– Потому что мы так и не поженились.
– Верно. Вы так и не поженились.
Некоторое время мы молчим.
– Как ты, Данни?
– Не очень хорошо.
– Ну, это все-таки лучше, чем совсем плохо. Тебе чем-нибудь помочь?
Простой вроде бы вопрос. Вопрос, который мама задавала на протяжении всей моей жизни. Тебе помочь с домашкой? Помочь оплатить кредит на машину? Помочь поднять корзину с бельем наверх?
Мама так часто предлагала мне помощь, что я напрочь позабыла о сакральной сущности вопроса «Тебе чем-нибудь помочь?», о его значимости. Я шла по жизни и блаженно не замечала, какой всепоглощающей любовью меня окружали, как скромно вплетали в ткань моего существования эти светлые нити любви. Но вот я прозрела. И увидела их.
– Да, – отвечаю я.
Мама говорит, что напишет Дэвиду и позаботится о том, чтобы нам, где только возможно, возместили убытки. Она обзвонит всех приглашенных на свадьбу и вернет купленные нами товары. Это моя мама. Она всегда поможет. Она никогда не оставит в беде.
Я поднимаюсь в квартиру Беллы. Джилл ушла. Аарона не видно. Наверное, он работает в гостиной. Я подкрадываюсь к двери в комнату Беллы. Белла не спит.
– Данни, – мягко шелестит она.
– Да?
– Иди сюда.
Я обхожу ее кровать и присаживаюсь с краю. Сердце кровью обливается глядеть на нее. Исчезли мягкие и плавные изгибы тела, исчезла плоть и манящая таинственность, исчезло все. Остались только кожа да кости.
– Твоя мать ушла? – уточняю я.
– Спасибо, Данни, – вместо ответа улыбается Белла.
Я осторожно беру ее за руку.
– Ты помнишь звезды? – спрашивает она.
Я растерянно моргаю – какие звезды? Те, что сияли ей однажды на пляже? Или звезды сами по себе? Или какие-то совсем иные, невидимые мне звезды?
– Звезды? – бестолково переспрашиваю я.
– Да, в твоей комнате.
– А, на потолке. Приклеенные.
– Помнишь, как мы пытались их сосчитать?
– И ни разу не сосчитали. У нас не получалось их разделить.
– Я скучаю по ним…
Я крепко стискиваю ее ладонь. Как бы мне хотелось обнять ее всю, целиком, загородить собой, прижать к своей груди и сохранить ее, сберечь, не дать ей уйти.
– Данни, нам надо поговорить об… Об этом…
У меня отнимается язык. По щекам бегут слезы. Мир вокруг нас становится холодным и мокрым. Безнадежно мокрым. Мы никогда не просохнем от этих слез.
– О чем об этом? – отчаянно глупо спрашиваю я.
– О том, что я умираю.
Я оборачиваюсь к Белле. Она с трудом откидывает голову и смотрит на меня своими глазами. Чудесными, восхитительными глазами, красотой которых я упивалась почти всю свою жизнь. Но вот же они, здесь. Вот же она, прямо передо мной. Нет, нельзя допустить и мысли, что вскоре ее здесь не будет.
И все же… Вскоре ее здесь не будет. Она умирает. Мы обе это прекрасно знаем. Я не в силах ей лгать. Мы должны быть честны друг с другом.
– Мне это не нравится, – ворчу я. – Плохая идея.
Белла смеется, но тотчас давится кашлем. У нее забиты легкие.
– Прости! – Я подскакиваю к инфузионной помпе, проверяю показатели на мониторе. Даю Белле время отдышаться.
– Это ты меня прости, – хрипит она.
– Белла, не надо, пожалуйста.
– Нет. Прости меня. Я хотела быть рядом с тобой. Видеть все, что происходит в твоей жизни.
– Но ты всегда была рядом. Ты видела все в моей жизни.
– Нет, не все… – Я чувствую, как Белла шарит под одеялом, нащупывая мою руку. Я протягиваю ей ладонь. – Я не видела в твоей жизни любви.
Мне на память приходит Дэвид, наша старенькая съемная квартира и слова Беллы: «Потому что именно так – безрассудно и всепоглощающе – ты любишь меня».
– Ты никогда не любила, – упорствует Белла. – А я хочу, чтобы ты встретила настоящую любовь.
– Ты ошибаешься, – качаю я головой.
– А вот и нет. Ты никогда не сходила с ума от любви. Тебе никогда не разбивали сердце.
Я думаю о Белле. О Белле в парке. Белле в школе. Белле на пляже. Белле, валяющейся на полу в моей первой нью-йоркской квартире. Белле, танцующей под дождем с бутылкой вина в руке. Белле, топающей по пожарной лестнице в три часа ночи. Белле, звонящей мне накануне Нового года из Парижа. Я думаю о Белле. И только о ней.
– Нет, – тихо говорю я одними губами. – Разбивали.
У Беллы пресекается дыхание. Она смотрит на меня, и в ее глазах я вижу все: каскад воспоминаний о годах нашей дружбы и томительные десятилетия моего одиночества, жизни без нее.
– Так нечестно, – вздыхает она.
– Да. Нечестно.
Волна неимоверной слабости накрывает нас обеих и тащит за собой на дно. Ладошка Беллы в моей руке становится все мягче и мягче.
Глава сороковая
Наступает четверг. Я сплю. Аарон лежит на диване. Джилл и сиделка дежурят у постели Беллы. Я нахожусь в пяти метрах от ее спальни, но не рядом с ней, и самые горестные, нескончаемо долгие последние мгновения ее жизни проходят мимо меня. Когда я просыпаюсь, Беллы уже нет.
Джилл организовывает похороны. Фредерик прилетает из Парижа. С одержимостью, достойной лучшего применения, они выбирают цветы. Фредерик хочет, чтобы церемония прощания была в кафедральном соборе. В сопровождении оркестра из восьми музыкантов. Где в Манхэттене отыскать полноценный госпел-хор?
– Какие-то пляски на костях, – сетует Аарон.
Два дня спустя, как она покинула нас, далеко за полночь мы сидим в ее квартире и накачиваемся вином. Вливаем его в себя литрами. Я не просыхаю уже сорок восемь часов.
– Не этого она бы хотела.
Наверное, думаю я, он имеет в виду похороны. Хотя – кто его знает? Может, ему претит вся эта разыгравшаяся вакханалия. И ведь он прав.
– Тогда давай сделаем так, как хотела бы она, – решительно предлагаю я. – Оторвемся по полной.
– И восславим жизнь?
Я морщусь. Я не желаю ничего восславлять. Почему такое случается в жизни? Разве это справедливо?
Однако Белла любила жизнь такой, какова она есть. Упивалась каждым ее мгновением. Каждой секундой своего существования на земле. Она любила рисовать и путешествовать. Любила крок-месье. Любила сгонять на выходные в Париж, на недельку в Марокко или на Лонг-Айленд, чтобы насладиться закатом. Она любила своих друзей, любила собирать их вместе и, беспрестанно наполняя их бокалы, брать с них обещание остаться на всю ночь. Да, она бы с радостью восславила жизнь.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Да будет так.
– Где?
Где-нибудь высоко-высоко, на крыше с террасой. Откуда любимый ею город будет как на ладони.
– У тебя осталась проходка от того дома?
* * *
Пятнадцатое декабря. Два дня спустя. Мы стоически выдерживаем похороны. Родственников. Погребальные речи. Проглатываем обиду, когда нас оттесняют на задний план, отодвигают в сторону. Вы члены семьи?
Выдерживаем бесконечные переезды. Огонь и камень, бумажную волокиту. Документы, письма и телефонные звонки. «Что? – слышим мы в трубке. – Нет! Только не это! Не может такого быть! Мы даже не знали, что она больна».
– Верно. Вы так и не поженились.
Некоторое время мы молчим.
– Как ты, Данни?
– Не очень хорошо.
– Ну, это все-таки лучше, чем совсем плохо. Тебе чем-нибудь помочь?
Простой вроде бы вопрос. Вопрос, который мама задавала на протяжении всей моей жизни. Тебе помочь с домашкой? Помочь оплатить кредит на машину? Помочь поднять корзину с бельем наверх?
Мама так часто предлагала мне помощь, что я напрочь позабыла о сакральной сущности вопроса «Тебе чем-нибудь помочь?», о его значимости. Я шла по жизни и блаженно не замечала, какой всепоглощающей любовью меня окружали, как скромно вплетали в ткань моего существования эти светлые нити любви. Но вот я прозрела. И увидела их.
– Да, – отвечаю я.
Мама говорит, что напишет Дэвиду и позаботится о том, чтобы нам, где только возможно, возместили убытки. Она обзвонит всех приглашенных на свадьбу и вернет купленные нами товары. Это моя мама. Она всегда поможет. Она никогда не оставит в беде.
Я поднимаюсь в квартиру Беллы. Джилл ушла. Аарона не видно. Наверное, он работает в гостиной. Я подкрадываюсь к двери в комнату Беллы. Белла не спит.
– Данни, – мягко шелестит она.
– Да?
– Иди сюда.
Я обхожу ее кровать и присаживаюсь с краю. Сердце кровью обливается глядеть на нее. Исчезли мягкие и плавные изгибы тела, исчезла плоть и манящая таинственность, исчезло все. Остались только кожа да кости.
– Твоя мать ушла? – уточняю я.
– Спасибо, Данни, – вместо ответа улыбается Белла.
Я осторожно беру ее за руку.
– Ты помнишь звезды? – спрашивает она.
Я растерянно моргаю – какие звезды? Те, что сияли ей однажды на пляже? Или звезды сами по себе? Или какие-то совсем иные, невидимые мне звезды?
– Звезды? – бестолково переспрашиваю я.
– Да, в твоей комнате.
– А, на потолке. Приклеенные.
– Помнишь, как мы пытались их сосчитать?
– И ни разу не сосчитали. У нас не получалось их разделить.
– Я скучаю по ним…
Я крепко стискиваю ее ладонь. Как бы мне хотелось обнять ее всю, целиком, загородить собой, прижать к своей груди и сохранить ее, сберечь, не дать ей уйти.
– Данни, нам надо поговорить об… Об этом…
У меня отнимается язык. По щекам бегут слезы. Мир вокруг нас становится холодным и мокрым. Безнадежно мокрым. Мы никогда не просохнем от этих слез.
– О чем об этом? – отчаянно глупо спрашиваю я.
– О том, что я умираю.
Я оборачиваюсь к Белле. Она с трудом откидывает голову и смотрит на меня своими глазами. Чудесными, восхитительными глазами, красотой которых я упивалась почти всю свою жизнь. Но вот же они, здесь. Вот же она, прямо передо мной. Нет, нельзя допустить и мысли, что вскоре ее здесь не будет.
И все же… Вскоре ее здесь не будет. Она умирает. Мы обе это прекрасно знаем. Я не в силах ей лгать. Мы должны быть честны друг с другом.
– Мне это не нравится, – ворчу я. – Плохая идея.
Белла смеется, но тотчас давится кашлем. У нее забиты легкие.
– Прости! – Я подскакиваю к инфузионной помпе, проверяю показатели на мониторе. Даю Белле время отдышаться.
– Это ты меня прости, – хрипит она.
– Белла, не надо, пожалуйста.
– Нет. Прости меня. Я хотела быть рядом с тобой. Видеть все, что происходит в твоей жизни.
– Но ты всегда была рядом. Ты видела все в моей жизни.
– Нет, не все… – Я чувствую, как Белла шарит под одеялом, нащупывая мою руку. Я протягиваю ей ладонь. – Я не видела в твоей жизни любви.
Мне на память приходит Дэвид, наша старенькая съемная квартира и слова Беллы: «Потому что именно так – безрассудно и всепоглощающе – ты любишь меня».
– Ты никогда не любила, – упорствует Белла. – А я хочу, чтобы ты встретила настоящую любовь.
– Ты ошибаешься, – качаю я головой.
– А вот и нет. Ты никогда не сходила с ума от любви. Тебе никогда не разбивали сердце.
Я думаю о Белле. О Белле в парке. Белле в школе. Белле на пляже. Белле, валяющейся на полу в моей первой нью-йоркской квартире. Белле, танцующей под дождем с бутылкой вина в руке. Белле, топающей по пожарной лестнице в три часа ночи. Белле, звонящей мне накануне Нового года из Парижа. Я думаю о Белле. И только о ней.
– Нет, – тихо говорю я одними губами. – Разбивали.
У Беллы пресекается дыхание. Она смотрит на меня, и в ее глазах я вижу все: каскад воспоминаний о годах нашей дружбы и томительные десятилетия моего одиночества, жизни без нее.
– Так нечестно, – вздыхает она.
– Да. Нечестно.
Волна неимоверной слабости накрывает нас обеих и тащит за собой на дно. Ладошка Беллы в моей руке становится все мягче и мягче.
Глава сороковая
Наступает четверг. Я сплю. Аарон лежит на диване. Джилл и сиделка дежурят у постели Беллы. Я нахожусь в пяти метрах от ее спальни, но не рядом с ней, и самые горестные, нескончаемо долгие последние мгновения ее жизни проходят мимо меня. Когда я просыпаюсь, Беллы уже нет.
Джилл организовывает похороны. Фредерик прилетает из Парижа. С одержимостью, достойной лучшего применения, они выбирают цветы. Фредерик хочет, чтобы церемония прощания была в кафедральном соборе. В сопровождении оркестра из восьми музыкантов. Где в Манхэттене отыскать полноценный госпел-хор?
– Какие-то пляски на костях, – сетует Аарон.
Два дня спустя, как она покинула нас, далеко за полночь мы сидим в ее квартире и накачиваемся вином. Вливаем его в себя литрами. Я не просыхаю уже сорок восемь часов.
– Не этого она бы хотела.
Наверное, думаю я, он имеет в виду похороны. Хотя – кто его знает? Может, ему претит вся эта разыгравшаяся вакханалия. И ведь он прав.
– Тогда давай сделаем так, как хотела бы она, – решительно предлагаю я. – Оторвемся по полной.
– И восславим жизнь?
Я морщусь. Я не желаю ничего восславлять. Почему такое случается в жизни? Разве это справедливо?
Однако Белла любила жизнь такой, какова она есть. Упивалась каждым ее мгновением. Каждой секундой своего существования на земле. Она любила рисовать и путешествовать. Любила крок-месье. Любила сгонять на выходные в Париж, на недельку в Марокко или на Лонг-Айленд, чтобы насладиться закатом. Она любила своих друзей, любила собирать их вместе и, беспрестанно наполняя их бокалы, брать с них обещание остаться на всю ночь. Да, она бы с радостью восславила жизнь.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Да будет так.
– Где?
Где-нибудь высоко-высоко, на крыше с террасой. Откуда любимый ею город будет как на ладони.
– У тебя осталась проходка от того дома?
* * *
Пятнадцатое декабря. Два дня спустя. Мы стоически выдерживаем похороны. Родственников. Погребальные речи. Проглатываем обиду, когда нас оттесняют на задний план, отодвигают в сторону. Вы члены семьи?
Выдерживаем бесконечные переезды. Огонь и камень, бумажную волокиту. Документы, письма и телефонные звонки. «Что? – слышим мы в трубке. – Нет! Только не это! Не может такого быть! Мы даже не знали, что она больна».