– Ваше имя Сесил Винге. Именно вас я и ждал. Меня зовут Юханнес Балк. Я не снимаю с себя ответственность за убийство Даниеля Девалля. Вы хотите отвезти меня в Стокгольм? Что же, можем ехать. Здесь уже ничего и никого не осталось.
8
Солнце было еще меньше, чем накануне. Оно напоминало кусок тлеющего угля, который некий титан метнул в небо, но сил не хватило, и теперь его снаряд медленно, по веками исчисленной дуге, падал к горизонту. В бледном свете зимнего утра Винге рассматривал сидящего напротив спутника. Трудно определить возраст: то ли рано состарившийся юноша, то ли человек в возрасте, лица которого так и не коснулась суровая и размашистая кисть зрелости.
Пожалуй, самое точное определение дал юный Кристофер Бликс в своих письмах.
Пустота. Во взгляде, в мимике. Странная пустота.
Сесил неосмотрительно глубоко вдохнул и закашлялся. Отвернулся, перегнулся через поручень и сплюнул кровь под полозья.
– Как ваше здоровье, господин Винге.
Вопросительную интонацию Сесил не различил. Голос пустой, словно этот человек никогда не слышал мелодию языка и выбрал одну-единственную ноту.
И вспомнил годы учения, когда вместе с сокурсниками они стояли за партами и вслух читали целые периоды на чужом языке, не понимая смысла. Но у этого человека язык и гортань будто бы отказывались произнести нужный звук. Он запинался и останавливался в поисках другого слова, которое было бы ему не так отвратительно.
– Вас и правда это заботит?
Юханнес Балк посмотрел ему в глаза. Винге сообразил, что их взгляды встретились впервые.
– Почему меня не должно заботить ваше состояние?
– Потому что вы чудовище, Юханнес. Монстр.
Балк замолчал, не сводя с него глаз. Что-то в нем изменилось. Он словно повесил перед собой прозрачный занавес тишины, и, пока Винге вдумывался в смысл этого молчания, у него по спине и рукам побежали мурашки.
– Мир сделал меня таким, какой я есть, – сказал Балк тем же бесцветным голосом, время от времени запинаясь. – И если принять ваши слова за истину… Допустим, да. Допустим, я монстр… Но что в таком случае сказать о мире? Но если вам так угодно – пожалуйста. Монстр. Не хочу возражать вашему определению. Кроме человеколюбия, у меня есть и другие причины беспокоиться о состоянии вашего здоровья.
– Вы знали мое имя и раньше, Юханнес?
– Впервые услышал, когда «Экстра Постен» раструбила про утопленника в Фатбурене, и постарался кое-что разузнать. С большим интересом прочитал о вашей деятельности на юридическом поприще. Вы якобы никогда не изменяли своим идеалам и даже ввели некоторые новшества в процедуру судопроизводства. Всегда позволяли обвиняемому изложить свою версию событий, причем публично, перед судом, чтобы все могли слышать… И после всего, что произошло… После того, как вы так много обо мне узнали, могу ли я спросить, господин Винге: заслуживает ли такой, как вы выразились, монстр… имеет ли подобный монстр право высказать свою версию преступления на суде?
– Перед законом все равны. Какое бы преступление вы ни совершили, на ваши права никто не покушается.
– В таком случае, может быть… В таком случае прошу выслушать мою историю. Так, как она мне представляется. Ничего не буду скрывать. Задавайте вопросы, и я по мере сил постараюсь на них ответить. Согласны? Не знаю, сколько вы дадите мне времени…
– И я не знаю. Увидим.
– Сначала пролог, если позволите.
Юханнес Балк закрыл глаза, набрал воздуха и с силой выдохнул носом. У ноздрей возникли и тут же рассеялись маленькие плюмажики пара.
– В нашем роду существовала традиция: крестить старшего сына в честь короля Густава Второго. Войны Густава Адольфа принесли счастье роду Балков, и не только Балков. Многих других. Сто пятьдесят лет назад немецкие герцогства лежали в руинах, а северный лев гулял с высоко поднятым хвостом. Мы купались в крови и славе, мы получали графские звания, наши сундуки разваливались под тяжестью захваченного золота. Построили Фогельсонг на наших древних угодьях, валили лес и устроили хлебопашество. Родитель мой был последним в длинном ряду Густавов Адольфов, отцов и сыновей.
– Я помню имя вашего отца с детства. Он заседал в Государственном совете, пока король Густав Третий не объявил себя самодержцем.
Юханнес Балк опять посмотрел на него долгим и непонятным взглядом. Так смотрят глубоко задумавшиеся люди.
– Говорят, великих людей создают обстоятельства, которые они преодолевают. Никто не станет отрицать, что у моего отца таких обстоятельств было немало. Пять поколений сменилось между ним и нашими предками, снискавшими честь, славу и богатство на полях сражений. И все эти пять поколений опустошали сундуки, не добавляя ни шиллинга, так что отцу в наследство достались только долги. Он-то как раз понимал, что самому почетному происхождению грош цена, если оно не подкреплено капиталом, и решил вернуть роду Балков его утраченное величие. Должен сказать, мои предки особой красотой не отличались, но в отце словно сошлись самые уродливые черты: пучеглазый, нос картошкой, без подбородка… Тощий, с запавшими висками и редкими белесыми волосами. Не сказать, чтобы невесты выстраивались в очередь, ему пришлось долго искать подходящую партию. Конечно, ни о каких чувствах речи не шло, он смотрел на брак, как на средство выбраться из финансовой пропасти… Неподалеку от Фогельсонга есть большое поместье, принадлежащее дому Виде. Род Виде в то время стоял на грани вырождения. У Люкаса, патриарха, представителя последней ветви рода, была всего одна дочь, а они с женой к тому времени уже состарились, чтобы пытаться зачать ребенка. Но состояние, и немалое, они сохранили. Балки транжирили, а Виде приумножали. И мой отец поехал к Люкасу Виде просить руки его дочери. Визит, надо вам сказать, принял бурный характер…
– По какой причине?
– По причине… – как эхо, повторил Юханнес. – Дочь звали Мария, крестьяне дали ей прозвище Дева Мария. Она была, как бы сказать помягче… нездорова. За тридцать с лишним лет до того дня она появилась на свет ногами вперед. Роды были очень трудными. Лекарь спас ее жизнь, но она осталась ненормальной. Не покидала постель, ее кормили с ложечки. Дни напролет она лежала, уставившись куда-то, куда не проникал взгляд ни единого смертного, и если что-то и происходило в ее голове, то никто об этом знать не мог. Когда отец сделал ей предложение, Люкас Виде не знал, что и думать. Он пришел в ярость, хотел выбросить незваного жениха из дома, но отец стоял на своем. Путем этого брака, пусть и формального, он унаследует владения Виде и дает клятвенное обещание управлять ими не хуже, чем сам Люкас, хотя, разумеется, на много поколений вперед он ничего обещать не может. Он позаботится о слугах и их семьях. Таким образом, поместье не перейдет, как полагается по закону, во владение короля и не будет продано какому-то чужаку, который наверняка растранжирит все состояние на покупку украшений и земельных участков для своих придворных любовниц. Отец поклялся, что будет заботиться о Марии Виде не хуже, чем ее родители, жизненный путь которых близится к концу. Постепенно Люкас Виде увидел в его доводах определенную логику и согласился. Они ударили по рукам. Полуживую Деву Марию отнесли на носилках в церковь, где их и обвенчали. Присутствовали только самые близкие. Приданое было огромным, но во много раз больше отец должен был унаследовать после кончины Люкаса Виде. Так Густав Адольф спас имение своих предков. Он повелел написать портрет своей жены, но не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой он хотел бы ее видеть. Пасторальный портрет на фоне Фогельсонга. Какая чудовищная издевка!
Юханнес Балк замолчал. Чем дальше он рассказывал, тем лучше складывались слова, и его странное заикание почти исчезло.
– Скандал разразился, когда уже стало невозможным скрывать в перинах Фогельсонга растущий живот Девы Марии. В договоре с Виде, само собой, подразумевалось, что никаких брачных отношений между супругами быть не должно. Теперь же пришлось посылать за лекарем и акушерками в Салу. Так я и появился на свет… Прямое доказательство, что Густав Адольф нарушил договор. Перешагнул порог супружеской спальни и овладел неподвижным телом жены. Говорят, что Люкаса Виде от этой новости хватил удар. Густав Адольф навестил умирающего тестя и своим, как принято выражаться, серебряным, а точнее – змеиным языком уговорил его. Мол, только таким способом можно сохранить оба имения вперед на многие поколения и что едва не убившая его отвратительная новость вовсе не отвратительна и даже не плоха, а просто лучше некуда. Не желает же тесть смерти своему единственному внуку. Тесть и в самом деле не жаждал крови внука. Он прожил еще несколько лет отшельником, и с зятем никогда больше не встречался. После его смерти оба имения воссоединились под названием Фогельсонг. Благодаря отцу я родился, благодаря отцу вырос, купаясь в роскоши.
Последовала долгая пауза, нарушаемая лишь скрипом железных полозьев по снегу и неразличимым бормотанием кучера, настолько же монотонным, как и речь Балка. Солнце уже клонилось к закату. Бледно-серое зимнее небо постепенно розовело, и вскоре весь заснеженный горизонт отливал зловещим пурпуром.
– Если хочешь вырастить, как вы метко выразились, монстра, надо с младенческих лет научить его ненавидеть, – без выражения, как и раньше, произнес Балк. – Он часто бил меня, мой отец. Он почитал себя большим государственным человеком, и ему нравилось показывать свою власть над своим окружением, а в первую очередь – над собственным сыном. Надо мной. Когда я стал постарше, научился различать, по какому поводу он меня бьет. Чаще всего – от раздражения, когда сталкивался с какой-то временной неудачей. Но и в хорошем настроении тоже – считал, должно быть, что побои делают ребенка терпеливым и добродетельным. Постепенно я понял, что он сам получил точно такое же воспитание… Едва садишься на стул, от боли начинают течь слезы… Представьте, господин Винге, он получил точно такое же воспитание и был уверен, что именно ему обязан своими успехами. Он был убежден, что он образцовый родитель и хозяин. Часто требовал от меня ответов на вопросы, которые я не понимал и не мог понять, – должно быть, хотел испытать. И когда я от страха дать неправильный ответ начинал путаться, он постепенно разъярялся, а я окончательно терялся и начинал заикаться. Вы наверняка заметили, что от этого постыдного недостатка я не избавился до сих пор. Монстр, зачатый монстром. Вы даже не можете предположить, как я счастлив, что не оставлю потомства. В длинном ряду чудовищ, который, скорее всего, тянется к заре человечества, я буду последним. Самое большое мое желание – чтобы на могильном камне, хотя бы в скобках, написали: «Он не оставил потомства». На высшем суде это наверняка будет зачтено, как добродетель.
Балк закрыл глаза и несколько раз кивнул – видимо, своим мыслям.
– Он и другие вещи со мной проделывал, особенно, когда напивался. Видимо, в ночном молчании усадьбы ему не хватало детского плача.
Лицо его внезапно изменилось. Хотя, возможно, это была всего-навсего игра теней. В плотных рядах придорожного леса время от времени возникали прогалины, и свет падал по-разному.
Должно быть, показалось.
– И я начал мстить. Вымещал обиду, как и все дети, на тех, кто не мог защититься даже от меня. Лягушки в запруде. Собаки, куры… Они стали бояться моего гнева не меньше, чем я боялся гнева отца.
Солнце зашло, и стало заметно холоднее. Наступала еще одна зимняя ночь. В приближающемся с каждым часом Стокгольме мороз наверняка пожнет этой ночью немалый урожай среди нищих и бездомных. Дитеру Швальбе предстоит серьезная работа. Впрочем, он быстро оставит тщетные попытки продолбить промерзшую землю, и трупы усопших будут дожидаться оттепели в едва прикрытых парусиной штабелях.
На козлах рядом с кучером сидел Микель Кардель. Он наверняка не слышал их беседы. Скрестил руки на груди и правой то и дело похлопывал себя по плечу – пытался согреться. Винге долго смотрел на его широченную спину. В конце концов повернулся к Балку:
– Никак не ожидал, что вы разрядите карабин в собаку.
На лице Балка не отразилось ровным счетом ничего.
– Магнус свою задачу выполнил. Лучше так, чем оставить его подыхать от холода и голода в собственных испражнениях. Ваш приятель сказал мне, что явился в одиночестве, чтобы чем-нибудь поживиться. Если бы он не лгал, можно было бы избежать этого неприятного эпизода.
Балке смахнул с плеч снежинки и поправил медвежью полость на коленях.
– Нам осталось не так много времени. Позвольте мне закончить главную часть истории.
9
…Мальчик растет таким одиноким, что слово «одиночество» утрачивает смысл. Постоянно окружен людьми, но он не такой, как они. Последний в ряду господ, и, когда отец в Стокгольме, что бывает часто, он – главный. Он лучше других. Он – хозяин. Он слышит смех в комнате, где играют дети прислуги, открывает дверь – и все замолкают. Опускают глаза и начинают куда-то торопиться, а родители бормочут извинения. Но он ясно чувствует – дети его ненавидят.
Он привык, что вокруг – пустота.
Толпа учителей готовит его к будущим великим деяниям, о которых он не имеет ни малейшего представления. Учение ему противно. Учителя воспитывают его теми же методами, что отец, – тычки и розги. Они получили инструкции – порка укрепляет характер и силу воли.
Фогельсонг – гиблое место. Никто не хочет оставаться там надолго. Учителя смотрят на свою работу, как на неизбежное зло: надо подзаработать немного и сматывать удочки. Тем временем он уничтожает почти всех лягушек в запруде, а звериная мелкота разбегается во все стороны, едва заслышав его шаги.
Постепенно до него доходит, что у него есть мать. Фогельсонг не так велик, чтобы вечно скрывать тайну. В господском доме есть этаж, куда ему ходить запрещено, есть дверь, которую ему заказано открывать. Туда носят миски с молочным супом и кашей и забирают пустые. Его мать держат там. Для всего мира она мертва. С того дня, как Густав Адольф привез Деву Марию в этот дом, она мертва для всех, кроме прислуги. Мальчик находит в шкафу забытую связку ржавых ключей и по ночам методично пробует их один за другим, предварительно смазав украденным на кухне ломтем сала. После многих попыток дверь открывается.
Она лежит совершенно неподвижно, укрытая простынями, под белым балдахином. Мальчик медленно, стараясь, чтобы не скрипнула доска, пересекает комнату и подходит поближе. Впервые в жизни смотрит в лицо матери и понимает: он очень похож на нее. Кладет руку на простыню и чувствует тепло ее тела. Никакого встречного движения. Он встает так, чтобы попасть в поле зрения, но глаза ее пусты и мертвы.
Мальчик ложится рядом с матерью, сворачивается в клубочек и чувствует, как тает сковавший его душу лед одиночества.
Он приходит в комнату матери каждую ночь и ложится к ней в постель. Постепенно с ней происходят перемены. Она немного шевелит рукой. Мальчик заглядывает ей в глаза, и ему кажется, что в них медленно разгорается огонек узнавания. Она пытается потрогать его лицо, и с каждой ночью рука ее все ближе и ближе. Мальчик мечтает о мгновении, когда щека его ощутит материнскую ласку. Тогда, наверное, весь окружающий его холодный и враждебный мир тут же изменится и засияет всеми цветами радуги. Ранним утром он покидает ее, поправляет простыни в совершенной уверенности: уж завтра-то обязательно.
Проходят недели.
Когда ей наконец удается дотянуться до него, рука ее обращается в когтистую лапу, и отросшие ногти впиваются в его лицо, где черты отца читаются не менее явственно, чем черты матери. Из гортани ее вырывается шипящий рев. Плача от страха и разочарования, он выбегает вон. Происхождение глубоких царапин придется как-то объяснять. Он сваливает все на домашнюю кошку и требует, чтобы ее утопили.
Мальчик больше на заходит в спальню матери, но каждый вечер пробирается к двери и прислушивается. И в одну из ночей он слышит скрип половых досок.
Она поднялась с постели. Наверное, своими посещениями он затронул какие-то доселе молчавшие струны в ее душе. Вначале он подглядывает в замочную скважину, видит, как она встает и бессмысленно оглядывается, стоя рядом с кроватью. Потом мальчик решается, поворачивает ключ в замке, входит в спальню и тут же обнаруживает, что, пока он не приближается к матери, она его не замечает.
После этого он несколько ночей проводит сидя на полу в ее спальне, прислонившись спиной к стене и наблюдая. Покидает он спальню только ранним утром, за полчаса до того, как ее постоянные прислужники, пожилая супружеская пара, приведут в порядок постель и отведут хозяйку под балдахин.
Следующей ночью все повторяется. Его поражает, что она поднимается со своего ложа ровно в полночь, чуть ли не с еле слышным отсюда боем часов.
Почти год мать учится ходить. Наконец ей удается подойти к окну – и с этого момента из ночи в ночь повторяется один и тот же ритуал: она медленно поднимает руку и ловит одну из бесчисленных карамор, которые бьются о стекло в надежде обрести такую близкую и все же недоступную свободу.
Медлительность и нечеловеческое терпение делают ее отменной охотницей. Она накрывает очередную карамору ладонью и зажимает насекомое между большим и указательным пальцами. Методично отрывает крылья и длинные хрупкие ножки, терпеливо и тщательно, чтобы не оборвать жизнь, которая еще теплится в изуродованном тельце. Потом охота возобновляется. Мальчик видит, как шевелятся ее губы; она шепчет что-то, разговаривает со своей жертвой. Он подходит поближе, различает имя отца, и его осеняет: это единственная месть, которая ей доступна.
Его переполняют противоречивые чувства.
После этого он не приходит к матери никогда.
Этой же зимой она умерла от лихорадки.
На подоконнике рядами лежат караморы без ножек и крыльев. Некоторые продолжают шевелиться еще несколько дней после того, как тело Девы Марии предано земле. Мальчик ее не оплакивает.
Когда начинается оттепель, Густав Адольф оступается на булыжной мостовой Стокгольма и неудачно падает. Открытый перелом бедра. Придворному лейб-медику удается составить обломки, но всем известно, что нет ничего опаснее весеннего воздуха, несущего с собой всевозможную заразу. Рана нагнаивается, начинается антонов огонь. Отец не поднимается с постели, гангрена проникает все глубже и глубже, нога чернеет.
8
Солнце было еще меньше, чем накануне. Оно напоминало кусок тлеющего угля, который некий титан метнул в небо, но сил не хватило, и теперь его снаряд медленно, по веками исчисленной дуге, падал к горизонту. В бледном свете зимнего утра Винге рассматривал сидящего напротив спутника. Трудно определить возраст: то ли рано состарившийся юноша, то ли человек в возрасте, лица которого так и не коснулась суровая и размашистая кисть зрелости.
Пожалуй, самое точное определение дал юный Кристофер Бликс в своих письмах.
Пустота. Во взгляде, в мимике. Странная пустота.
Сесил неосмотрительно глубоко вдохнул и закашлялся. Отвернулся, перегнулся через поручень и сплюнул кровь под полозья.
– Как ваше здоровье, господин Винге.
Вопросительную интонацию Сесил не различил. Голос пустой, словно этот человек никогда не слышал мелодию языка и выбрал одну-единственную ноту.
И вспомнил годы учения, когда вместе с сокурсниками они стояли за партами и вслух читали целые периоды на чужом языке, не понимая смысла. Но у этого человека язык и гортань будто бы отказывались произнести нужный звук. Он запинался и останавливался в поисках другого слова, которое было бы ему не так отвратительно.
– Вас и правда это заботит?
Юханнес Балк посмотрел ему в глаза. Винге сообразил, что их взгляды встретились впервые.
– Почему меня не должно заботить ваше состояние?
– Потому что вы чудовище, Юханнес. Монстр.
Балк замолчал, не сводя с него глаз. Что-то в нем изменилось. Он словно повесил перед собой прозрачный занавес тишины, и, пока Винге вдумывался в смысл этого молчания, у него по спине и рукам побежали мурашки.
– Мир сделал меня таким, какой я есть, – сказал Балк тем же бесцветным голосом, время от времени запинаясь. – И если принять ваши слова за истину… Допустим, да. Допустим, я монстр… Но что в таком случае сказать о мире? Но если вам так угодно – пожалуйста. Монстр. Не хочу возражать вашему определению. Кроме человеколюбия, у меня есть и другие причины беспокоиться о состоянии вашего здоровья.
– Вы знали мое имя и раньше, Юханнес?
– Впервые услышал, когда «Экстра Постен» раструбила про утопленника в Фатбурене, и постарался кое-что разузнать. С большим интересом прочитал о вашей деятельности на юридическом поприще. Вы якобы никогда не изменяли своим идеалам и даже ввели некоторые новшества в процедуру судопроизводства. Всегда позволяли обвиняемому изложить свою версию событий, причем публично, перед судом, чтобы все могли слышать… И после всего, что произошло… После того, как вы так много обо мне узнали, могу ли я спросить, господин Винге: заслуживает ли такой, как вы выразились, монстр… имеет ли подобный монстр право высказать свою версию преступления на суде?
– Перед законом все равны. Какое бы преступление вы ни совершили, на ваши права никто не покушается.
– В таком случае, может быть… В таком случае прошу выслушать мою историю. Так, как она мне представляется. Ничего не буду скрывать. Задавайте вопросы, и я по мере сил постараюсь на них ответить. Согласны? Не знаю, сколько вы дадите мне времени…
– И я не знаю. Увидим.
– Сначала пролог, если позволите.
Юханнес Балк закрыл глаза, набрал воздуха и с силой выдохнул носом. У ноздрей возникли и тут же рассеялись маленькие плюмажики пара.
– В нашем роду существовала традиция: крестить старшего сына в честь короля Густава Второго. Войны Густава Адольфа принесли счастье роду Балков, и не только Балков. Многих других. Сто пятьдесят лет назад немецкие герцогства лежали в руинах, а северный лев гулял с высоко поднятым хвостом. Мы купались в крови и славе, мы получали графские звания, наши сундуки разваливались под тяжестью захваченного золота. Построили Фогельсонг на наших древних угодьях, валили лес и устроили хлебопашество. Родитель мой был последним в длинном ряду Густавов Адольфов, отцов и сыновей.
– Я помню имя вашего отца с детства. Он заседал в Государственном совете, пока король Густав Третий не объявил себя самодержцем.
Юханнес Балк опять посмотрел на него долгим и непонятным взглядом. Так смотрят глубоко задумавшиеся люди.
– Говорят, великих людей создают обстоятельства, которые они преодолевают. Никто не станет отрицать, что у моего отца таких обстоятельств было немало. Пять поколений сменилось между ним и нашими предками, снискавшими честь, славу и богатство на полях сражений. И все эти пять поколений опустошали сундуки, не добавляя ни шиллинга, так что отцу в наследство достались только долги. Он-то как раз понимал, что самому почетному происхождению грош цена, если оно не подкреплено капиталом, и решил вернуть роду Балков его утраченное величие. Должен сказать, мои предки особой красотой не отличались, но в отце словно сошлись самые уродливые черты: пучеглазый, нос картошкой, без подбородка… Тощий, с запавшими висками и редкими белесыми волосами. Не сказать, чтобы невесты выстраивались в очередь, ему пришлось долго искать подходящую партию. Конечно, ни о каких чувствах речи не шло, он смотрел на брак, как на средство выбраться из финансовой пропасти… Неподалеку от Фогельсонга есть большое поместье, принадлежащее дому Виде. Род Виде в то время стоял на грани вырождения. У Люкаса, патриарха, представителя последней ветви рода, была всего одна дочь, а они с женой к тому времени уже состарились, чтобы пытаться зачать ребенка. Но состояние, и немалое, они сохранили. Балки транжирили, а Виде приумножали. И мой отец поехал к Люкасу Виде просить руки его дочери. Визит, надо вам сказать, принял бурный характер…
– По какой причине?
– По причине… – как эхо, повторил Юханнес. – Дочь звали Мария, крестьяне дали ей прозвище Дева Мария. Она была, как бы сказать помягче… нездорова. За тридцать с лишним лет до того дня она появилась на свет ногами вперед. Роды были очень трудными. Лекарь спас ее жизнь, но она осталась ненормальной. Не покидала постель, ее кормили с ложечки. Дни напролет она лежала, уставившись куда-то, куда не проникал взгляд ни единого смертного, и если что-то и происходило в ее голове, то никто об этом знать не мог. Когда отец сделал ей предложение, Люкас Виде не знал, что и думать. Он пришел в ярость, хотел выбросить незваного жениха из дома, но отец стоял на своем. Путем этого брака, пусть и формального, он унаследует владения Виде и дает клятвенное обещание управлять ими не хуже, чем сам Люкас, хотя, разумеется, на много поколений вперед он ничего обещать не может. Он позаботится о слугах и их семьях. Таким образом, поместье не перейдет, как полагается по закону, во владение короля и не будет продано какому-то чужаку, который наверняка растранжирит все состояние на покупку украшений и земельных участков для своих придворных любовниц. Отец поклялся, что будет заботиться о Марии Виде не хуже, чем ее родители, жизненный путь которых близится к концу. Постепенно Люкас Виде увидел в его доводах определенную логику и согласился. Они ударили по рукам. Полуживую Деву Марию отнесли на носилках в церковь, где их и обвенчали. Присутствовали только самые близкие. Приданое было огромным, но во много раз больше отец должен был унаследовать после кончины Люкаса Виде. Так Густав Адольф спас имение своих предков. Он повелел написать портрет своей жены, но не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой он хотел бы ее видеть. Пасторальный портрет на фоне Фогельсонга. Какая чудовищная издевка!
Юханнес Балк замолчал. Чем дальше он рассказывал, тем лучше складывались слова, и его странное заикание почти исчезло.
– Скандал разразился, когда уже стало невозможным скрывать в перинах Фогельсонга растущий живот Девы Марии. В договоре с Виде, само собой, подразумевалось, что никаких брачных отношений между супругами быть не должно. Теперь же пришлось посылать за лекарем и акушерками в Салу. Так я и появился на свет… Прямое доказательство, что Густав Адольф нарушил договор. Перешагнул порог супружеской спальни и овладел неподвижным телом жены. Говорят, что Люкаса Виде от этой новости хватил удар. Густав Адольф навестил умирающего тестя и своим, как принято выражаться, серебряным, а точнее – змеиным языком уговорил его. Мол, только таким способом можно сохранить оба имения вперед на многие поколения и что едва не убившая его отвратительная новость вовсе не отвратительна и даже не плоха, а просто лучше некуда. Не желает же тесть смерти своему единственному внуку. Тесть и в самом деле не жаждал крови внука. Он прожил еще несколько лет отшельником, и с зятем никогда больше не встречался. После его смерти оба имения воссоединились под названием Фогельсонг. Благодаря отцу я родился, благодаря отцу вырос, купаясь в роскоши.
Последовала долгая пауза, нарушаемая лишь скрипом железных полозьев по снегу и неразличимым бормотанием кучера, настолько же монотонным, как и речь Балка. Солнце уже клонилось к закату. Бледно-серое зимнее небо постепенно розовело, и вскоре весь заснеженный горизонт отливал зловещим пурпуром.
– Если хочешь вырастить, как вы метко выразились, монстра, надо с младенческих лет научить его ненавидеть, – без выражения, как и раньше, произнес Балк. – Он часто бил меня, мой отец. Он почитал себя большим государственным человеком, и ему нравилось показывать свою власть над своим окружением, а в первую очередь – над собственным сыном. Надо мной. Когда я стал постарше, научился различать, по какому поводу он меня бьет. Чаще всего – от раздражения, когда сталкивался с какой-то временной неудачей. Но и в хорошем настроении тоже – считал, должно быть, что побои делают ребенка терпеливым и добродетельным. Постепенно я понял, что он сам получил точно такое же воспитание… Едва садишься на стул, от боли начинают течь слезы… Представьте, господин Винге, он получил точно такое же воспитание и был уверен, что именно ему обязан своими успехами. Он был убежден, что он образцовый родитель и хозяин. Часто требовал от меня ответов на вопросы, которые я не понимал и не мог понять, – должно быть, хотел испытать. И когда я от страха дать неправильный ответ начинал путаться, он постепенно разъярялся, а я окончательно терялся и начинал заикаться. Вы наверняка заметили, что от этого постыдного недостатка я не избавился до сих пор. Монстр, зачатый монстром. Вы даже не можете предположить, как я счастлив, что не оставлю потомства. В длинном ряду чудовищ, который, скорее всего, тянется к заре человечества, я буду последним. Самое большое мое желание – чтобы на могильном камне, хотя бы в скобках, написали: «Он не оставил потомства». На высшем суде это наверняка будет зачтено, как добродетель.
Балк закрыл глаза и несколько раз кивнул – видимо, своим мыслям.
– Он и другие вещи со мной проделывал, особенно, когда напивался. Видимо, в ночном молчании усадьбы ему не хватало детского плача.
Лицо его внезапно изменилось. Хотя, возможно, это была всего-навсего игра теней. В плотных рядах придорожного леса время от времени возникали прогалины, и свет падал по-разному.
Должно быть, показалось.
– И я начал мстить. Вымещал обиду, как и все дети, на тех, кто не мог защититься даже от меня. Лягушки в запруде. Собаки, куры… Они стали бояться моего гнева не меньше, чем я боялся гнева отца.
Солнце зашло, и стало заметно холоднее. Наступала еще одна зимняя ночь. В приближающемся с каждым часом Стокгольме мороз наверняка пожнет этой ночью немалый урожай среди нищих и бездомных. Дитеру Швальбе предстоит серьезная работа. Впрочем, он быстро оставит тщетные попытки продолбить промерзшую землю, и трупы усопших будут дожидаться оттепели в едва прикрытых парусиной штабелях.
На козлах рядом с кучером сидел Микель Кардель. Он наверняка не слышал их беседы. Скрестил руки на груди и правой то и дело похлопывал себя по плечу – пытался согреться. Винге долго смотрел на его широченную спину. В конце концов повернулся к Балку:
– Никак не ожидал, что вы разрядите карабин в собаку.
На лице Балка не отразилось ровным счетом ничего.
– Магнус свою задачу выполнил. Лучше так, чем оставить его подыхать от холода и голода в собственных испражнениях. Ваш приятель сказал мне, что явился в одиночестве, чтобы чем-нибудь поживиться. Если бы он не лгал, можно было бы избежать этого неприятного эпизода.
Балке смахнул с плеч снежинки и поправил медвежью полость на коленях.
– Нам осталось не так много времени. Позвольте мне закончить главную часть истории.
9
…Мальчик растет таким одиноким, что слово «одиночество» утрачивает смысл. Постоянно окружен людьми, но он не такой, как они. Последний в ряду господ, и, когда отец в Стокгольме, что бывает часто, он – главный. Он лучше других. Он – хозяин. Он слышит смех в комнате, где играют дети прислуги, открывает дверь – и все замолкают. Опускают глаза и начинают куда-то торопиться, а родители бормочут извинения. Но он ясно чувствует – дети его ненавидят.
Он привык, что вокруг – пустота.
Толпа учителей готовит его к будущим великим деяниям, о которых он не имеет ни малейшего представления. Учение ему противно. Учителя воспитывают его теми же методами, что отец, – тычки и розги. Они получили инструкции – порка укрепляет характер и силу воли.
Фогельсонг – гиблое место. Никто не хочет оставаться там надолго. Учителя смотрят на свою работу, как на неизбежное зло: надо подзаработать немного и сматывать удочки. Тем временем он уничтожает почти всех лягушек в запруде, а звериная мелкота разбегается во все стороны, едва заслышав его шаги.
Постепенно до него доходит, что у него есть мать. Фогельсонг не так велик, чтобы вечно скрывать тайну. В господском доме есть этаж, куда ему ходить запрещено, есть дверь, которую ему заказано открывать. Туда носят миски с молочным супом и кашей и забирают пустые. Его мать держат там. Для всего мира она мертва. С того дня, как Густав Адольф привез Деву Марию в этот дом, она мертва для всех, кроме прислуги. Мальчик находит в шкафу забытую связку ржавых ключей и по ночам методично пробует их один за другим, предварительно смазав украденным на кухне ломтем сала. После многих попыток дверь открывается.
Она лежит совершенно неподвижно, укрытая простынями, под белым балдахином. Мальчик медленно, стараясь, чтобы не скрипнула доска, пересекает комнату и подходит поближе. Впервые в жизни смотрит в лицо матери и понимает: он очень похож на нее. Кладет руку на простыню и чувствует тепло ее тела. Никакого встречного движения. Он встает так, чтобы попасть в поле зрения, но глаза ее пусты и мертвы.
Мальчик ложится рядом с матерью, сворачивается в клубочек и чувствует, как тает сковавший его душу лед одиночества.
Он приходит в комнату матери каждую ночь и ложится к ней в постель. Постепенно с ней происходят перемены. Она немного шевелит рукой. Мальчик заглядывает ей в глаза, и ему кажется, что в них медленно разгорается огонек узнавания. Она пытается потрогать его лицо, и с каждой ночью рука ее все ближе и ближе. Мальчик мечтает о мгновении, когда щека его ощутит материнскую ласку. Тогда, наверное, весь окружающий его холодный и враждебный мир тут же изменится и засияет всеми цветами радуги. Ранним утром он покидает ее, поправляет простыни в совершенной уверенности: уж завтра-то обязательно.
Проходят недели.
Когда ей наконец удается дотянуться до него, рука ее обращается в когтистую лапу, и отросшие ногти впиваются в его лицо, где черты отца читаются не менее явственно, чем черты матери. Из гортани ее вырывается шипящий рев. Плача от страха и разочарования, он выбегает вон. Происхождение глубоких царапин придется как-то объяснять. Он сваливает все на домашнюю кошку и требует, чтобы ее утопили.
Мальчик больше на заходит в спальню матери, но каждый вечер пробирается к двери и прислушивается. И в одну из ночей он слышит скрип половых досок.
Она поднялась с постели. Наверное, своими посещениями он затронул какие-то доселе молчавшие струны в ее душе. Вначале он подглядывает в замочную скважину, видит, как она встает и бессмысленно оглядывается, стоя рядом с кроватью. Потом мальчик решается, поворачивает ключ в замке, входит в спальню и тут же обнаруживает, что, пока он не приближается к матери, она его не замечает.
После этого он несколько ночей проводит сидя на полу в ее спальне, прислонившись спиной к стене и наблюдая. Покидает он спальню только ранним утром, за полчаса до того, как ее постоянные прислужники, пожилая супружеская пара, приведут в порядок постель и отведут хозяйку под балдахин.
Следующей ночью все повторяется. Его поражает, что она поднимается со своего ложа ровно в полночь, чуть ли не с еле слышным отсюда боем часов.
Почти год мать учится ходить. Наконец ей удается подойти к окну – и с этого момента из ночи в ночь повторяется один и тот же ритуал: она медленно поднимает руку и ловит одну из бесчисленных карамор, которые бьются о стекло в надежде обрести такую близкую и все же недоступную свободу.
Медлительность и нечеловеческое терпение делают ее отменной охотницей. Она накрывает очередную карамору ладонью и зажимает насекомое между большим и указательным пальцами. Методично отрывает крылья и длинные хрупкие ножки, терпеливо и тщательно, чтобы не оборвать жизнь, которая еще теплится в изуродованном тельце. Потом охота возобновляется. Мальчик видит, как шевелятся ее губы; она шепчет что-то, разговаривает со своей жертвой. Он подходит поближе, различает имя отца, и его осеняет: это единственная месть, которая ей доступна.
Его переполняют противоречивые чувства.
После этого он не приходит к матери никогда.
Этой же зимой она умерла от лихорадки.
На подоконнике рядами лежат караморы без ножек и крыльев. Некоторые продолжают шевелиться еще несколько дней после того, как тело Девы Марии предано земле. Мальчик ее не оплакивает.
Когда начинается оттепель, Густав Адольф оступается на булыжной мостовой Стокгольма и неудачно падает. Открытый перелом бедра. Придворному лейб-медику удается составить обломки, но всем известно, что нет ничего опаснее весеннего воздуха, несущего с собой всевозможную заразу. Рана нагнаивается, начинается антонов огонь. Отец не поднимается с постели, гангрена проникает все глубже и глубже, нога чернеет.