В конце марта мальчика вызывают в Стокгольм к умирающему отцу. Лекари рассуждают об ампутации, но уже слишком поздно – зараза распространилась и на пах.
Мальчика едва ли не за шиворот волокут в комнату, где засушенные розы в бесчисленных корзинах уже не в силах превозмочь тяжелый смрад гниющей плоти. Ему ставят стул и приказывают сидеть рядом с пастором у постели умирающего.
Долго сидит он, вслушиваясь в тяжелое, с хрипом, дыхание, всматриваясь в бледное, покрытое крупными каплями пота лицо отца. Иногда пастор уходит по своим делам, оставляя его одного. Не сразу, но он решается подойти поближе, поднять руку отца и подвигать ее вправо-влево над одеялом, все резче и сильнее. В изможденном теле не осталось сил, отец не может ему помешать, разве что тихими скулящими стонами. Он всматривается в лицо отца, большое, красное, с застывшим выражением ужаса, кладет ему на рот маленькую бледную руку, а большим и указательным пальцами зажимает ноздри. Его самого удивляет, как легко перекрыть поток воздуха. Больной щелкает зубами, пытаясь ухватить его за руку, но это невозможно: у него не осталось сил, чтобы поднять голову. Начинаются судороги, лицо синеет, глаза лезут из орбит.
Мальчик повторяет смертельный маневр вновь и вновь, но ему не хватает мужества довести замысел до конца. Он каждый раз убирает руку и смотрит, как отец судорожно хватает воздух в длинном, с подвыванием, вздохе.
Густав Адольф умер в ту же ночь. Камеристка мягко положила мальчику руку на плечо – приняла его полуистерический хохот за плач – и вытерла выступившие от смеха слезы шелковым платком.
Гроб с телом государственного советника привозят в церковь рядом с Фогельсонгом, туда, где покоится прах его предков, кладут в крипту на почетном месте рядом с хорами и накрывают плитой с высеченной надписью. На стене красуется герб рода Балков. В начале июня мальчик дожидается, когда все уснут, одевается и выходит из дома. Пересекает двор, минует липовую аллею. В отличие от его спальни, полной страхов и видений, ночная тьма полна прохлады и покоя.
Он идет в церковь. Врата открыты на случай появления кающихся ночных грешников, хотя откуда им взяться… В самой церкви темно и пусто. Он добирается до могильных плит и, на ощупь читая рельефные буквы, находит могилу отца. Расстегивает штаны и садится на корточки. На следующее утро кантор обнаруживает на могильной плите кучу, окруженную роем блестящих синих мух и размазанную так, чтобы покрыть всю надпись с именем усопшего: Густав Адольф Балк. Кантор качает головой, приносит ведро с водой и тщательно моет плиту. До конца дней своих он будет рассказывать, как злой дух посетил их церковь, наверняка у нечистого схватило живот по пути в большой город.
Но торжество мальчика недолговечно. Он плохо спит, его мучат кошмары, он то и дело слышит приближающиеся шаги отца в коридоре.
Но со временем понимает, хотя раньше никогда не догадывался: есть вещи и похуже, чем побои.
Например, одиночество.
10
Понедельник, вторая половина дня. Микель Кардель греет руки, сжимая белую фаянсовую кружку с горячим кофе. Это его первая встреча с Винге после драматической поездки, чуть не стоившей ему жизни. Он вышел из кибитки на Северной площади и двинулся через мост домой – помыться и поспать после многих часов бодрствования. Но заснуть так и не смог.
– Что он рассказывал по дороге? Удалось что-то узнать?
Винге задумчиво кивнул:
– Да… Он сейчас спит. Я еще не знаю, где будет проходить судебный процесс. Пока я поместил его в Кастенхофе, арестантской на Норрмальме. Анонимно. Мы также пока не знаем, когда Ульхольм собирается вступить в должность, поэтому хотел бы сохранить всю историю в тайне, пока не закончу допрос. Тогда можно передавать дело в суд. Я знаком со стражей, могу приходить и уходить инкогнито.
Прошло уже несколько часов, как они вернулись в город и расстались у таможни, но у Карделя все еще горели щеки от ледяного ветра, будто их натерли наждаком.
– Только не думайте, Сесил, что я неблагодарная скотина… Я ваш должник, если бы не вы, получил бы пулю в живот и достался на обед этой зверюге. Но вопрос остается вопросом: почему он так легко сдался? После всех наших трудов… Поднял лапки, и все. Даже оскорбительно.
– Надеюсь получить ответ и на этот вопрос, и на многие другие, Жан Мишель.
– И что мы делаем дальше?
– Я иду в Кастенхоф допрашивать Балка. Увидимся завтра в это же время.
Кардель, то и дело отплевываясь, допил свой кофе в одиночестве. Говорят, придает бодрости, так что можно попробовать примириться с мерзким вкусом. Он протолкался к выходу через толпу истинных любителей новомодного напитка.
Не так уж часто Стокгольм вызывал у него какое-либо иное чувство, кроме омерзения, но сейчас он с удивлением обнаружил, что искренне рад возвращению. В Фогельсонге он не в первый раз смотрел смерти в глаза, но это была совершенно иная смерть, чем на войне. Неизбежная смерть, сшитая по его мерке, предназначенная только для него. На войне иное дело, там смерть хаотична и неожиданна, она угрожает всем. Косит, не глядя в лицо. На войне смерть не предупреждает, не бормочет равнодушно, да еще заикаясь, что тебя ждет в ближайшие минуты. Из-за кофе или нет, но спать ему совершенно не хотелось. Меньше, чем когда-либо. Тяжелый кошель приятно оттягивал карман – деньги, которые он изъял у Карстена Викаре. Он их не пересчитывал, но, судя по весу, не меньше, чем тот выманил у Кристофера Бликса с его приятелем, а возможно, и с процентами. У самого Карделя никогда не было такого богатства, и никогда он не испытывал такого раздвоения личности. Вроде бы любой клад принадлежит тому, кто его нашел, но нет. Не принадлежит. Не в этот раз. Это не его деньги.
Морозный воздух щипал не только лицо, но и гортань при каждом вдохе, но это казалось ему благостыней, напоминанием, что он чудесным образом все еще жив. У него было важное дело, и он с облегчением думал, что с каждым шагом увеличивается расстояние между ним, чудовищным Магнусом и его хозяином с заряженным отравленной пулей карабином. И жуткой, безмолвной, как сама смерть, разрушающейся усадьбой. Балком пусть занимается Винге, а он никак не мог выкинуть из головы мысли о письмах Кристофера Бликса к давно умершей сестре. Исак Блум сказал, что их принесла в дом Индебету какая-то девушка и отдала сторожу с просьбой передать Сесилу Винге. А Карстен Викаре, еще не зная, что через несколько секунд лишится своего кошелька, рассказал, что после смерти Бликса осталась молодая вдова.
Кардель зашел домой, только чтобы поменять заледеневшие и стоящие колом штаны, которые он, к своему стыду, обмочил в сарае у Балка. Хорошо, что Винге не заметил. Впрочем, наверное, заметил, но не сказал, – есть ли на свете что-то, что Сесил мог бы не заметить? Кардель надел ненавистные форменные белые штаны пальта – других у него просто не было. Обошел всех соседей по площадке – горячей воды ни у кого нет. Вышел во двор, разделся и начал натираться снегом – его преследовало ощущение, что он извалялся в грязи. Соседские мальчишки тут же воспользовались его беззащитностью и начали бомбардировать снежками; он выругался так, что чуть не сорвались с петель оконные рамы, и озорники мгновенно исчезли. Хотя зла на них у него не было – напротив, они немного отвлекли его от мрачных воспоминаний.
Он согрелся от быстрой ходьбы. Настроение заметно улучшилось. Быстро прошел по длинной Вестерлонггатан и свернул направо.
В церкви было ничуть не теплее, чем на улице. Настоятеля он не нашел, тот якобы простыл и отлеживался дома, но капеллан с синими от холода губами после убедительных настояний и не бескорыстно согласился показать ему церковные книги. Да-да, есть такой. Кристофер Бликс, вот, смотрите. Совсем недавно обручился, а теперь напротив его фамилии крест. Значит, помер.
Кардель сунул капеллану в руку еще пару шиллингов и попросил вспомнить все, что он знает про эту трагедию.
– Ну да, только обвенчался – и почти сразу утонул, надо же. Несчастный случай, пошел через залив по молодому льду. А невеста уже брюхата, как она потянет без мужа, один Бог знает. Ничего тут странного нет. – Капеллан многозначительно улыбнулся замерзшими губами. – Это скорее правило, чем исключение. Молодые, знаете ли… горячие. Когда венчаешь молодежь, девять месяцев скорее исключение, чем правило. Иногда чуть не на следующий день рожают. Мы таких жалеем, девчонки совсем. Дети. Так что обвенчали мы их, обвенчали. – Капеллан покивал. – Ребенку не придется горе мыкать. Законное дитя. И мамаше лучше – теперь она не шлюха, а вдова.
Он потупился и пошевелил губами – знал, что нарушает церковную тайну, и на всякий случай помолился. Авось Господь не осудит.
– А как зовут вдову?
– Ловиса Ульрика Бликс, урожденная Тулипан. У ее отца трактир. Название смешное – «Мартышка».
– Вы много знаете и много помните, – похвалил Кардель.
Капеллан улыбнулся и возвел взгляд к небу.
– У нас бедный приход, – сказал он скромно. – После причастия сосуд пуст, и надо искать возможности его пополнить.
«Мартышка» в двух шагах. Простой кабачок, где столы заменяют поставленные на попа бочки. Хозяин вышел навстречу – немолодой человек со светлыми, водянистыми, почти плачущими глазами. Увидев Карделя, он отложил в сторону протертые суповые миски.
– Прошу извинить, у нас еще не открыто. Горячей еды предложить не могу. Если голодны – добро пожаловать закусить.
– Спасибо, но я по другому делу. Я ищу Ловису Ульрику. Можно ее позвать?
Хозяин «Мартышки» внимательно осмотрел его с головы до ног.
– Ловиса Ульрика – моя дочь.
– А она дома?
Карл Тулипан покачал головой:
– К сожалению, нет. Очень усердная девочка, из тех, что и не ждешь увидеть в нынешнем поколении. Но меня огорчает, что она столько работает. Если не у колодца, значит, на рынке. Если у вас есть время подождать и закусить заодно – милости прошу, если нет – приходите еще.
Кардель немного растерялся и начал с опозданием топтаться у порога, стряхивать отсутствующий снег – проверенный способ выиграть время. Он не знал, что сказать.
– Могу я что-то ей передать?
Кардель пощупал кошель в кармане.
– Нет… такие дела другим не поручают. Я вернусь, с вашего позволения.
– Добро пожаловать! В следующий раз непременно повезет.
11
Весна 1793 выдалась на редкость теплой, лето – жарким. А зима… Снег выпал еще в ноябре. Предсказатели погоды – кто по ноющим суставам, кто по другим, одним им известным признакам, – и те, и другие утверждали: зима будет лютой. Самой лютой из всех, что остались в памяти жителей Стокгольма.
Анна Стина Кнапп ни секунды не сомневалась: так оно и есть. Зима небывало лютая. Чуть не каждое утро подбирали замерзших насмерть пьяниц и бездомных, а земля настолько промерзла, что похоронить их до оттепели не было никакой возможности. Трупы сносили в специальные сараи при кладбищах, а когда там уже не было места – заворачивали в холст и складывали рядом, штабелями. По дороге Анна Стина видела рядом с церковью Святого Якуба сугроб, а из него торчали промерзшие до каменного состояния руки и ноги. На самой вершине снеговую перину сдуло ветром, и она заметила сине-черное человеческое лицо. Уличные озорники вставили в зубы покойника сломанную глиняную трубку и расписались мочой на снегу.
Анна Стина носит теперь другое имя: Ловиса Тулипан. Работа в «Мартышке» отнимает все время. День начинается рано. Надо быстро одеться, впустить ассенизатора, который увозит бочку под отхожим местом трактира и ставит на ее место пустую. Она сама взяла на себя множество дел – заметила, что наемные работники пользуются рассеянностью хозяина, исправно получают недельное жалованье, а порученную работу выполняют спустя рукава, а то и вовсе не выполняют. Воду приходится таскать ведрами – насосы в колодце на площади промерзли. Она моет снегом тарелки, миски и кастрюли, таскает дрова с плотов на берегу Меларена, скребет полы, если есть необходимость. Но Анна Стина не жалуется; работа не оставляет времени на угрызения совести, а она их чувствует каждый раз, когда видит, как расплывается в улыбке морщинистое лицо Карла Тулипана, как загорается огонек в его водянистых серо-голубых глазах, когда он кладет руку на ее растущий живот и старается уловить слабое движение зарождающейся жизни. Он и в самом деле уверен, что она – его дочь. И ей очень хотелось бы считать его отцом.
Сны стали другими. Ей уже не снится красный самец, она думает о будущем. Ярость, с которой она в своих кошмарах мчалась огненным вихрем, уничтожая Стокгольм и всех его обитателей, выветрилась, сошла на нет. Но спит она плохо. Из щелей дует, в ее комнатушке довольно холодно, но просыпается она в поту. Будто бы ребенку в ее животе надоело мерзнуть, и он запалил фонарик, согревающий его, а заодно и ее. Когда не спится, она зажигает лучину и смотрится в бугристое, с черными подпалинами, зеркало. На фоне нависшей над землей черной бездны ей кажется, что лицо ее стало круглее. И от еды, которой потчевал ее добрый Тюльпан, и по неслышному, но внятному требованию младенца. Она уже не та умирающая от голода девчонка в Прядильном доме, узнать ее нелегко. Но в безопасности она себя не чувствует. Даже имя несчастного Кристофера Бликса, которое она теперь носит… А если ее опознают и поймают?
Стокгольм, в сущности, – маленький город. Все толкутся в одних и тех же переулках. Выходя за дверь «Мартышки», Анна Стина заматывает голову платком до самых бровей, чтобы скрыть приметную копну светло-русых волос. Она держится подальше от Слюссена, где охотятся за грешницами Тюст и Фишер. Но пальты появляются и в Городе между мостами, и каждый раз, как она завидит их приметные синие камзолы с белой подпояской, у нее чуть не останавливается сердце.
И один и тот же сон. Будто бы возится она в буфете позади общего зала «Мартышки», но едва переступает порог, встречается взглядом с ним и роняет стопку тарелок, не слыша звона бьющегося фаянса. В зале стоит он. Петтер Петтерссон. Прислонился к бочке с игривой улыбкой на физиономии.
Он церемонно кланяется и называет ее по имени: Анна Стина Кнапп. Она стоит неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а он подходит к ней и берет за руку.
– Фрекен, мнится мне, забыла. Она обещала мне танец.
Постоянные посетители «Мартышки», те, кого она привыкла считать своими друзьями, начинают свистеть, шикать, показывать на нее пальцем, а Калле Тулипан, поняв все коварство ее обмана, горько рыдает. Петтер Петтерссон бережно, даже нежно надевает на ее руку ременный наручник и выводит на улицу, где уже ждет телега, чтобы отвезти ее туда, откуда она сбежала, в Прядильный дом на Лонгхольмене. А там уже ждет ее Мастер Эрик, чтобы пройти в танце множество кругов вокруг колодца, чтобы уничтожить в ней все живое и оставить жалкий ошметок человеческой жизни. Конечно же, она выкинет; ее организм, стараясь перенести пытку, наверняка избавится от всего, что его отягощает, и от ее будущего ребенка останется только красное пятно на снегу. И она будет проходить мимо этого пятна каждый день, пока ею окончательно не овладеет безумие.
Она возвращается в «Мартышку» вечером с покупками: несколько пойманных в силки зайцев, выловленные из-подо льда налимы, хлеб. Солнце давно село. Опять началась пурга, немногочисленные прохожие торопятся в укрытие, согнувшись под ветром и прижимаясь к шероховатым стенам домов. Карл Тулипан уже согрел вино на плите и сразу налил ей кружку дымящегося глёгга. Он обнимает ее своими большими корявыми руками и трет плечи, помогает согреться.
– Тебя спрашивал какой-то мужчина.
– Сказал, что ему надо?
– Нет. Он зайдет еще раз.
– Как выглядел?
– Здоровенный. Нос набок… Морда, как у уличного бойца. Знаешь таких?
Мальчика едва ли не за шиворот волокут в комнату, где засушенные розы в бесчисленных корзинах уже не в силах превозмочь тяжелый смрад гниющей плоти. Ему ставят стул и приказывают сидеть рядом с пастором у постели умирающего.
Долго сидит он, вслушиваясь в тяжелое, с хрипом, дыхание, всматриваясь в бледное, покрытое крупными каплями пота лицо отца. Иногда пастор уходит по своим делам, оставляя его одного. Не сразу, но он решается подойти поближе, поднять руку отца и подвигать ее вправо-влево над одеялом, все резче и сильнее. В изможденном теле не осталось сил, отец не может ему помешать, разве что тихими скулящими стонами. Он всматривается в лицо отца, большое, красное, с застывшим выражением ужаса, кладет ему на рот маленькую бледную руку, а большим и указательным пальцами зажимает ноздри. Его самого удивляет, как легко перекрыть поток воздуха. Больной щелкает зубами, пытаясь ухватить его за руку, но это невозможно: у него не осталось сил, чтобы поднять голову. Начинаются судороги, лицо синеет, глаза лезут из орбит.
Мальчик повторяет смертельный маневр вновь и вновь, но ему не хватает мужества довести замысел до конца. Он каждый раз убирает руку и смотрит, как отец судорожно хватает воздух в длинном, с подвыванием, вздохе.
Густав Адольф умер в ту же ночь. Камеристка мягко положила мальчику руку на плечо – приняла его полуистерический хохот за плач – и вытерла выступившие от смеха слезы шелковым платком.
Гроб с телом государственного советника привозят в церковь рядом с Фогельсонгом, туда, где покоится прах его предков, кладут в крипту на почетном месте рядом с хорами и накрывают плитой с высеченной надписью. На стене красуется герб рода Балков. В начале июня мальчик дожидается, когда все уснут, одевается и выходит из дома. Пересекает двор, минует липовую аллею. В отличие от его спальни, полной страхов и видений, ночная тьма полна прохлады и покоя.
Он идет в церковь. Врата открыты на случай появления кающихся ночных грешников, хотя откуда им взяться… В самой церкви темно и пусто. Он добирается до могильных плит и, на ощупь читая рельефные буквы, находит могилу отца. Расстегивает штаны и садится на корточки. На следующее утро кантор обнаруживает на могильной плите кучу, окруженную роем блестящих синих мух и размазанную так, чтобы покрыть всю надпись с именем усопшего: Густав Адольф Балк. Кантор качает головой, приносит ведро с водой и тщательно моет плиту. До конца дней своих он будет рассказывать, как злой дух посетил их церковь, наверняка у нечистого схватило живот по пути в большой город.
Но торжество мальчика недолговечно. Он плохо спит, его мучат кошмары, он то и дело слышит приближающиеся шаги отца в коридоре.
Но со временем понимает, хотя раньше никогда не догадывался: есть вещи и похуже, чем побои.
Например, одиночество.
10
Понедельник, вторая половина дня. Микель Кардель греет руки, сжимая белую фаянсовую кружку с горячим кофе. Это его первая встреча с Винге после драматической поездки, чуть не стоившей ему жизни. Он вышел из кибитки на Северной площади и двинулся через мост домой – помыться и поспать после многих часов бодрствования. Но заснуть так и не смог.
– Что он рассказывал по дороге? Удалось что-то узнать?
Винге задумчиво кивнул:
– Да… Он сейчас спит. Я еще не знаю, где будет проходить судебный процесс. Пока я поместил его в Кастенхофе, арестантской на Норрмальме. Анонимно. Мы также пока не знаем, когда Ульхольм собирается вступить в должность, поэтому хотел бы сохранить всю историю в тайне, пока не закончу допрос. Тогда можно передавать дело в суд. Я знаком со стражей, могу приходить и уходить инкогнито.
Прошло уже несколько часов, как они вернулись в город и расстались у таможни, но у Карделя все еще горели щеки от ледяного ветра, будто их натерли наждаком.
– Только не думайте, Сесил, что я неблагодарная скотина… Я ваш должник, если бы не вы, получил бы пулю в живот и достался на обед этой зверюге. Но вопрос остается вопросом: почему он так легко сдался? После всех наших трудов… Поднял лапки, и все. Даже оскорбительно.
– Надеюсь получить ответ и на этот вопрос, и на многие другие, Жан Мишель.
– И что мы делаем дальше?
– Я иду в Кастенхоф допрашивать Балка. Увидимся завтра в это же время.
Кардель, то и дело отплевываясь, допил свой кофе в одиночестве. Говорят, придает бодрости, так что можно попробовать примириться с мерзким вкусом. Он протолкался к выходу через толпу истинных любителей новомодного напитка.
Не так уж часто Стокгольм вызывал у него какое-либо иное чувство, кроме омерзения, но сейчас он с удивлением обнаружил, что искренне рад возвращению. В Фогельсонге он не в первый раз смотрел смерти в глаза, но это была совершенно иная смерть, чем на войне. Неизбежная смерть, сшитая по его мерке, предназначенная только для него. На войне иное дело, там смерть хаотична и неожиданна, она угрожает всем. Косит, не глядя в лицо. На войне смерть не предупреждает, не бормочет равнодушно, да еще заикаясь, что тебя ждет в ближайшие минуты. Из-за кофе или нет, но спать ему совершенно не хотелось. Меньше, чем когда-либо. Тяжелый кошель приятно оттягивал карман – деньги, которые он изъял у Карстена Викаре. Он их не пересчитывал, но, судя по весу, не меньше, чем тот выманил у Кристофера Бликса с его приятелем, а возможно, и с процентами. У самого Карделя никогда не было такого богатства, и никогда он не испытывал такого раздвоения личности. Вроде бы любой клад принадлежит тому, кто его нашел, но нет. Не принадлежит. Не в этот раз. Это не его деньги.
Морозный воздух щипал не только лицо, но и гортань при каждом вдохе, но это казалось ему благостыней, напоминанием, что он чудесным образом все еще жив. У него было важное дело, и он с облегчением думал, что с каждым шагом увеличивается расстояние между ним, чудовищным Магнусом и его хозяином с заряженным отравленной пулей карабином. И жуткой, безмолвной, как сама смерть, разрушающейся усадьбой. Балком пусть занимается Винге, а он никак не мог выкинуть из головы мысли о письмах Кристофера Бликса к давно умершей сестре. Исак Блум сказал, что их принесла в дом Индебету какая-то девушка и отдала сторожу с просьбой передать Сесилу Винге. А Карстен Викаре, еще не зная, что через несколько секунд лишится своего кошелька, рассказал, что после смерти Бликса осталась молодая вдова.
Кардель зашел домой, только чтобы поменять заледеневшие и стоящие колом штаны, которые он, к своему стыду, обмочил в сарае у Балка. Хорошо, что Винге не заметил. Впрочем, наверное, заметил, но не сказал, – есть ли на свете что-то, что Сесил мог бы не заметить? Кардель надел ненавистные форменные белые штаны пальта – других у него просто не было. Обошел всех соседей по площадке – горячей воды ни у кого нет. Вышел во двор, разделся и начал натираться снегом – его преследовало ощущение, что он извалялся в грязи. Соседские мальчишки тут же воспользовались его беззащитностью и начали бомбардировать снежками; он выругался так, что чуть не сорвались с петель оконные рамы, и озорники мгновенно исчезли. Хотя зла на них у него не было – напротив, они немного отвлекли его от мрачных воспоминаний.
Он согрелся от быстрой ходьбы. Настроение заметно улучшилось. Быстро прошел по длинной Вестерлонггатан и свернул направо.
В церкви было ничуть не теплее, чем на улице. Настоятеля он не нашел, тот якобы простыл и отлеживался дома, но капеллан с синими от холода губами после убедительных настояний и не бескорыстно согласился показать ему церковные книги. Да-да, есть такой. Кристофер Бликс, вот, смотрите. Совсем недавно обручился, а теперь напротив его фамилии крест. Значит, помер.
Кардель сунул капеллану в руку еще пару шиллингов и попросил вспомнить все, что он знает про эту трагедию.
– Ну да, только обвенчался – и почти сразу утонул, надо же. Несчастный случай, пошел через залив по молодому льду. А невеста уже брюхата, как она потянет без мужа, один Бог знает. Ничего тут странного нет. – Капеллан многозначительно улыбнулся замерзшими губами. – Это скорее правило, чем исключение. Молодые, знаете ли… горячие. Когда венчаешь молодежь, девять месяцев скорее исключение, чем правило. Иногда чуть не на следующий день рожают. Мы таких жалеем, девчонки совсем. Дети. Так что обвенчали мы их, обвенчали. – Капеллан покивал. – Ребенку не придется горе мыкать. Законное дитя. И мамаше лучше – теперь она не шлюха, а вдова.
Он потупился и пошевелил губами – знал, что нарушает церковную тайну, и на всякий случай помолился. Авось Господь не осудит.
– А как зовут вдову?
– Ловиса Ульрика Бликс, урожденная Тулипан. У ее отца трактир. Название смешное – «Мартышка».
– Вы много знаете и много помните, – похвалил Кардель.
Капеллан улыбнулся и возвел взгляд к небу.
– У нас бедный приход, – сказал он скромно. – После причастия сосуд пуст, и надо искать возможности его пополнить.
«Мартышка» в двух шагах. Простой кабачок, где столы заменяют поставленные на попа бочки. Хозяин вышел навстречу – немолодой человек со светлыми, водянистыми, почти плачущими глазами. Увидев Карделя, он отложил в сторону протертые суповые миски.
– Прошу извинить, у нас еще не открыто. Горячей еды предложить не могу. Если голодны – добро пожаловать закусить.
– Спасибо, но я по другому делу. Я ищу Ловису Ульрику. Можно ее позвать?
Хозяин «Мартышки» внимательно осмотрел его с головы до ног.
– Ловиса Ульрика – моя дочь.
– А она дома?
Карл Тулипан покачал головой:
– К сожалению, нет. Очень усердная девочка, из тех, что и не ждешь увидеть в нынешнем поколении. Но меня огорчает, что она столько работает. Если не у колодца, значит, на рынке. Если у вас есть время подождать и закусить заодно – милости прошу, если нет – приходите еще.
Кардель немного растерялся и начал с опозданием топтаться у порога, стряхивать отсутствующий снег – проверенный способ выиграть время. Он не знал, что сказать.
– Могу я что-то ей передать?
Кардель пощупал кошель в кармане.
– Нет… такие дела другим не поручают. Я вернусь, с вашего позволения.
– Добро пожаловать! В следующий раз непременно повезет.
11
Весна 1793 выдалась на редкость теплой, лето – жарким. А зима… Снег выпал еще в ноябре. Предсказатели погоды – кто по ноющим суставам, кто по другим, одним им известным признакам, – и те, и другие утверждали: зима будет лютой. Самой лютой из всех, что остались в памяти жителей Стокгольма.
Анна Стина Кнапп ни секунды не сомневалась: так оно и есть. Зима небывало лютая. Чуть не каждое утро подбирали замерзших насмерть пьяниц и бездомных, а земля настолько промерзла, что похоронить их до оттепели не было никакой возможности. Трупы сносили в специальные сараи при кладбищах, а когда там уже не было места – заворачивали в холст и складывали рядом, штабелями. По дороге Анна Стина видела рядом с церковью Святого Якуба сугроб, а из него торчали промерзшие до каменного состояния руки и ноги. На самой вершине снеговую перину сдуло ветром, и она заметила сине-черное человеческое лицо. Уличные озорники вставили в зубы покойника сломанную глиняную трубку и расписались мочой на снегу.
Анна Стина носит теперь другое имя: Ловиса Тулипан. Работа в «Мартышке» отнимает все время. День начинается рано. Надо быстро одеться, впустить ассенизатора, который увозит бочку под отхожим местом трактира и ставит на ее место пустую. Она сама взяла на себя множество дел – заметила, что наемные работники пользуются рассеянностью хозяина, исправно получают недельное жалованье, а порученную работу выполняют спустя рукава, а то и вовсе не выполняют. Воду приходится таскать ведрами – насосы в колодце на площади промерзли. Она моет снегом тарелки, миски и кастрюли, таскает дрова с плотов на берегу Меларена, скребет полы, если есть необходимость. Но Анна Стина не жалуется; работа не оставляет времени на угрызения совести, а она их чувствует каждый раз, когда видит, как расплывается в улыбке морщинистое лицо Карла Тулипана, как загорается огонек в его водянистых серо-голубых глазах, когда он кладет руку на ее растущий живот и старается уловить слабое движение зарождающейся жизни. Он и в самом деле уверен, что она – его дочь. И ей очень хотелось бы считать его отцом.
Сны стали другими. Ей уже не снится красный самец, она думает о будущем. Ярость, с которой она в своих кошмарах мчалась огненным вихрем, уничтожая Стокгольм и всех его обитателей, выветрилась, сошла на нет. Но спит она плохо. Из щелей дует, в ее комнатушке довольно холодно, но просыпается она в поту. Будто бы ребенку в ее животе надоело мерзнуть, и он запалил фонарик, согревающий его, а заодно и ее. Когда не спится, она зажигает лучину и смотрится в бугристое, с черными подпалинами, зеркало. На фоне нависшей над землей черной бездны ей кажется, что лицо ее стало круглее. И от еды, которой потчевал ее добрый Тюльпан, и по неслышному, но внятному требованию младенца. Она уже не та умирающая от голода девчонка в Прядильном доме, узнать ее нелегко. Но в безопасности она себя не чувствует. Даже имя несчастного Кристофера Бликса, которое она теперь носит… А если ее опознают и поймают?
Стокгольм, в сущности, – маленький город. Все толкутся в одних и тех же переулках. Выходя за дверь «Мартышки», Анна Стина заматывает голову платком до самых бровей, чтобы скрыть приметную копну светло-русых волос. Она держится подальше от Слюссена, где охотятся за грешницами Тюст и Фишер. Но пальты появляются и в Городе между мостами, и каждый раз, как она завидит их приметные синие камзолы с белой подпояской, у нее чуть не останавливается сердце.
И один и тот же сон. Будто бы возится она в буфете позади общего зала «Мартышки», но едва переступает порог, встречается взглядом с ним и роняет стопку тарелок, не слыша звона бьющегося фаянса. В зале стоит он. Петтер Петтерссон. Прислонился к бочке с игривой улыбкой на физиономии.
Он церемонно кланяется и называет ее по имени: Анна Стина Кнапп. Она стоит неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а он подходит к ней и берет за руку.
– Фрекен, мнится мне, забыла. Она обещала мне танец.
Постоянные посетители «Мартышки», те, кого она привыкла считать своими друзьями, начинают свистеть, шикать, показывать на нее пальцем, а Калле Тулипан, поняв все коварство ее обмана, горько рыдает. Петтер Петтерссон бережно, даже нежно надевает на ее руку ременный наручник и выводит на улицу, где уже ждет телега, чтобы отвезти ее туда, откуда она сбежала, в Прядильный дом на Лонгхольмене. А там уже ждет ее Мастер Эрик, чтобы пройти в танце множество кругов вокруг колодца, чтобы уничтожить в ней все живое и оставить жалкий ошметок человеческой жизни. Конечно же, она выкинет; ее организм, стараясь перенести пытку, наверняка избавится от всего, что его отягощает, и от ее будущего ребенка останется только красное пятно на снегу. И она будет проходить мимо этого пятна каждый день, пока ею окончательно не овладеет безумие.
Она возвращается в «Мартышку» вечером с покупками: несколько пойманных в силки зайцев, выловленные из-подо льда налимы, хлеб. Солнце давно село. Опять началась пурга, немногочисленные прохожие торопятся в укрытие, согнувшись под ветром и прижимаясь к шероховатым стенам домов. Карл Тулипан уже согрел вино на плите и сразу налил ей кружку дымящегося глёгга. Он обнимает ее своими большими корявыми руками и трет плечи, помогает согреться.
– Тебя спрашивал какой-то мужчина.
– Сказал, что ему надо?
– Нет. Он зайдет еще раз.
– Как выглядел?
– Здоровенный. Нос набок… Морда, как у уличного бойца. Знаешь таких?