Проходили минуты. Я надеялась поскорее пройти свое испытание, но чем дольше стояла лицом к лицу с этими заключенными, тем сильнее становилась моя неловкость.
– Мерк – вышке корпуса А, – сказала я в рацию. – Раздача в отсеке 400. Откройте дверь, пожалуйста.
– 10–12, Мерк. Разбираюсь с двухсотым.
Надзирательница на вышке велела мне «подождать немного», пользуясь условным кодом, и я поняла, что торопить ее бесполезно. Она все равно не откроет отсек до тех пор, пока не сможет уделить мне все свое внимание. Этим правилам безопасности обязаны следовать все надзиратели.
Пока я ждала, переминаясь с ноги на ногу, я старалась не смотреть на женщин, которых видела через окно, и притворялась, будто занята списком. Ожидание затягивалось. Заключенные словно дышали мне в затылок. Я знала: они глазеют на меня. Я чувствовала это. И видела по глазам моих помощников-заключенных.
– Мерк – вышке корпуса А. Нужна моя помощь в отсеке 200?
Может, там какие-то проблемы, требующие присутствия надзирателя? Это было бы очень кстати.
– Ответ отрицательный, Мерк. 10-4 (все в порядке).
Наконец надзирательница на вышке повернулась ко мне, раздвижная дверь отсека 400 открылась. Семнадцать женщин выстроились лицом к двери в ожидании еды. Момент настал. Я заставила себя смотреть каждой в глаза, когда ко мне подходили с личными номерами. Помощники вручали женщинам пакеты с обедом, я делала пометку рядом с номером и фамилией заключенной в списке и дружески говорила ей: «Доброе утро».
Большинство из них, предъявив номер, сразу же опускали глаза, забирали еду и отходили. Некоторые удивленно вскидывали на меня глаза, но молчали. Двое ответили: «Доброе утро».
Я изумилась, но почувствовала, что начинаю искренне улыбаться, а между мной и заключенными возникают непривычные узы. Я увидела даже, как одна из женщин еле заметно улыбнулась, встретившись со мной взглядом.
– Надзиратель Мерк – вышке корпуса А, – передала я по рации сдержанным и профессиональным тоном, хоть у меня и наворачивались слезы.
– На связи, Мерк.
– Раздача закончена. Начинаю обход отсека 400.
– 10-4.
Я вошла в отсек, раздвижная дверь закрылась за мной. Быстро пройдя по отсеку, я заглянула во все камеры нижнего яруса по очереди. Заключенные занимали места за металлическими столами, доставали еду из пакетов, клали мясо и сыр на ломти хлеба, открывали пакеты с молоком. Проходя по общему залу, я слышала, как они шепчутся, и заставляла себя идти медленнее. Несколько женщин подняли головы – и сразу же опустили. Двое прислонились к дверям камер и следили за мной, продолжая жевать. Почти полную тишину нарушал только топот моих форменных ботинок.
Поднимаясь на верхний ярус, я чувствовала, как снизу на меня устремляются взгляды. Я посмотрела вниз. За мной наблюдали почти все. И я остановилась и улыбнулась – да, улыбнулась! – им, глядя сверху. Саму себя я удивила больше, чем их. Отперев дверь в перегородке между отсеками, я вышла в сотый отсек и заперла дверь за собой. Прислонившись ухом к двери, я слышала, как женщины сразу же заговорили друг с другом.
Пока я выполняла следующие обязанности, мой разум боролся с моим духом из-за четырехсотого отсека. Господи, почему это было так трудно? О чем они сейчас думают и говорят?
Это не твоя забота. Просто повинуйся. Я услышала, как Бог обращается к моему духу. Я не просто являла им любовь Христа. Бог менял мое сердце, делал его не столь жестоким к этим женщинам.
С Карен все было так же.
25. Бомба с часовым механизмом
Входить в тюрьму Эстрейя и выходить из нее почти ежедневно было все равно, что проваливаться в дыру во времени. Менялись даже привычные мне представления о его обозначении: в тюрьме пользовались воинским форматом – цифрами без двоеточия. Внутри, казалось, время замирало. Дни, похожие один на другой, угнетали. В семь утра вместо приглушенного ночного освещения включался яркий дневной свет. Начиналась перекличка и проверка номеров, затем заключенных водили в душ, убирали их жилые помещения, конвоировали тех, кому предстояли поездки в суд, свидания, врачебные осмотры, потом приводили обратно. Обед разносили около десяти, ужин – в половине шестого. Если один день и отличался от другого хоть чем-нибудь, то чаще всего выигрышем в карты, обменом книгами или, изредка, дракой заключенных. Бич тюрем – однообразие.
В отличие от заключенных я, покидая тюрьму, возвращалась к своей стремительной и насыщенной жизни жены, менеджера собственного дома, матери малышки Кортни и двух подростков. Я работала пять дней в неделю – по выходным и трем учебным дням, обычно с семи утра до трех часов дня, поэтому присмотр за Кортни мне требовался всего три раза в неделю. Рабочий день Эла, который возглавлял отдел закупки продуктов и напитков в спорткомплексе «Пеория», был удлиненным, он часто трудился сверхурочно, но, к счастью, по утрам успевал отвезти Кортни в детский сад. Каким-то образом Чарльз и Хелен умудрялись уделять Кортни много времени, отвлекаясь от собственных нескончаемых дел и беготни. Несмотря на юный возраст, зачастую они выказывали больше зрелости, чем некоторые мои сослуживцы-надзиратели.
В Эстрейе служили и те, кто просто выполнял свою работу, и те, кто искренне заботился о заключенных, и, как это ни прискорбно, несколько таких, которые относились к заключенным ужасно. Одной из последних была надзирательница… ну, допустим, Миллер. Она охотно пользовалась своим служебным положением, оскорбляла заключенных, напоминала им о том, что они – бесправные и никчемные твари. К счастью, таких как она было немного. И я благодарна за это: дурное семя может стать искрой раздора, от которой полыхнет пламя, – один раз на моей памяти уже полыхнуло. Это случилось после того, как я проработала в тюрьме чуть больше года.
Ор ста пятидесяти женщин – это нечто. Но даже сквозь него я различала гулкий стук собственного сердца. Ничего подобного я никогда не видела и не слышала. Казалось, я шагнула в Чермное море, только окружена не валами бушующей воды, а женщинами-заключенными – разъяренными и готовыми убивать. Я твердо решила не выдавать свой страх. Дать понять, что тебе страшно, в мире за колючей проволокой означает потерять уважение, а я не могла пойти на такой риск даже под угрозой для жизни.
Несколько минут назад надзирательница Миллер позвала по рации на помощь, и несколько ее коллег спешили в общую камеру J. В общих камерах заключенных содержали не так строго, как в корпусах с вышками. Их размещали в больших прямоугольных комнатах с двухъярусными койками, привинченными к бетонному полу. В центре была просторная общая зона со столами для трапез, игр в карты, чтения и другого досуга. Сержант прибыл первым и вошел в общую камеру. Я примчалась следом за ним, а за мной – еще пятеро надзирателей. Миллер, стоя в центре общей камеры, скандалила с заключенными, пытаясь перекричать их.
Видимо, одна из заключенных чувствовала себя плохо и не сразу встала в строй по приказу Миллер, явившейся выдавать еду. Ей оставили место, она втиснулась, но эта заминка возмутила Миллер. Она велела заключенной встать в конец очереди. Подруги последней запротестовали, крича, что охотно пропустят ее вперед, но Миллер об этом и слышать не желала. Она осыпала женщин упреками, спровоцировала их возмущение, и конфликт стремительно развивался. Миллер сыпала оскорблениями, заключенные кричали все громче, и вскоре в злобную перепалку включилась вся общая камера – Миллер здесь никто не любил, и все знали, что она не способна ничего уладить.
Сержант быстро оценил ситуацию и велел заключенным разойтись по койкам. Они подчинились, но Миллер на грани истерики продолжала орать на них, и они отвечали ей тем же. Сержант попытался успокоить ее, но заключенные начали во всеуслышание жаловаться на Миллер, пытались объяснить, что случилось, и опять всю камеру охватила ярость. Становилось опасно. Пересохло во рту, ладони взмокли, меня била дрожь. Сейчас кто-то обозлится, вскочит с койки, накинется на Миллер – и вспыхнет бунт!
– Миллер! – взревел сержант. – Выйдите отсюда! Займитесь обходами и в ближайшие двадцать минут не возвращайтесь! – Заключенные зааплодировали, и Миллер снова завопила, что ее не уважают, вынудив сержанта повторить: – На выход! Живо!
Миллер направилась к выходу, сержант обратился к заключенным:
– Или вы все успокоитесь, или вас ждет три дня строгой изоляции, – рявкнул он. – Никаких свиданий! Никаких занятий! Все три дня пролежите на койках! Не вынуждайте меня сегодня еще раз заходить к вам! Не заставляйте вызывать спецгруппу! Всем ясно? – Когда уровень шума снизился до глухого ропота, сержант обернулся ко мне: – Мерк, остаетесь здесь, пока я не пришлю Миллер обратно. Остальные надзиратели – на выход!
Я не ослышалась? Я? Почему я? Но нет, в прямом приказе сержанта было невозможно ошибиться:
– Утихомирьте их, Мерк!
Прежде чем запереть за собой дверь, сержант еще раз пригрозил заключенным:
– Доставите надзирательнице Мерк хоть какие-нибудь проблемы, и строгая изоляция вам обеспечена.
Едва дверь за ним захлопнулась, заключенных снова охватил гнев. В них все еще бушевал адреналин, и неважно, что Миллер уже покинула камеру. Теперь я была единственным человеком в форме на их территории и олицетворяла всех представителей власти, которые когда-либо обошлись с ними несправедливо. Поэтому весь накопившийся гнев на тюремщиков, на систему, на жизнь они изливали разом – на меня.
Пересохло во рту, ладони взмокли, меня била дрожь. Сейчас кто-то обозлится – и вспыхнет бунт!
Я понимала, что нельзя выдавать свой страх, хотя была целиком охвачена паникой. Было ясно, что они видят перед собой вовсе не Дебру – отзывчивую (и перепуганную) надзирательницу, которая отчаянно пытается восстановить спокойствие и порядок, пока сюда не ворвался спецназ. Они не замечали, что мое сердце исполнено сострадания, не знали, что в глубине души я скорее наставница и опекун, а не надзиратель, что я – служительница, возносящая молитвы, а не сотрудник службы безопасности. Нет. Надо было показать им, что надзирательница Мерк невозмутима, спокойна, уверена в себе и ответственна.
Стараясь выглядеть внушительно и уверенно, я медленно прошла по общей камере. К счастью, никто не слышал мою безмолвную и отчаянную молитву. Боже, прошу, дай мне мудрости, без которой мне их не успокоить. Дай мне понять, что сказать, потому что я не знаю. Прошу, убереги нас всех – и их, и меня. Не дай взорваться этой бомбе с часовым механизмом.
И я сделала единственное, что пришло в голову, – вопреки всему, чего они ожидали. Я не стала рявкать на них и грозиться, как другие надзиратели. Я молча прохаживалась по камере. Сцепив руки за спиной, я шагала – коротко, ритмично, с таким видом, словно мне некуда спешить, в темпе свадебного марша… словно и не было никакого бунта. Я смотрела им в глаза при каждой возможности, наделяя их таким образом ценностью, давая понять, что я вижу в них женщин, я вижу каждую из них, а не охваченную яростью толпу. К счастью, все заключенные не покидали своих коек.
В центре этой камеры я чувствовала себя как на сцене. Мои зрители были невероятно рассержены. Я продолжала шагать, думая: чему быть, того не миновать.
Какой поразительный контраст составляло это дефиле с другим, когда я, участница конкурса красоты, вышагивала по сцене в элегантном платье и на высоких каблуках! Тогда зрители были нарядно и стильно одеты, восхищались конкурсантками, вежливо аплодировали. Все мужчины в черных смокингах, женщины разодеты в пух и прах. А эти, в черно-белых полосатых робах, чуть ли не плевались в меня ядом, и я служила удобной мишенью.
Но это были зрители, а моя задача заключалась в том, чтобы покорить их, пока никто не пострадал или, хуже того, не погиб. Ставки были высоки. И я не стала думать об их словах и угрожающих жестах. Я смотрела им в глаза.
Наконец одна ответила мне взглядом в упор.
– У меня вопрос, – тихо сказала я ей. Так тихо, что едва расслышала сама. Разве она могла меня услышать? Но ей стало любопытно. Как и мне. Зачем я это сказала? Просто ляпнула первое, что пришло в голову. Боже, какой вопрос? С отчаянием я вознесла молитву к небесам.
– Что надо? – прокричала та женщина.
– У меня вопрос, – повторила я так же тихо, все еще понятия не имея, о чем спрошу. Женщины заметили, что мы переговариваемся, и прислушались. Вопли стали тише. Другие начали переглядываться.
– Что она говорит?
– Не расслышала.
– Я сказала: «У меня вопрос», – повторила я чуть громче, стараясь встретиться взглядом еще с кем-нибудь.
– Вроде бы говорит, что у нее вопрос, – пояснил остальным чей-то громкий голос.
– А в чем дело? Что ей надо?
Любопытство усиливалось, и наконец небольшая группа заключенных начала кричать на остальных: «Заткнитесь! Мерк хочет что-то спросить!» За долгие месяцы мне удалось добиться некоторого уважения от заключенных. Они хотели меня выслушать.
Живот словно свело, колени задрожали, как желе. Ну о чем мне их спросить? Хоть что-нибудь!
Я взмолилась, тревожась все сильнее. Пусто. Совершенно пусто. Но странно: вопящая толпа вдруг стала внимательной аудиторией. Я снова зашагала, глядя по сторонам. Я смотрела им в глаза, каждой, подолгу, желая, чтобы они хоть немного остыли и прислушались. В камере воцарялось молчание.
– Тс-с-с! – слышала я вокруг. – Тихо! Мерк хочет что-то спросить. Валяй, Мерк. Что за вопрос?
Но тишина еще не наступила.
– Нет, не сейчас… – я тянула время, ждала, когда Бог подскажет мне ответ, как ждали и все мои зрительницы. Пытаясь выглядеть непринужденно, я, дрожа внутри, подпрыгнула и уселась на один из металлических столов в центре комнаты. – Я не спрошу до тех пор, пока не будет полной тишины. Кстати, вопрос очень важный.
Сердце чуть не выскакивало у меня из груди. Очень важный вопрос? Что я несу? Господи! Каков сейчас Твой замысел? Вот мой вопрос к Тебе! Напряжение нарастало. Да что же мне спросить?
Вот что творилось у меня внутри, пока я обводила комнату взглядом и кивала, будто всезнающая училка, у которой все под контролем и которой некуда спешить.
– Полная тишина, – негромко добавила я.
Боже, ты ведь такой мудрый! Сработало! Они успокоились! Пожалуйста, подскажи мне, какой вопрос им задать! Я принялась с терпеливым и непринужденным видом покачивать ногами.
– Ладно, Мерк, ладно, – послышались голоса. – Мы уже молчим. Все молчат.
Кое-кто все еще шикал: «Тише!» И о чудо: этот шепот слышали все!
Боже, решающий момент уже близко. Мы завладели их вниманием. Словно Джон Уэйн, эффектно вошедший в хаос салуна, я заставила всех умолкнуть. Но что мне спросить?
– Я хочу спросить вас… – я опасалась, что мой метод затягивания времени становится слишком очевидным. – Я хочу спросить вас всех вот о чем, – и вдруг, в ответ на мелькнувшую мысль я, словно со стороны, услышала собственный голос: – Сколько среди вас матерей?
Едва эти слова вырвались у меня, я спохватилась: то есть? Что это? И что дальше? Но я по-прежнему сидела с таким видом, будто знаю, что говорю.
– Что? Мерк, вы о чем? – отозвалось несколько голосов.
Я повторила:
– Сколько среди вас матерей?
Уверенность нарастала. Их вопрос удивил так же, как и меня. Но гораздо сильнее меня удивил ответ. Они поднимали руки. Сперва несколько, потом еще, и под моим растерянным взглядом руки подняли почти все, кто был в камере. А я и не знала. И их лица смягчались: они вспоминали, кем были, прежде чем попали в тюрьму. И я им сострадала, всем сердцем.
– Мерк – вышке корпуса А, – сказала я в рацию. – Раздача в отсеке 400. Откройте дверь, пожалуйста.
– 10–12, Мерк. Разбираюсь с двухсотым.
Надзирательница на вышке велела мне «подождать немного», пользуясь условным кодом, и я поняла, что торопить ее бесполезно. Она все равно не откроет отсек до тех пор, пока не сможет уделить мне все свое внимание. Этим правилам безопасности обязаны следовать все надзиратели.
Пока я ждала, переминаясь с ноги на ногу, я старалась не смотреть на женщин, которых видела через окно, и притворялась, будто занята списком. Ожидание затягивалось. Заключенные словно дышали мне в затылок. Я знала: они глазеют на меня. Я чувствовала это. И видела по глазам моих помощников-заключенных.
– Мерк – вышке корпуса А. Нужна моя помощь в отсеке 200?
Может, там какие-то проблемы, требующие присутствия надзирателя? Это было бы очень кстати.
– Ответ отрицательный, Мерк. 10-4 (все в порядке).
Наконец надзирательница на вышке повернулась ко мне, раздвижная дверь отсека 400 открылась. Семнадцать женщин выстроились лицом к двери в ожидании еды. Момент настал. Я заставила себя смотреть каждой в глаза, когда ко мне подходили с личными номерами. Помощники вручали женщинам пакеты с обедом, я делала пометку рядом с номером и фамилией заключенной в списке и дружески говорила ей: «Доброе утро».
Большинство из них, предъявив номер, сразу же опускали глаза, забирали еду и отходили. Некоторые удивленно вскидывали на меня глаза, но молчали. Двое ответили: «Доброе утро».
Я изумилась, но почувствовала, что начинаю искренне улыбаться, а между мной и заключенными возникают непривычные узы. Я увидела даже, как одна из женщин еле заметно улыбнулась, встретившись со мной взглядом.
– Надзиратель Мерк – вышке корпуса А, – передала я по рации сдержанным и профессиональным тоном, хоть у меня и наворачивались слезы.
– На связи, Мерк.
– Раздача закончена. Начинаю обход отсека 400.
– 10-4.
Я вошла в отсек, раздвижная дверь закрылась за мной. Быстро пройдя по отсеку, я заглянула во все камеры нижнего яруса по очереди. Заключенные занимали места за металлическими столами, доставали еду из пакетов, клали мясо и сыр на ломти хлеба, открывали пакеты с молоком. Проходя по общему залу, я слышала, как они шепчутся, и заставляла себя идти медленнее. Несколько женщин подняли головы – и сразу же опустили. Двое прислонились к дверям камер и следили за мной, продолжая жевать. Почти полную тишину нарушал только топот моих форменных ботинок.
Поднимаясь на верхний ярус, я чувствовала, как снизу на меня устремляются взгляды. Я посмотрела вниз. За мной наблюдали почти все. И я остановилась и улыбнулась – да, улыбнулась! – им, глядя сверху. Саму себя я удивила больше, чем их. Отперев дверь в перегородке между отсеками, я вышла в сотый отсек и заперла дверь за собой. Прислонившись ухом к двери, я слышала, как женщины сразу же заговорили друг с другом.
Пока я выполняла следующие обязанности, мой разум боролся с моим духом из-за четырехсотого отсека. Господи, почему это было так трудно? О чем они сейчас думают и говорят?
Это не твоя забота. Просто повинуйся. Я услышала, как Бог обращается к моему духу. Я не просто являла им любовь Христа. Бог менял мое сердце, делал его не столь жестоким к этим женщинам.
С Карен все было так же.
25. Бомба с часовым механизмом
Входить в тюрьму Эстрейя и выходить из нее почти ежедневно было все равно, что проваливаться в дыру во времени. Менялись даже привычные мне представления о его обозначении: в тюрьме пользовались воинским форматом – цифрами без двоеточия. Внутри, казалось, время замирало. Дни, похожие один на другой, угнетали. В семь утра вместо приглушенного ночного освещения включался яркий дневной свет. Начиналась перекличка и проверка номеров, затем заключенных водили в душ, убирали их жилые помещения, конвоировали тех, кому предстояли поездки в суд, свидания, врачебные осмотры, потом приводили обратно. Обед разносили около десяти, ужин – в половине шестого. Если один день и отличался от другого хоть чем-нибудь, то чаще всего выигрышем в карты, обменом книгами или, изредка, дракой заключенных. Бич тюрем – однообразие.
В отличие от заключенных я, покидая тюрьму, возвращалась к своей стремительной и насыщенной жизни жены, менеджера собственного дома, матери малышки Кортни и двух подростков. Я работала пять дней в неделю – по выходным и трем учебным дням, обычно с семи утра до трех часов дня, поэтому присмотр за Кортни мне требовался всего три раза в неделю. Рабочий день Эла, который возглавлял отдел закупки продуктов и напитков в спорткомплексе «Пеория», был удлиненным, он часто трудился сверхурочно, но, к счастью, по утрам успевал отвезти Кортни в детский сад. Каким-то образом Чарльз и Хелен умудрялись уделять Кортни много времени, отвлекаясь от собственных нескончаемых дел и беготни. Несмотря на юный возраст, зачастую они выказывали больше зрелости, чем некоторые мои сослуживцы-надзиратели.
В Эстрейе служили и те, кто просто выполнял свою работу, и те, кто искренне заботился о заключенных, и, как это ни прискорбно, несколько таких, которые относились к заключенным ужасно. Одной из последних была надзирательница… ну, допустим, Миллер. Она охотно пользовалась своим служебным положением, оскорбляла заключенных, напоминала им о том, что они – бесправные и никчемные твари. К счастью, таких как она было немного. И я благодарна за это: дурное семя может стать искрой раздора, от которой полыхнет пламя, – один раз на моей памяти уже полыхнуло. Это случилось после того, как я проработала в тюрьме чуть больше года.
Ор ста пятидесяти женщин – это нечто. Но даже сквозь него я различала гулкий стук собственного сердца. Ничего подобного я никогда не видела и не слышала. Казалось, я шагнула в Чермное море, только окружена не валами бушующей воды, а женщинами-заключенными – разъяренными и готовыми убивать. Я твердо решила не выдавать свой страх. Дать понять, что тебе страшно, в мире за колючей проволокой означает потерять уважение, а я не могла пойти на такой риск даже под угрозой для жизни.
Несколько минут назад надзирательница Миллер позвала по рации на помощь, и несколько ее коллег спешили в общую камеру J. В общих камерах заключенных содержали не так строго, как в корпусах с вышками. Их размещали в больших прямоугольных комнатах с двухъярусными койками, привинченными к бетонному полу. В центре была просторная общая зона со столами для трапез, игр в карты, чтения и другого досуга. Сержант прибыл первым и вошел в общую камеру. Я примчалась следом за ним, а за мной – еще пятеро надзирателей. Миллер, стоя в центре общей камеры, скандалила с заключенными, пытаясь перекричать их.
Видимо, одна из заключенных чувствовала себя плохо и не сразу встала в строй по приказу Миллер, явившейся выдавать еду. Ей оставили место, она втиснулась, но эта заминка возмутила Миллер. Она велела заключенной встать в конец очереди. Подруги последней запротестовали, крича, что охотно пропустят ее вперед, но Миллер об этом и слышать не желала. Она осыпала женщин упреками, спровоцировала их возмущение, и конфликт стремительно развивался. Миллер сыпала оскорблениями, заключенные кричали все громче, и вскоре в злобную перепалку включилась вся общая камера – Миллер здесь никто не любил, и все знали, что она не способна ничего уладить.
Сержант быстро оценил ситуацию и велел заключенным разойтись по койкам. Они подчинились, но Миллер на грани истерики продолжала орать на них, и они отвечали ей тем же. Сержант попытался успокоить ее, но заключенные начали во всеуслышание жаловаться на Миллер, пытались объяснить, что случилось, и опять всю камеру охватила ярость. Становилось опасно. Пересохло во рту, ладони взмокли, меня била дрожь. Сейчас кто-то обозлится, вскочит с койки, накинется на Миллер – и вспыхнет бунт!
– Миллер! – взревел сержант. – Выйдите отсюда! Займитесь обходами и в ближайшие двадцать минут не возвращайтесь! – Заключенные зааплодировали, и Миллер снова завопила, что ее не уважают, вынудив сержанта повторить: – На выход! Живо!
Миллер направилась к выходу, сержант обратился к заключенным:
– Или вы все успокоитесь, или вас ждет три дня строгой изоляции, – рявкнул он. – Никаких свиданий! Никаких занятий! Все три дня пролежите на койках! Не вынуждайте меня сегодня еще раз заходить к вам! Не заставляйте вызывать спецгруппу! Всем ясно? – Когда уровень шума снизился до глухого ропота, сержант обернулся ко мне: – Мерк, остаетесь здесь, пока я не пришлю Миллер обратно. Остальные надзиратели – на выход!
Я не ослышалась? Я? Почему я? Но нет, в прямом приказе сержанта было невозможно ошибиться:
– Утихомирьте их, Мерк!
Прежде чем запереть за собой дверь, сержант еще раз пригрозил заключенным:
– Доставите надзирательнице Мерк хоть какие-нибудь проблемы, и строгая изоляция вам обеспечена.
Едва дверь за ним захлопнулась, заключенных снова охватил гнев. В них все еще бушевал адреналин, и неважно, что Миллер уже покинула камеру. Теперь я была единственным человеком в форме на их территории и олицетворяла всех представителей власти, которые когда-либо обошлись с ними несправедливо. Поэтому весь накопившийся гнев на тюремщиков, на систему, на жизнь они изливали разом – на меня.
Пересохло во рту, ладони взмокли, меня била дрожь. Сейчас кто-то обозлится – и вспыхнет бунт!
Я понимала, что нельзя выдавать свой страх, хотя была целиком охвачена паникой. Было ясно, что они видят перед собой вовсе не Дебру – отзывчивую (и перепуганную) надзирательницу, которая отчаянно пытается восстановить спокойствие и порядок, пока сюда не ворвался спецназ. Они не замечали, что мое сердце исполнено сострадания, не знали, что в глубине души я скорее наставница и опекун, а не надзиратель, что я – служительница, возносящая молитвы, а не сотрудник службы безопасности. Нет. Надо было показать им, что надзирательница Мерк невозмутима, спокойна, уверена в себе и ответственна.
Стараясь выглядеть внушительно и уверенно, я медленно прошла по общей камере. К счастью, никто не слышал мою безмолвную и отчаянную молитву. Боже, прошу, дай мне мудрости, без которой мне их не успокоить. Дай мне понять, что сказать, потому что я не знаю. Прошу, убереги нас всех – и их, и меня. Не дай взорваться этой бомбе с часовым механизмом.
И я сделала единственное, что пришло в голову, – вопреки всему, чего они ожидали. Я не стала рявкать на них и грозиться, как другие надзиратели. Я молча прохаживалась по камере. Сцепив руки за спиной, я шагала – коротко, ритмично, с таким видом, словно мне некуда спешить, в темпе свадебного марша… словно и не было никакого бунта. Я смотрела им в глаза при каждой возможности, наделяя их таким образом ценностью, давая понять, что я вижу в них женщин, я вижу каждую из них, а не охваченную яростью толпу. К счастью, все заключенные не покидали своих коек.
В центре этой камеры я чувствовала себя как на сцене. Мои зрители были невероятно рассержены. Я продолжала шагать, думая: чему быть, того не миновать.
Какой поразительный контраст составляло это дефиле с другим, когда я, участница конкурса красоты, вышагивала по сцене в элегантном платье и на высоких каблуках! Тогда зрители были нарядно и стильно одеты, восхищались конкурсантками, вежливо аплодировали. Все мужчины в черных смокингах, женщины разодеты в пух и прах. А эти, в черно-белых полосатых робах, чуть ли не плевались в меня ядом, и я служила удобной мишенью.
Но это были зрители, а моя задача заключалась в том, чтобы покорить их, пока никто не пострадал или, хуже того, не погиб. Ставки были высоки. И я не стала думать об их словах и угрожающих жестах. Я смотрела им в глаза.
Наконец одна ответила мне взглядом в упор.
– У меня вопрос, – тихо сказала я ей. Так тихо, что едва расслышала сама. Разве она могла меня услышать? Но ей стало любопытно. Как и мне. Зачем я это сказала? Просто ляпнула первое, что пришло в голову. Боже, какой вопрос? С отчаянием я вознесла молитву к небесам.
– Что надо? – прокричала та женщина.
– У меня вопрос, – повторила я так же тихо, все еще понятия не имея, о чем спрошу. Женщины заметили, что мы переговариваемся, и прислушались. Вопли стали тише. Другие начали переглядываться.
– Что она говорит?
– Не расслышала.
– Я сказала: «У меня вопрос», – повторила я чуть громче, стараясь встретиться взглядом еще с кем-нибудь.
– Вроде бы говорит, что у нее вопрос, – пояснил остальным чей-то громкий голос.
– А в чем дело? Что ей надо?
Любопытство усиливалось, и наконец небольшая группа заключенных начала кричать на остальных: «Заткнитесь! Мерк хочет что-то спросить!» За долгие месяцы мне удалось добиться некоторого уважения от заключенных. Они хотели меня выслушать.
Живот словно свело, колени задрожали, как желе. Ну о чем мне их спросить? Хоть что-нибудь!
Я взмолилась, тревожась все сильнее. Пусто. Совершенно пусто. Но странно: вопящая толпа вдруг стала внимательной аудиторией. Я снова зашагала, глядя по сторонам. Я смотрела им в глаза, каждой, подолгу, желая, чтобы они хоть немного остыли и прислушались. В камере воцарялось молчание.
– Тс-с-с! – слышала я вокруг. – Тихо! Мерк хочет что-то спросить. Валяй, Мерк. Что за вопрос?
Но тишина еще не наступила.
– Нет, не сейчас… – я тянула время, ждала, когда Бог подскажет мне ответ, как ждали и все мои зрительницы. Пытаясь выглядеть непринужденно, я, дрожа внутри, подпрыгнула и уселась на один из металлических столов в центре комнаты. – Я не спрошу до тех пор, пока не будет полной тишины. Кстати, вопрос очень важный.
Сердце чуть не выскакивало у меня из груди. Очень важный вопрос? Что я несу? Господи! Каков сейчас Твой замысел? Вот мой вопрос к Тебе! Напряжение нарастало. Да что же мне спросить?
Вот что творилось у меня внутри, пока я обводила комнату взглядом и кивала, будто всезнающая училка, у которой все под контролем и которой некуда спешить.
– Полная тишина, – негромко добавила я.
Боже, ты ведь такой мудрый! Сработало! Они успокоились! Пожалуйста, подскажи мне, какой вопрос им задать! Я принялась с терпеливым и непринужденным видом покачивать ногами.
– Ладно, Мерк, ладно, – послышались голоса. – Мы уже молчим. Все молчат.
Кое-кто все еще шикал: «Тише!» И о чудо: этот шепот слышали все!
Боже, решающий момент уже близко. Мы завладели их вниманием. Словно Джон Уэйн, эффектно вошедший в хаос салуна, я заставила всех умолкнуть. Но что мне спросить?
– Я хочу спросить вас… – я опасалась, что мой метод затягивания времени становится слишком очевидным. – Я хочу спросить вас всех вот о чем, – и вдруг, в ответ на мелькнувшую мысль я, словно со стороны, услышала собственный голос: – Сколько среди вас матерей?
Едва эти слова вырвались у меня, я спохватилась: то есть? Что это? И что дальше? Но я по-прежнему сидела с таким видом, будто знаю, что говорю.
– Что? Мерк, вы о чем? – отозвалось несколько голосов.
Я повторила:
– Сколько среди вас матерей?
Уверенность нарастала. Их вопрос удивил так же, как и меня. Но гораздо сильнее меня удивил ответ. Они поднимали руки. Сперва несколько, потом еще, и под моим растерянным взглядом руки подняли почти все, кто был в камере. А я и не знала. И их лица смягчались: они вспоминали, кем были, прежде чем попали в тюрьму. И я им сострадала, всем сердцем.