На следующий день одна девушка дает Миле кусок ткани. Она говорит: «Это для твоей подруги, чтобы она не пачкала юбку, прошлой ночью я была в Waschraum и видела вас». Мила впервые слышит голос девушки, чье лицо она видела практически каждый день. Она думала, что это полька, возможно, так и есть, поскольку у нее легкий акцент. Она говорит: «Меня зовут Тереза, я работаю в швейной мастерской». Мила прижимает ткань к животу, всматривается в девушку, в ее неодинакового цвета глаза, голубой и зеленый, смотрит на ткань, потом на девушку. И тогда девушка улыбается и говорит: «Я не видела твою подругу ночью, но увидела тебя, страх в твоих глазах; ты похожа на мою сестру».
Жоржетта уверена, что на этот раз у Лизетты дизентерия. «Ты убираешь из ее супа овощи, – говорит она Миле, – съедаешь их и оставляешь ей немного жижи. Нужно, чтобы она пила». Мила вылавливает редкие волокна, плавающие в жидкости, и отливает свой суп в котелок Лизетты. «Пусть она ест свой хлеб сухим, ты слышишь, чтобы он был очень твердым. Если хочешь, я этим займусь, я положу его на солнце, пока буду вязать», – говорит Жоржетта, у нее «розовая карточка» и она проводит весь день в блоке. И Мила думает: «А если Жоржетта съест этот хлеб? Потеряет или его украдут?»
– Почему вы все это делаете? – наконец спрашивает она.
Жоржетта качает головой:
– Ты поступила бы так же, не правда ли? И потом, теперь мне хоть есть чем заняться.
Мила протягивает ей хлеб. После возвращения с работ Лизетта без сил спит сидя, ее юбка испачкана в крови. Утренняя поверка для нее как пытка. Позади блока Жоржетта нашла палку, конец которой расширяется, словно маленькое седло. «Держи, милочка, – говорит она Лизетте, – ты спрячешь это под платье и постараешься стоять ровно, опираясь на нее; и ты не попадешься». В вагонах с награбленным Лизетта носит пустые ящики, поддерживает кончиками пальцев мебель, которую разгружают другие. Все, о чем ее просит Мила, – это держаться на ногах, сбить с толку надзирательниц.
Несколько раз в неделю прибывают новые конвои, среди которых небольшие группы француженок. Несмотря на отборы и возврат пронумерованной одежды, несмотря на черный транспорт, сейчас приходится по три заключенные на один тюфяк, и так почти на каждых нарах. Бывалые говорили: «Холера», когда четыреста женщин зашли в блоки после карантина. «Холера», – теперь говорит конвой из тридцати пяти тысяч женщин перед новыми прибывающими; некоторые говорят это тихо, но они, как и другие, согласны с этим, даже Лизетта, даже Мила видят, как холера временно занимает блок. Соломенный тюфяк шириной шестьдесят сантиметров делится на трех женщин, то есть по двадцать сантиметров на каждую, к счастью Равенсбрюк утончает фигуры. Лизетта и Мила делят тюфяк только на двоих – роскошно. Лизетта отпугивает всех кандидаток на свободное место: помимо привычного зловония, ее тело и одежда заражены.
– Они во Франции! – кричит Мари-Поль, войдя в барак. – Они высадились шестого июня!
Новость переходит из уст в уста, на лицах появляются улыбки.
– Я знала, что это произойдет, с того самого момента, как об этом заговорили.
– Американцы в Нормандии! Фрицам крышка!
Некоторые плачут, ошеломленные новостью.
– Опять враки или как?
– Враки, враки!
– Заткнись, дай ей договорить.
– Правда-правда, они высадились в Нормандии и подходят к Парижу! Шестого июня, говорю же вам!
– Три недели назад ты приходила и говорила нам то же самое…
– Да здравствует Франция!
– Нам уже как-то говорили, что Гитлера убили, в следующий раз – что он покончил жизнь самоубийством, потом – что Германия капитулировала. А в итоге – ничего.
– Кто тебе сказал на этот раз?
– Мария, Schreiberin[32].
– Ну, по крайней мере Мария знает немецкий язык.
– Она – секретарь.
– Она читала «Beobachter»[33].
– Эту нацистскую газетенку? И они сообщили бы о десанте? Вздор!
– Вчера прибыли новые француженки. Я видела их в карантинном блоке, и они подтвердили, что десант высадился!
– Боже правый!
Мила прислушивается. Кому верить? И потом, что это меняет, если они все равно здесь умрут? Чему радоваться? Как бы хотелось быть вместе с ними, с теми женщинами, которые так твердо в это верят. Быть такими, как они. Ненормальной. Два дня назад Мила видела одну заключенную в бежевом платье. Женщина прошла перед ней, еще полноватая, наверняка новенькая или буфетчица. Мила в ступоре остановилась, женщина, идущая позади, наткнулась на ее спину, и колонна рассыпалась. Взгляд Милы был прикован к платью. Это платье, в котором она прибыла в лагерь. Это оно, это точно оно, девичье платье, двадцать раз залатанное во время войны, край юбки отпущен – его цвет немного темнее, а на спине теперь нарисован крест святого Андрея: еще один знак того, что она никогда отсюда не выйдет. Конфискованное платье, отмеченное печатью лагеря, как в младшей школе вышивали имя на изнанке блузы красной нитью. Что делать с шестым июня, с этой далекой победой?
Мила видит сидящую на тюфяке Лизетту с синяками вокруг впалых глаз. Свою «пятидесятилетнюю» Лизетту. Она говорит:
– Они здесь, вот… видишь, Мила, они здесь.
Мила силится улыбнуться:
– Да, Лизетта, вот это новость, не так ли?
Француженки запевают «Марсельезу», надрывая глотки, и даже изнуренная Лизетта, и даже Мила поют ее, песню, которая сопровождала их от Френа до Роменвиля, в поезде от Роменвиля до Германии. Мила пристально смотрит в глаза Лизетты, она полностью отдается своей роли – надежда поможет выздороветь. Она крепко сжимает руку Лизетты, как в тот далекий день перед входом в лагерь без названия, когда она держала руку Лизетты и чемодан, единственное, что было ей знакомо и успокаивало ее. Эта рука так похожа на руку ее больной матери, которой она приносила из школы хорошие отметки и с которой делилась только радостью. Радостью от игры с друзьями, радостью от стихотворения, выученного наизусть и рассказанного с увлечением. Радостью от хорошей погоды, радостью от дождя, под которым она промокла. Радостью, когда расчесывала перед ней длинные волосы, когда гримасничала, закатив глаза, высунув язык и задрав нос, чтобы услышать ее смех. Делилась радостью от увиденных в Венсенском зоопарке слонов, китайских храмов. Она описывала матери все увиденное так, что уставало даже пианино. Делилась радостью от того, что верила в возможность заклинать страдания в другом теле. Она верила, что радость может передаваться: «Держи, крепко сожми мою руку, забери мою радость, мама, не умирай». Но она все же умерла, выбросившись с балкона. Но ее жизнь длилась – врач не мог в это поверить – дольше, чем это можно было предположить в самых радужных надеждах. Несомненно, Сюзанна не зря была там. Она сжимает руку кузины, радуется, умоляя про себя: «Не умирай, Лизетта». И даже дрожит от стыда: «Не умирай раньше меня». Мила больше не простирывает свою одежду, несмотря на то что она становится жесткой от пота, от грязных пятен, супа, воняет в местах, где соприкасается с подмышками, пахом, ногами, потому что тогда ей пришлось бы ложиться в мокрой одежде и прижиматься к дрожащим ногам Лизетты, а значит, усугублять ее лихорадку и тем самым приближать ее конец, приближать чудовищное одиночество после ее смерти.
На улице прекрасная погода. Говорят, что в прошлом году снег шел до самого июля. Но в этом году небо в июне ясное, прозрачное, застывшее в кобальтовой вечности. Это время для пикника. Для купания. На озере вода отблескивает бриллиантами, темные силуэты огромных рыб двигаются под водой. На другом берегу неподвижно сидят люди, рыбачат. Кажется, все вокруг мирно, чудесно, безучастно. Паук снова принялся плести паутину на ирисе. Та же паутина, те же ирисы вот уже на протяжении нескольких недель. Лизетта испражняется своими внутренностями, буколический пейзаж постепенно разбавляется зеленью, но от этого не становится более реальным.
Воскресным утром поверка длится четыре часа. Они сбиваются со счета и начинают считать снова и снова. Мила больше не думает. Не пытается отвлечься. Она притворилась стелой. Она просто ждет.
Вернувшись в блок, Лизетта смотрит на Милу своими черными глазами: «Мне холодно, мне так холодно, меня сильно морозит». Жоржетта трогает ее лоб, потом заговаривает о лазарете. Мила отказывается, лазарет – верная смерть, она это сразу поняла. «Мила, речь идет о том, чтобы просто принять аспирин и сбить температуру. В любом случае в лазарете нет ничего, кроме аспирина». К счастью, у Милы горячий лоб, она кашляет и отхаркивает мокроту, она могла бы пойти вместе с Лизеттой. «Мила, выйди на солнце, нужно, чтобы ты горела. Сейчас повысим тебе температуру, если у тебя будет меньше сорока градусов, они вернут тебя в блок».
Мила ведет в лазарет маленькую старушку, поддерживая ее так, что мышцы на руке напряжены до предела. Она приподнимает ее шаг за шагом, сохраняя невозмутимое лицо и не выказывая своих усилий, чтобы никто не догадался, что Лизетта для нее – обуза, что она – добыча для черного транспорта. Лизетта волочит по дороге ноги, оставляя за собой небольшие клубы желтой пыли. Мила умоляет ее поднимать ноги: «Медленно, но только поднимай их, слишком заметно, что ты еле держишься на ногах. Давай, Лизетта, мы почти на месте, ты вскидываешь голову, поднимаешь ногу». Лизетта старается. «Мила, я сейчас схожу под себя». Мила не отвечает и идет не останавливаясь. «Держись прямо». На входе в лазарет Мила сплевывает накопившуюся во рту мокроту. На термометре: у Милы – сорок градусов, у Лизетты – сорок один.
Здесь ждут десятки женщин: кто стоит, кто сидит на земле, а кто и вовсе лежит. Они стонут. Чешутся. У одной женщины из черной зияющей дыры, где должен быть глаз, течет кровь. Некоторые терпеливо ожидают, опустив подбородок на грудь и согнув шею, или беспрестанно дрожат, покрытые красными пятнами на коже или гноящимися ранами.
– Поспи, Лизетта, обопрись на мое плечо.
– Мила, они меня убьют.
– Тс-с-с, спи.
Солнце медленно движется за окном, бледный ореол под слоем синей краски. И начинается безнадежное ожидание, постоянно прерываемое еле видимыми движениями, морганием, вздыманием груди, соскальзыванием с плеча головы Лизетты, которую нужно постоянно поправлять. На плече увеличивается пятно слюны. Солнце исчезает в углу окна. Теперь Мила умеет читать по солнечному пути, она может определить время по положению солнца на небе. Они здесь по меньшей мере четыре часа. Когда Лизетта просыпается, она смотрит на женщин вокруг, слышит речитатив их страданий и вдруг объявляет: «Идем отсюда». Мила удерживает ее за руку. Лизетта тянет в противоположную сторону, в бешенстве впивается ногтями в тело Милы: «Или мы уходим, или я им расскажу, что ты беременна». Голос вызывает: «Номер 37569! Номер 27483!» Мила, оторопев, в упор смотрит на кузину. В безумном взгляде Лизетты она видит не страх, а невероятное желание жить. И тогда она берет Лизетту под руку, и они возвращаются в блок.
Жоржетта говорит, что с этого момента начинается другая жизнь. Игра в прятки – нужно прятать Лизетту, чтобы уберечь ее от работы. Теперь жизнь Лизетты зависит от тех, у кого «розовые карточки» и кто остается на целый день вязать в блоке, от их молчания. Она также в руках более молодых и работоспособных Verfügbars, не занятых работой, которые ежедневно рискуют своей шкурой ради лишнего рта: они незаметно поднимают Лизетту на балки крыши и засовывают ее под соломенный тюфяк вместе с крысами. Она в руках подруг, которые делят с ней суп; ведь если тебя нет на поверке, нет на работе, то нет и пайки. Она в руках женщин, которые разгружают брикеты между озером и домами эсэсовцев, потому что они должны были согласиться обменять свой уголь, чтобы из него сделать черную пудру для кишечника Лизетты. А также в руках Милы. «Ты запомнишь название медикаментов, которые вы найдете в вагонах, – говорит Жоржетта, – и закопаешь их, а я тебе скажу, нужно ли их брать». В руках Stubowa. «Надеемся на ее снисходительность, на ее слепоту или на то, что она идиотка. Надеемся на то, что она не увидит и не услышит, что до поры до времени ее глаза и уши будут закрыты». – «До каких пор?» – спрашивает Мила. «До тех пор, пока это будет нужно» – отвечает Жоржетта. Что означает: до тех пор пока Лизетта не выздоровеет или не умрет.
Четырнадцатое июля. Мила разгружает банки с краской. Дади свистит, это сигнал. Не раскрывая рта и стиснув зубы, как все француженки, разгружающие вагоны с награбленным, Мила поет «Марсельезу». Для Милы это даже не поступок. Она это делает, потому что так поступают все остальные. Не думать ни о чем. Женщины сказали: «Когда свистнет Дади, вы начинаете напевать» – она и поет. Она позволяет собой управлять, вот и все. С платформы доносится легкий гул, не прерывающий привычных движений тел, и так продолжается до тех пор, пока надзирательница, невосприимчивая к незначительному изменению звуков, продолжает беседовать с эсэсовцем; руку она держит на бедре, вокруг запястья – гибкий собачий поводок. Вдруг она прислушивается. Она смотрит на заключенных – каждая на своем месте, в тех же лохмотьях, все повторяют неизменные «хореографические» движения. И тут она слышит пение. Ruhe! Ruhe! Она бьет наугад. Тщетно. Прикрываясь руками, француженки сносят удары и допевают «Марсельезу» до конца. Что могут потерять приговоренные к смерти?
Когда Мила возвращалась с разгрузки вагонов, ампула кардиозола[34] натерла ей ногу до синяка. Она сунула ее в носки, которые связали «розовые карточки» и которые были идеальным тайником. Она не знает, найдет ли Лизетту: спрятали ли ее снова Verfügbars, будет ли Stubowa молчать. Да и неизвестно, подействует ли кардиозол. Она устала. Хоть бы ампула не разбилась… На противоположном берегу озера идет колонна. До этого момента Мила не видела на том берегу никого, кроме детей и рыбаков. Две колонны идут навстречу друг другу. Они сближаются, ноги ударяют о землю в неровном ритме. Против света вырисовываются силуэты. И вскоре становится ясно, что они в штанах. Это мужчины. Колонна женщин замедляет шаг. «Schneller, Sauhund!» Топот мужских ног, топот женских ног, они должны где-то пересечься. Женщины останавливаются, изучают колонну. Мужчины-заключенные проходят на расстоянии вытянутой руки, тяжелой поступью, устало волоча ноги, и, конечно, они хотят продлить это мгновение. Мужчины. Дыра во времени, дыра в пространстве. Мила пристально смотрит на первого попавшегося ей на глаза, пока уже не может повернуть голову. Запечатлить в памяти хоть одно лицо. «Schneller, Schweinerei!» Чтобы лучше запомнить, она перечисляет в уме: светлые глаза, добрый взгляд, невысокий рост, лысый, тонкий нос, пухлые губы, широкий лоб, прорезанный морщинами. Она успела рассмотреть его лохмотья, опухшие кисти рук и – самое главное – волосы на груди. Мужские волосы, волнующие до слез. Они виднеются из-под воротника робы и ярко контрастируют с отражениями сорока тысяч таких, как она. Она смотрит на этого человека с волосами. Некрасивый. Худой. Страждущий. О, если бы только пришить пуговицу на его робе, чтобы он закрыл свою грудь, чтобы он не замерз. Кто знает, возможно, он догадался, что у нее под платьем еще осталось кое-что от груди, от женской груди, тогда он тоже вспомнил об ужасе, о гнетущей его печали и пожалел самого себя. Колонна удаляется, движение возобновляется. Мила нажимает на глаза ладонями, вдавливает глазные яблоки, только бы стереть образ мужчины. Перед глазами расплываются большие черные пятна.
Вернувшись в блок, Мила видит, что Лизетта сидит с закрытыми глазами. Тереза, полька из швейной мастерской, дует ей на волосы.
– Я пытаюсь сбить температуру.
Мила наклоняется над Лизеттой, у нее потрескавшиеся губы, слипшиеся глаза, у нее нет больше ни слюны, ни слез. «Добрый вечер, моя красавица», – говорит Мила. Из тела Лизетты вытекла вся вода. Жоржетта предупреждала: «В какой-то момент лицо станет пергаментным. Потом все произойдет очень быстро». Мила присаживается рядом с Лизеттой, целует ей руки, лоб. Целый день она работает как в вакууме, ни о чем не думая и ничего не желая, словно в подвешенном состоянии, но, когда она видит Лизетту, она снова кем-то становится. Лизетта – это та девочка, которая видела, как умерла ее мать. Мила обязана ей за вновь обретенную радость в жизни и должна ее чем-то отблагодарить. Поэтому она сейчас с Лизеттой, она выслушивает ее, она любит ее. Под своими губами она ощущает шершавую кожу.
– Ты ела?
– Да, но меня вырвало.
– Ты пряталась?
Лизетта качает головой и показывает на пол.
– Там внизу?
– Да.
– Там были крысы?
– Нет. Мила, смотри, – говорит Лизетта, отворачивая рукав. На изнанке пришит белыми нитками крошечный сине-бело-красный флаг. – Это Мари-Поль, видишь, она сделала его в Betrieb[35]. У нее и для тебя такой есть, в честь четырнадцатого июля.
Мила улыбается. Ей на это наплевать, они все равно умрут. Лизетта говорит: «Вечером будет маленький праздник». Лизетта говорит в будущем времени: «Будет маленький праздник». Будет. Мила тоже начинает дуть на волосы Лизетты.
Вечером супа нет. Девочка, которая везла бидон в барак, перевернула его, у заключенных на ужин только хлеб. Но одна француженка сохранила из своей посылки кусок пряника. Он зачерствел, и женщина разламывает его шпилькой для волос на маленькие коричневые крошки. Тянутся руки, на отворотах рукавов виден трехцветный флаг, и Жоржетта раздает крошки.
– Да здравствует Франция!
Они кладут крошки в рот. От резкого вкуса сахара болью сводит челюсти, а вкус меда, словно взрыв, – это слишком сладко, слишком насыщенно. Лизетта сплевывает.
– Давайте поговорим о Франции! – говорит гробовой голос с верхнего – третьего – этажа нар, расположенного прямо под потолком.
– Опять?
– Подумаем о чем-то прекрасном, чтобы поддержать настроение.
– От одной только мысли у меня наступает хандра.
– А я однажды отправилась в отпуск с мужем. Мы поехали на юг. Там мы видели холмы, покрытые лавандой, словно ковром, до самого горизонта. Мы сошли с дороги и погрузились в фиолетовое море, мы разминали цветы в руках, вот так. Вокруг так сильно пахло, что можно было подумать, что мы оказались в магазине мыла. Мое воспоминание – это мы, я и Робер, на лавандовом поле в соломенных шляпах.
– А жасмин, ты его когда-нибудь нюхала?
– А я вспоминаю воскресный рынок. Мясную лавку, сардельки, перевязанные шпагатом, на тарелке нарезанные красные ломтики окорока для пробы, а на прилавке паштеты, муссы, фарши, испачканный кровью фартук ученика, который, отрезая куски для бифштекса, тут же вытирает нож о бедро.
– Каждый раз одно и то же, вы говорите только о жратве!
– А у меня, – говорит Адель, – есть карета. Мы ездим на ней из замка в деревню, с лакеем в ливрее и служанкой, которая носит пакеты с продуктами. У меня белый конь, и его зовут Цезарь.
– Вчера он был бежевым.
– И это была кобыла.
– Я сама знаю, какого он пола и окраски, это мой конь!
– Масти. Не окраски, а масти.
– Представьте, золотая карета. У нас ее конфисковали во время Революции, потому что мы были дворянами, но дедушка выкупил ее в одном музее.
Жоржетта уверена, что на этот раз у Лизетты дизентерия. «Ты убираешь из ее супа овощи, – говорит она Миле, – съедаешь их и оставляешь ей немного жижи. Нужно, чтобы она пила». Мила вылавливает редкие волокна, плавающие в жидкости, и отливает свой суп в котелок Лизетты. «Пусть она ест свой хлеб сухим, ты слышишь, чтобы он был очень твердым. Если хочешь, я этим займусь, я положу его на солнце, пока буду вязать», – говорит Жоржетта, у нее «розовая карточка» и она проводит весь день в блоке. И Мила думает: «А если Жоржетта съест этот хлеб? Потеряет или его украдут?»
– Почему вы все это делаете? – наконец спрашивает она.
Жоржетта качает головой:
– Ты поступила бы так же, не правда ли? И потом, теперь мне хоть есть чем заняться.
Мила протягивает ей хлеб. После возвращения с работ Лизетта без сил спит сидя, ее юбка испачкана в крови. Утренняя поверка для нее как пытка. Позади блока Жоржетта нашла палку, конец которой расширяется, словно маленькое седло. «Держи, милочка, – говорит она Лизетте, – ты спрячешь это под платье и постараешься стоять ровно, опираясь на нее; и ты не попадешься». В вагонах с награбленным Лизетта носит пустые ящики, поддерживает кончиками пальцев мебель, которую разгружают другие. Все, о чем ее просит Мила, – это держаться на ногах, сбить с толку надзирательниц.
Несколько раз в неделю прибывают новые конвои, среди которых небольшие группы француженок. Несмотря на отборы и возврат пронумерованной одежды, несмотря на черный транспорт, сейчас приходится по три заключенные на один тюфяк, и так почти на каждых нарах. Бывалые говорили: «Холера», когда четыреста женщин зашли в блоки после карантина. «Холера», – теперь говорит конвой из тридцати пяти тысяч женщин перед новыми прибывающими; некоторые говорят это тихо, но они, как и другие, согласны с этим, даже Лизетта, даже Мила видят, как холера временно занимает блок. Соломенный тюфяк шириной шестьдесят сантиметров делится на трех женщин, то есть по двадцать сантиметров на каждую, к счастью Равенсбрюк утончает фигуры. Лизетта и Мила делят тюфяк только на двоих – роскошно. Лизетта отпугивает всех кандидаток на свободное место: помимо привычного зловония, ее тело и одежда заражены.
– Они во Франции! – кричит Мари-Поль, войдя в барак. – Они высадились шестого июня!
Новость переходит из уст в уста, на лицах появляются улыбки.
– Я знала, что это произойдет, с того самого момента, как об этом заговорили.
– Американцы в Нормандии! Фрицам крышка!
Некоторые плачут, ошеломленные новостью.
– Опять враки или как?
– Враки, враки!
– Заткнись, дай ей договорить.
– Правда-правда, они высадились в Нормандии и подходят к Парижу! Шестого июня, говорю же вам!
– Три недели назад ты приходила и говорила нам то же самое…
– Да здравствует Франция!
– Нам уже как-то говорили, что Гитлера убили, в следующий раз – что он покончил жизнь самоубийством, потом – что Германия капитулировала. А в итоге – ничего.
– Кто тебе сказал на этот раз?
– Мария, Schreiberin[32].
– Ну, по крайней мере Мария знает немецкий язык.
– Она – секретарь.
– Она читала «Beobachter»[33].
– Эту нацистскую газетенку? И они сообщили бы о десанте? Вздор!
– Вчера прибыли новые француженки. Я видела их в карантинном блоке, и они подтвердили, что десант высадился!
– Боже правый!
Мила прислушивается. Кому верить? И потом, что это меняет, если они все равно здесь умрут? Чему радоваться? Как бы хотелось быть вместе с ними, с теми женщинами, которые так твердо в это верят. Быть такими, как они. Ненормальной. Два дня назад Мила видела одну заключенную в бежевом платье. Женщина прошла перед ней, еще полноватая, наверняка новенькая или буфетчица. Мила в ступоре остановилась, женщина, идущая позади, наткнулась на ее спину, и колонна рассыпалась. Взгляд Милы был прикован к платью. Это платье, в котором она прибыла в лагерь. Это оно, это точно оно, девичье платье, двадцать раз залатанное во время войны, край юбки отпущен – его цвет немного темнее, а на спине теперь нарисован крест святого Андрея: еще один знак того, что она никогда отсюда не выйдет. Конфискованное платье, отмеченное печатью лагеря, как в младшей школе вышивали имя на изнанке блузы красной нитью. Что делать с шестым июня, с этой далекой победой?
Мила видит сидящую на тюфяке Лизетту с синяками вокруг впалых глаз. Свою «пятидесятилетнюю» Лизетту. Она говорит:
– Они здесь, вот… видишь, Мила, они здесь.
Мила силится улыбнуться:
– Да, Лизетта, вот это новость, не так ли?
Француженки запевают «Марсельезу», надрывая глотки, и даже изнуренная Лизетта, и даже Мила поют ее, песню, которая сопровождала их от Френа до Роменвиля, в поезде от Роменвиля до Германии. Мила пристально смотрит в глаза Лизетты, она полностью отдается своей роли – надежда поможет выздороветь. Она крепко сжимает руку Лизетты, как в тот далекий день перед входом в лагерь без названия, когда она держала руку Лизетты и чемодан, единственное, что было ей знакомо и успокаивало ее. Эта рука так похожа на руку ее больной матери, которой она приносила из школы хорошие отметки и с которой делилась только радостью. Радостью от игры с друзьями, радостью от стихотворения, выученного наизусть и рассказанного с увлечением. Радостью от хорошей погоды, радостью от дождя, под которым она промокла. Радостью, когда расчесывала перед ней длинные волосы, когда гримасничала, закатив глаза, высунув язык и задрав нос, чтобы услышать ее смех. Делилась радостью от увиденных в Венсенском зоопарке слонов, китайских храмов. Она описывала матери все увиденное так, что уставало даже пианино. Делилась радостью от того, что верила в возможность заклинать страдания в другом теле. Она верила, что радость может передаваться: «Держи, крепко сожми мою руку, забери мою радость, мама, не умирай». Но она все же умерла, выбросившись с балкона. Но ее жизнь длилась – врач не мог в это поверить – дольше, чем это можно было предположить в самых радужных надеждах. Несомненно, Сюзанна не зря была там. Она сжимает руку кузины, радуется, умоляя про себя: «Не умирай, Лизетта». И даже дрожит от стыда: «Не умирай раньше меня». Мила больше не простирывает свою одежду, несмотря на то что она становится жесткой от пота, от грязных пятен, супа, воняет в местах, где соприкасается с подмышками, пахом, ногами, потому что тогда ей пришлось бы ложиться в мокрой одежде и прижиматься к дрожащим ногам Лизетты, а значит, усугублять ее лихорадку и тем самым приближать ее конец, приближать чудовищное одиночество после ее смерти.
На улице прекрасная погода. Говорят, что в прошлом году снег шел до самого июля. Но в этом году небо в июне ясное, прозрачное, застывшее в кобальтовой вечности. Это время для пикника. Для купания. На озере вода отблескивает бриллиантами, темные силуэты огромных рыб двигаются под водой. На другом берегу неподвижно сидят люди, рыбачат. Кажется, все вокруг мирно, чудесно, безучастно. Паук снова принялся плести паутину на ирисе. Та же паутина, те же ирисы вот уже на протяжении нескольких недель. Лизетта испражняется своими внутренностями, буколический пейзаж постепенно разбавляется зеленью, но от этого не становится более реальным.
Воскресным утром поверка длится четыре часа. Они сбиваются со счета и начинают считать снова и снова. Мила больше не думает. Не пытается отвлечься. Она притворилась стелой. Она просто ждет.
Вернувшись в блок, Лизетта смотрит на Милу своими черными глазами: «Мне холодно, мне так холодно, меня сильно морозит». Жоржетта трогает ее лоб, потом заговаривает о лазарете. Мила отказывается, лазарет – верная смерть, она это сразу поняла. «Мила, речь идет о том, чтобы просто принять аспирин и сбить температуру. В любом случае в лазарете нет ничего, кроме аспирина». К счастью, у Милы горячий лоб, она кашляет и отхаркивает мокроту, она могла бы пойти вместе с Лизеттой. «Мила, выйди на солнце, нужно, чтобы ты горела. Сейчас повысим тебе температуру, если у тебя будет меньше сорока градусов, они вернут тебя в блок».
Мила ведет в лазарет маленькую старушку, поддерживая ее так, что мышцы на руке напряжены до предела. Она приподнимает ее шаг за шагом, сохраняя невозмутимое лицо и не выказывая своих усилий, чтобы никто не догадался, что Лизетта для нее – обуза, что она – добыча для черного транспорта. Лизетта волочит по дороге ноги, оставляя за собой небольшие клубы желтой пыли. Мила умоляет ее поднимать ноги: «Медленно, но только поднимай их, слишком заметно, что ты еле держишься на ногах. Давай, Лизетта, мы почти на месте, ты вскидываешь голову, поднимаешь ногу». Лизетта старается. «Мила, я сейчас схожу под себя». Мила не отвечает и идет не останавливаясь. «Держись прямо». На входе в лазарет Мила сплевывает накопившуюся во рту мокроту. На термометре: у Милы – сорок градусов, у Лизетты – сорок один.
Здесь ждут десятки женщин: кто стоит, кто сидит на земле, а кто и вовсе лежит. Они стонут. Чешутся. У одной женщины из черной зияющей дыры, где должен быть глаз, течет кровь. Некоторые терпеливо ожидают, опустив подбородок на грудь и согнув шею, или беспрестанно дрожат, покрытые красными пятнами на коже или гноящимися ранами.
– Поспи, Лизетта, обопрись на мое плечо.
– Мила, они меня убьют.
– Тс-с-с, спи.
Солнце медленно движется за окном, бледный ореол под слоем синей краски. И начинается безнадежное ожидание, постоянно прерываемое еле видимыми движениями, морганием, вздыманием груди, соскальзыванием с плеча головы Лизетты, которую нужно постоянно поправлять. На плече увеличивается пятно слюны. Солнце исчезает в углу окна. Теперь Мила умеет читать по солнечному пути, она может определить время по положению солнца на небе. Они здесь по меньшей мере четыре часа. Когда Лизетта просыпается, она смотрит на женщин вокруг, слышит речитатив их страданий и вдруг объявляет: «Идем отсюда». Мила удерживает ее за руку. Лизетта тянет в противоположную сторону, в бешенстве впивается ногтями в тело Милы: «Или мы уходим, или я им расскажу, что ты беременна». Голос вызывает: «Номер 37569! Номер 27483!» Мила, оторопев, в упор смотрит на кузину. В безумном взгляде Лизетты она видит не страх, а невероятное желание жить. И тогда она берет Лизетту под руку, и они возвращаются в блок.
Жоржетта говорит, что с этого момента начинается другая жизнь. Игра в прятки – нужно прятать Лизетту, чтобы уберечь ее от работы. Теперь жизнь Лизетты зависит от тех, у кого «розовые карточки» и кто остается на целый день вязать в блоке, от их молчания. Она также в руках более молодых и работоспособных Verfügbars, не занятых работой, которые ежедневно рискуют своей шкурой ради лишнего рта: они незаметно поднимают Лизетту на балки крыши и засовывают ее под соломенный тюфяк вместе с крысами. Она в руках подруг, которые делят с ней суп; ведь если тебя нет на поверке, нет на работе, то нет и пайки. Она в руках женщин, которые разгружают брикеты между озером и домами эсэсовцев, потому что они должны были согласиться обменять свой уголь, чтобы из него сделать черную пудру для кишечника Лизетты. А также в руках Милы. «Ты запомнишь название медикаментов, которые вы найдете в вагонах, – говорит Жоржетта, – и закопаешь их, а я тебе скажу, нужно ли их брать». В руках Stubowa. «Надеемся на ее снисходительность, на ее слепоту или на то, что она идиотка. Надеемся на то, что она не увидит и не услышит, что до поры до времени ее глаза и уши будут закрыты». – «До каких пор?» – спрашивает Мила. «До тех пор, пока это будет нужно» – отвечает Жоржетта. Что означает: до тех пор пока Лизетта не выздоровеет или не умрет.
Четырнадцатое июля. Мила разгружает банки с краской. Дади свистит, это сигнал. Не раскрывая рта и стиснув зубы, как все француженки, разгружающие вагоны с награбленным, Мила поет «Марсельезу». Для Милы это даже не поступок. Она это делает, потому что так поступают все остальные. Не думать ни о чем. Женщины сказали: «Когда свистнет Дади, вы начинаете напевать» – она и поет. Она позволяет собой управлять, вот и все. С платформы доносится легкий гул, не прерывающий привычных движений тел, и так продолжается до тех пор, пока надзирательница, невосприимчивая к незначительному изменению звуков, продолжает беседовать с эсэсовцем; руку она держит на бедре, вокруг запястья – гибкий собачий поводок. Вдруг она прислушивается. Она смотрит на заключенных – каждая на своем месте, в тех же лохмотьях, все повторяют неизменные «хореографические» движения. И тут она слышит пение. Ruhe! Ruhe! Она бьет наугад. Тщетно. Прикрываясь руками, француженки сносят удары и допевают «Марсельезу» до конца. Что могут потерять приговоренные к смерти?
Когда Мила возвращалась с разгрузки вагонов, ампула кардиозола[34] натерла ей ногу до синяка. Она сунула ее в носки, которые связали «розовые карточки» и которые были идеальным тайником. Она не знает, найдет ли Лизетту: спрятали ли ее снова Verfügbars, будет ли Stubowa молчать. Да и неизвестно, подействует ли кардиозол. Она устала. Хоть бы ампула не разбилась… На противоположном берегу озера идет колонна. До этого момента Мила не видела на том берегу никого, кроме детей и рыбаков. Две колонны идут навстречу друг другу. Они сближаются, ноги ударяют о землю в неровном ритме. Против света вырисовываются силуэты. И вскоре становится ясно, что они в штанах. Это мужчины. Колонна женщин замедляет шаг. «Schneller, Sauhund!» Топот мужских ног, топот женских ног, они должны где-то пересечься. Женщины останавливаются, изучают колонну. Мужчины-заключенные проходят на расстоянии вытянутой руки, тяжелой поступью, устало волоча ноги, и, конечно, они хотят продлить это мгновение. Мужчины. Дыра во времени, дыра в пространстве. Мила пристально смотрит на первого попавшегося ей на глаза, пока уже не может повернуть голову. Запечатлить в памяти хоть одно лицо. «Schneller, Schweinerei!» Чтобы лучше запомнить, она перечисляет в уме: светлые глаза, добрый взгляд, невысокий рост, лысый, тонкий нос, пухлые губы, широкий лоб, прорезанный морщинами. Она успела рассмотреть его лохмотья, опухшие кисти рук и – самое главное – волосы на груди. Мужские волосы, волнующие до слез. Они виднеются из-под воротника робы и ярко контрастируют с отражениями сорока тысяч таких, как она. Она смотрит на этого человека с волосами. Некрасивый. Худой. Страждущий. О, если бы только пришить пуговицу на его робе, чтобы он закрыл свою грудь, чтобы он не замерз. Кто знает, возможно, он догадался, что у нее под платьем еще осталось кое-что от груди, от женской груди, тогда он тоже вспомнил об ужасе, о гнетущей его печали и пожалел самого себя. Колонна удаляется, движение возобновляется. Мила нажимает на глаза ладонями, вдавливает глазные яблоки, только бы стереть образ мужчины. Перед глазами расплываются большие черные пятна.
Вернувшись в блок, Мила видит, что Лизетта сидит с закрытыми глазами. Тереза, полька из швейной мастерской, дует ей на волосы.
– Я пытаюсь сбить температуру.
Мила наклоняется над Лизеттой, у нее потрескавшиеся губы, слипшиеся глаза, у нее нет больше ни слюны, ни слез. «Добрый вечер, моя красавица», – говорит Мила. Из тела Лизетты вытекла вся вода. Жоржетта предупреждала: «В какой-то момент лицо станет пергаментным. Потом все произойдет очень быстро». Мила присаживается рядом с Лизеттой, целует ей руки, лоб. Целый день она работает как в вакууме, ни о чем не думая и ничего не желая, словно в подвешенном состоянии, но, когда она видит Лизетту, она снова кем-то становится. Лизетта – это та девочка, которая видела, как умерла ее мать. Мила обязана ей за вновь обретенную радость в жизни и должна ее чем-то отблагодарить. Поэтому она сейчас с Лизеттой, она выслушивает ее, она любит ее. Под своими губами она ощущает шершавую кожу.
– Ты ела?
– Да, но меня вырвало.
– Ты пряталась?
Лизетта качает головой и показывает на пол.
– Там внизу?
– Да.
– Там были крысы?
– Нет. Мила, смотри, – говорит Лизетта, отворачивая рукав. На изнанке пришит белыми нитками крошечный сине-бело-красный флаг. – Это Мари-Поль, видишь, она сделала его в Betrieb[35]. У нее и для тебя такой есть, в честь четырнадцатого июля.
Мила улыбается. Ей на это наплевать, они все равно умрут. Лизетта говорит: «Вечером будет маленький праздник». Лизетта говорит в будущем времени: «Будет маленький праздник». Будет. Мила тоже начинает дуть на волосы Лизетты.
Вечером супа нет. Девочка, которая везла бидон в барак, перевернула его, у заключенных на ужин только хлеб. Но одна француженка сохранила из своей посылки кусок пряника. Он зачерствел, и женщина разламывает его шпилькой для волос на маленькие коричневые крошки. Тянутся руки, на отворотах рукавов виден трехцветный флаг, и Жоржетта раздает крошки.
– Да здравствует Франция!
Они кладут крошки в рот. От резкого вкуса сахара болью сводит челюсти, а вкус меда, словно взрыв, – это слишком сладко, слишком насыщенно. Лизетта сплевывает.
– Давайте поговорим о Франции! – говорит гробовой голос с верхнего – третьего – этажа нар, расположенного прямо под потолком.
– Опять?
– Подумаем о чем-то прекрасном, чтобы поддержать настроение.
– От одной только мысли у меня наступает хандра.
– А я однажды отправилась в отпуск с мужем. Мы поехали на юг. Там мы видели холмы, покрытые лавандой, словно ковром, до самого горизонта. Мы сошли с дороги и погрузились в фиолетовое море, мы разминали цветы в руках, вот так. Вокруг так сильно пахло, что можно было подумать, что мы оказались в магазине мыла. Мое воспоминание – это мы, я и Робер, на лавандовом поле в соломенных шляпах.
– А жасмин, ты его когда-нибудь нюхала?
– А я вспоминаю воскресный рынок. Мясную лавку, сардельки, перевязанные шпагатом, на тарелке нарезанные красные ломтики окорока для пробы, а на прилавке паштеты, муссы, фарши, испачканный кровью фартук ученика, который, отрезая куски для бифштекса, тут же вытирает нож о бедро.
– Каждый раз одно и то же, вы говорите только о жратве!
– А у меня, – говорит Адель, – есть карета. Мы ездим на ней из замка в деревню, с лакеем в ливрее и служанкой, которая носит пакеты с продуктами. У меня белый конь, и его зовут Цезарь.
– Вчера он был бежевым.
– И это была кобыла.
– Я сама знаю, какого он пола и окраски, это мой конь!
– Масти. Не окраски, а масти.
– Представьте, золотая карета. У нас ее конфисковали во время Революции, потому что мы были дворянами, но дедушка выкупил ее в одном музее.