухни; мимо длинного штабного вагона с еще заметными отметинами первого класса; мимо пяти пассажирских вагончиков и одной церкви (она же лазарет). Здесь эшелон заканчивался, а Деев так ничего путного и не придумал. И тут конские ноги встали.
Стояли минуту, затем вторую – послушно стояли, едва перебирая копытами: возможно, всадник разговаривал с кем-то, сидя в седле. Или задумался, куда направиться дальше. Или…
– Вот вы где, – послышался негромкий голос сверху, где-то совсем рядом.
Деев поднял глаза: на открытой вагонной площадке стоял и внимательно смотрел на него командир академии.
– Здравствуйте, товарищ, – глупо сказал Деев; он все еще сидел на корточках, меж навалов щебня и мусора, руками опираясь о землю, как мартышка в зоосаде.
Поднялся, вытер грязь с ладоней. Поправил ремень, обстучал ногу о ногу, стряхивая с обуви пыль. Затем схватился за поручни и запрыгнул на площадку – к ожидающему гостю. Вытянулся смирно и замер, готовый к упрекам или серьезному взысканию.
Стыдно было так, что горело не только лицо – и корни волос, и затылок, и даже взмокшая от напряжения деев-ская шея пылали нестерпимо. Больше всего хотелось зажмуриться, но не разрешил себе: уставился начальству в глаза, даже моргать перестал.
Лицо у командира было породистое и надменное. Усы – ровные, словно кистью наведенные, с подвитыми кончиками. А осанка – корсетная. Этот был – из бывших, из благородий. Этот – всегда держал слово.
– Товарищ комакадемии… – начал было Деев и умолк, не зная, как оправдаться.
А командир – не слушал.
– Это вам, – сказал сухо, доставая из кармана и протягивая небольшой тряпичный сверток. – Мне уже вряд ли потребуется. А вам в пути – наверное.
Деев развернул: в сложенном несколько раз носовом платке лежали два серебряных креста – два Георгия, третьей и четвертой степени.
– На лекарства или питание, – продолжил командир, глядя уже не на Деева, а куда-то вдаль, на ползущую к фельдшерскому столу толпу детей. И добавил после паузы, совсем тихо: – Постарайтесь не продешевить.
Деев только кивнул в ответ: все слова казались сейчас пустыми и лишними.
Командир постоял еще немного, помолчал. Затем щелкнул языком еле слышно – у вагонных ступеней мелькнул темный круп: конь пришел на зов хозяина. Тот вспрыгнул в седло – прямо с вагонной площадки, не коснувшись земли.
– Вот еще что, – обронил, будто между делом и только что вспомнив. – У вокзала стоит подвода с пятью сотнями исподних рубах. Это для ваших пассажиров. Распорядитесь разгрузить.
Пять сотен рубах – богатство невероятное, немыслимое. У Деева аж дух захватило.
– Да я сам перетаскаю! – закричал он; кричал, а улыбка ширилась на лице и мешала произносить слова. – Спасибо вам, товарищ комакадемии! Огромное пролетарское спасибо!
– Не мне! – ответил тот резко, уже готовясь натянуть поводья. – Солдаты сами решили. Я был против того, чтобы оставлять академию без белья.
Деев счастливо рассмеялся в ответ – как последний дурак. Смеялся не тому, что дети одеты будут (хотя и это было ох как хорошо!), а тому, что есть на земле братство – истинное братство незнакомых, но близких людей.
– Они нестираные, – предупредил всадник. – С себя снимали, только что.
Сжал ногами конские бока и тронулся прочь.
– А сапоги-то! – всполошился Деев запоздало. – Нам бы еще час-другой – и всё!
Но прямая командирская спина уже удалялась, покачиваясь…
Позже Деев таскал охапками рубахи – мятые, грязно-белые, залатанные и заплатанные, чуд! ные совершенно рубахи, – и каждый раз, неся через пути новую охапку, опускал в нее улыбающееся лицо. Пахло махоркой, крепким мужским потом, водкой, хлебом, кислой капустой. И рыбой пахло, и дегтярным мылом, и керосином, и дымом.
А еще Дееву казалось, что рубахи были теплые. Нет, не казалось: они и правда – грели.
* * *
В два пополудни медицинский осмотр и рассадка по местам были окончены. Возбужденные мордочки отъезжающих гроздьями светлели в окнах вагонов, унылые физиономии не допущенных к поездке – этих было с дюжину – маячили тут же: дети ждали Шапиро, которая все бегала по составу и твердила напутствия сестрам и бывшим подопечным. И кавалеристы ждали Шапиро – чтобы проводить оставшихся до привокзальной площади, посадить на телеги и только после забрать обувь.
И собравшиеся посторонние чего-то ждали – не расходились, а толпились все гуще. Беспризорники сновали по обеим сторонам поезда, то и дело пытаясь проскользнуть внутрь; машинист уже спровадил двоих из тендера – те закопались в уголь и затаились до отправления, – а другую парочку Белая сковырнула из-под штабного вагона. Тех же, кого шуганул Деев, – из тамбуров, с крыш и тормозных площадок – было без счета.
Мамаши с младенцами кружили тут же, выискивая сестер с лицами подобрее, и совали тем детей:
– Возьми ребеночка! Мой – легкий, а ест и вовсе чуть!
– Моего возьми! Он тихий!
– Моего! Моего!..
Мужики топтались у состава, наблюдая и рассуждая.
– За деньги детей-то спасают? Или даром?
– Так даром разве что делается?..
– Куда везут-то? В Китай, к окияну с рыбой?
– В Америку, говорят! Там тоже окиян имеется…
– Детей начали увозить. Может, война?
– Да хоть бы и она! В войну хоть не голодали.
– Даешь войну, граждане!
Гомон стоял – как перед отправкой Первого московского с главного перрона.
– У-у-у-у-у! – басил паровоз, пробуя голос и перекрывая все прочие – от гудка закладывало уши.
Деев сновал по вагонам и раздавал рубахи. Решил одеть всех своих сейчас же, не дожидаясь отъезда: паровое отопление работало, но кочегарило едва-едва – без одежды и одеял дети мерзли. К тому же экипированных в белое пассажиров можно было без труда отличить от зайцев-беспризорников, так и норовивших затесаться в какое-нибудь купе.
Он кивнул опять.
– Кормить будешь?
Кивнул.
– Меду дашь?
– Сначала каши, – сказал Деев. – Скоро, Пчелка, скоро будет каша…
Прозвища возникали сами. Не спавшая толком вот уже две ночи и оттого мутная слегка деевская голова – будь она неладна! – выстреливала эти нелепые клички, как только он брал на руки очередного ребенка: Долгоносик – мальчишка с длинным шнобелем, который один только и виднелся на крошечном и костистом лице; Циркачка – девочка, чья кожа так обвисла, что напоминала мешковатое, не по размеру цирковое трико; Утюжок – пацаненок с тяжелой нижней челюстью и впалыми, всегда закрытыми глазами… Стыдно было этих дурных и обидных прозвищ, но голову-то – не отстегнешь!
Сеню-чувашина решил нести последним – этот мог закричать и выдать Деева раньше времени. Но сегодня мальчик был на удивление тих: всю дорогу от приемника лежал молча, не спал, иногда лишь дергался мелко, собирая с тела насекомых – настоящих и вымышленных. А затем – съедал.
Деев понял это, уже когда тащил Сеню к эшелону: тот продолжал искаться и на руках у Деева. Сил у мальчика было немного, и оттого движения – экономны и точны: двигались только руки – перемещались рывками по телу, вверх и вниз, цапая добычу; лицо при этом оставалось безучастным, голова не поворачивалась. Поймав насекомое, Сеня отправлял пальцы в рот и плотно обхватывал губами. Через мгновение дергалась шея, посылая пойманное в пищевод, а руки вновь опускались к туловищу.
– Не надо, – не стерпел Деев. – Не ешь их.
Сеня возразил печально:
– Тогда они меня съедят.
– Кашу будешь есть, – забормотал Деев свое заклинание. – Каша будет скоро, скоро будет каша…
Когда все лежачие уже покоились в лазарете, Деев без стука толкнул дверь полевой кухни и запрыгнул в сумрачное пространство ящиков, мешков и кастрюль.
Мемеля возился за разделочным столом – шинковал собранные на вокзальных задворках ежевичные листья, что годились для заваривания в чай или вместо чая.
– Кашу на обед сваришь, – приказал Деев. – Сейчас не начинай. Воды! вскипяти и жди, иначе на запах пол-Казани соберется, выехать не дадут. А как тронемся, сразу же крупу в тот кипяток бросай. И вари мне, товарищ Мемеля, такую кашу… такую кашу… такую, чтобы…
Деев не нашел подходящих слов и только потряс перед поваренком накрепко сжатым кулаком: жилы на кулаке вздулись, а костяшки побелели.
– Вот какую!
* * *
Спрыгнув из полевой кухни на землю, Деев обнаружил, что половина ребятни рассажена по местам. Фельдшер Буг безостановочно заглядывал в отверстые зевы, сестры сновали вдоль эшелона, как ткацкие челноки, – неповоротливая и крикливая детская масса рассасывалась по вагонам.
Уже стоя на вагонных ступенях, дети сбрасывали сапоги (их собирали в большую кучу и время от времени оттаскивали на привокзальную площадь, в ожидающую телегу) и одежное имущество эвакоприемника: покрывала из гобеленов, шали из скатертей, одеяла из штор, маскарадные камзолы и треуголки – все это было казенное и выбывающим не полагалось. В ведение Деева дети поступали босыми и почти раздетыми.
А народа у поезда не стало меньше: наползли со всех сторон беспризорники, набежали взрослые – и горожане, и деревенские. Надеялись, что разгружают провизию (и можно поживиться укатившимся яблоком или оброненной галетой); или что загружают уголь (и можно отгрести себе хоть горстку); кто просился в попутчики (хоть на тормозной платформе до Сергача дотрюхать); кто норовил пристроить ребенка в эшелон. Все толпились у вагонов – тянули шеи и возбужденно галдели. Тут же теснились и конные – имели приказ наблюдать до возврата последней пары сапог.
Из депо уже давно подкатили паровоз – он пыхтел и дымил отчаянно, то и дело погружая происходящее в серые и белые клубы: облака плыли по узкому проходу меж вагонов, иногда с головой накрывая людей и оставляя видными только плечи кавалеристов и лошадиные морды.
Из такого вот облака и нарисовался скоро всадник – не в простой буденовке и серой шинельке, как отряд сопровождения, а в каракулевой папахе и щегольском черном кителе. Командир академии, лично.
Деев, как увидел, аж дышать перестал. Поднял глаза к небу: солнце – в зените.
Нагнулся, будто шнурок на ботинке поправить, и тотчас – нырком, ползком – под вагонную сцепку, на тыльную сторону: пока паровая дымка в воздухе растворялась – растворился и он.
Командир его не видел – ехал медленно вдоль эшелона, разглядывая суету у вагонов. Ни с кем пока не заговаривал, но по всему ясно: кого-то искал. Не кого-то – Деева.
А Деев разглядывал командира, вернее, ноги его коня: присев на корточки, полз гуськом вдоль задней стороны состава, наблюдая из-под колес неспешный перебор конских копыт и не понимая, как же ему быть и что делать.
В прятки играть? Глупо и безответственно. Да и сколько можно вокруг поезда хороводить?.. Выйти и показаться? Отнимет начальство задержанные сапоги как пить дать – и останется половина ребятни босая у эшелона…
Так и следовали Деев с начальством вдоль состава – он с одной стороны, оно с другой: мимо тендера с углем и крошечного вагона-кухни; мимо длинного штабного вагона с еще заметными отметинами первого класса; мимо пяти пассажирских вагончиков и одной церкви (она же лазарет). Здесь эшелон заканчивался, а Деев так ничего путного и не придумал. И тут конские ноги встали.
Стояли минуту, затем вторую – послушно стояли, едва перебирая копытами: возможно, всадник разговаривал с кем-то, сидя в седле. Или задумался, куда направиться дальше. Или…
– Вот вы где, – послышался негромкий голос сверху, где-то совсем рядом.
Деев поднял глаза: на открытой вагонной площадке стоял и внимательно смотрел на него командир академии.
– Здравствуйте, товарищ, – глупо сказал Деев; он все еще сидел на корточках, меж навалов щебня и мусора, руками опираясь о землю, как мартышка в зоосаде.
Поднялся, вытер грязь с ладоней. Поправил ремень, обстучал ногу о ногу, стряхивая с обуви пыль. Затем схватился за поручни и запрыгнул на площадку – к ожидающему гостю. Вытянулся смирно и замер, готовый к упрекам или серьезному взысканию.
Стыдно было так, что горело не только лицо – и корни волос, и затылок, и даже взмокшая от напряжения деев-ская шея пылали нестерпимо. Больше всего хотелось зажмуриться, но не разрешил себе: уставился начальству в глаза, даже моргать перестал.
Лицо у командира было породистое и надменное. Усы – ровные, словно кистью наведенные, с подвитыми кончиками. А осанка – корсетная. Этот был – из бывших, из благородий. Этот – всегда держал слово.
– Товарищ комакадемии… – начал было Деев и умолк, не зная, как оправдаться.
А командир – не слушал.
– Это вам, – сказал сухо, доставая из кармана и протягивая небольшой тряпичный сверток. – Мне уже вряд ли потребуется. А вам в пути – наверное.
Деев развернул: в сложенном несколько раз носовом платке лежали два серебряных креста – два Георгия, третьей и четвертой степени.
– На лекарства или питание, – продолжил командир, глядя уже не на Деева, а куда-то вдаль, на ползущую к фельдшерскому столу толпу детей. И добавил после паузы, совсем тихо: – Постарайтесь не продешевить.
Деев только кивнул в ответ: все слова казались сейчас пустыми и лишними.
Командир постоял еще немного, помолчал. Затем щелкнул языком еле слышно – у вагонных ступеней мелькнул темный круп: конь пришел на зов хозяина. Тот вспрыгнул в седло – прямо с вагонной площадки, не коснувшись земли.
– Вот еще что, – обронил, будто между делом и только что вспомнив. – У вокзала стоит подвода с пятью сотнями исподних рубах. Это для ваших пассажиров. Распорядитесь разгрузить.
Пять сотен рубах – богатство невероятное, немыслимое. У Деева аж дух захватило.
– Да я сам перетаскаю! – закричал он; кричал, а улыбка ширилась на лице и мешала произносить слова. – Спасибо вам, товарищ комакадемии! Огромное пролетарское спасибо!
– Не мне! – ответил тот резко, уже готовясь натянуть поводья. – Солдаты сами решили. Я был против того, чтобы оставлять академию без белья.
Деев счастливо рассмеялся в ответ – как последний дурак. Смеялся не тому, что дети одеты будут (хотя и это было ох как хорошо!), а тому, что есть на земле братство – истинное братство незнакомых, но близких людей.
– Они нестираные, – предупредил всадник. – С себя снимали, только что.
Сжал ногами конские бока и тронулся прочь.
– А сапоги-то! – всполошился Деев запоздало. – Нам бы еще час-другой – и всё!
Но прямая командирская спина уже удалялась, покачиваясь…
Позже Деев таскал охапками рубахи – мятые, грязно-белые, залатанные и заплатанные, чуд! ные совершенно рубахи, – и каждый раз, неся через пути новую охапку, опускал в нее улыбающееся лицо. Пахло махоркой, крепким мужским потом, водкой, хлебом, кислой капустой. И рыбой пахло, и дегтярным мылом, и керосином, и дымом.
А еще Дееву казалось, что рубахи были теплые. Нет, не казалось: они и правда – грели.
* * *
В два пополудни медицинский осмотр и рассадка по местам были окончены. Возбужденные мордочки отъезжающих гроздьями светлели в окнах вагонов, унылые физиономии не допущенных к поездке – этих было с дюжину – маячили тут же: дети ждали Шапиро, которая все бегала по составу и твердила напутствия сестрам и бывшим подопечным. И кавалеристы ждали Шапиро – чтобы проводить оставшихся до привокзальной площади, посадить на телеги и только после забрать обувь.
И собравшиеся посторонние чего-то ждали – не расходились, а толпились все гуще. Беспризорники сновали по обеим сторонам поезда, то и дело пытаясь проскользнуть внутрь; машинист уже спровадил двоих из тендера – те закопались в уголь и затаились до отправления, – а другую парочку Белая сковырнула из-под штабного вагона. Тех же, кого шуганул Деев, – из тамбуров, с крыш и тормозных площадок – было без счета.
Мамаши с младенцами кружили тут же, выискивая сестер с лицами подобрее, и совали тем детей:
– Возьми ребеночка! Мой – легкий, а ест и вовсе чуть!
– Моего возьми! Он тихий!
– Моего! Моего!..
Мужики топтались у состава, наблюдая и рассуждая.
– За деньги детей-то спасают? Или даром?
– Так даром разве что делается?..
– Куда везут-то? В Китай, к окияну с рыбой?
– В Америку, говорят! Там тоже окиян имеется…
– Детей начали увозить. Может, война?
– Да хоть бы и она! В войну хоть не голодали.
– Даешь войну, граждане!
Гомон стоял – как перед отправкой Первого московского с главного перрона.
– У-у-у-у-у! – басил паровоз, пробуя голос и перекрывая все прочие – от гудка закладывало уши.
Деев сновал по вагонам и раздавал рубахи. Решил одеть всех своих сейчас же, не дожидаясь отъезда: паровое отопление работало, но кочегарило едва-едва – без одежды и одеял дети мерзли. К тому же экипированных в белое пассажиров можно было без труда отличить от зайцев-беспризорников, так и норовивших затесаться в какое-нибудь купе.