2
Первая неделя судебного процесса, понедельник
Одежду, которая сегодня на мне, купила мама. Но я с таким же успехом могла бы надеть полосатую пижаму в стиле банды Далтонов.[4] Это мой карнавальный костюм сегодня.
Девушкам нравится создавать образ. Модная красавица или серьезная карьеристка. Или расслабленная «мне-по-фигу» хипстерша с небрежным хвостом, в хлопковом лифчике без косточек и тонкой футболке.
Мама попыталась одеть меня обычной восемнадцатилетней девушкой, которая не сделала ничего плохого и случайно оказалась здесь. Но блузка топорщится у меня на груди: в камере предварительного заключения я поправилась, и теперь между пуговицами образуются дырки. Я похожа на продавщицу в медицинском халате, которая бегает за посетителями по торговому центру, предлагая пробники косметики.
Но мне их не одурачить.
– Ты прекрасно выглядишь, милая, – шепчет мама мне со своего места. Она всегда так делает – бросает мне комплименты, как мусор, который нужно сортировать. Натужные комплименты. Я не «красивая» и не «бесподобно рисую». Мне не стоит петь в хоре или посещать драмкружок. Так что все эти фразы говорят только о том, что мама понятия не имеет, что мне действительно удается и какие мои стороны самые сильные. Но мама не интересуется моей жизнью. Поэтому ее похвалы оторваны от реальности.
Мама никогда мной особо не интересовалась. «Иди, поиграй», – говорила она, когда ей было лень спрашивать, как прошел мой день. Иди, поиграй? Я уже имею право голосовать и покупать спиртное. И уже три года как имею право заниматься сексом. Какую игру она имела в виду? Прятки с соседями? «Раз-два-три-четыре-пять-я-иду-искать»? Запыхавшийся бег по саду, чтобы спрятаться за одним кустом, в одном шкафу или за одним сломанным зонтиком в гараже. «Хорошо погуляли?» – спрашивала она, когда я возвращалась вечером домой вся пропахшая травкой. «Не могла бы ты повесить куртку в подвале, милая?» Вчера вечером я говорила с мамой по телефону. Ее голос был писклявее, чем обычно. Таким голосом она говорит, когда кто-то ее слушает или когда ей нужно что-то делать одновременно. Маме постоянно нужно что-то делать – убирать вещи, передвигать вещи, перебирать вещи, протирать пыль. Движения у нее суетливые. Она постоянно тревожится по поводу и без. Она всегда была такой. Я тут ни причем.
– Все будет хорошо, – сказала она. Несколько раз. С запинкой. Я ничего не ответила. Только слушала ее писклявый голос. «Все будет хорошо. Не волнуйся, все будет хорошо».
Сандер пробовал объяснить мне ход процесса, чтобы я знала, чего ждать. Показал мне в следственном изоляторе информационный фильм, где актеры играли подсудимых в деле о драке в ресторане. Обвиняемого осудили, но только по половине обвинений. После фильма Сандер спросил, есть ли у меня вопросы. Нет, ответила я. Но мне гораздо лучше запомнился процесс над неплательщиком налогов на той экскурсии. Он был гораздо тише. Все говорили шепотом, а все остальные звуки звучали преувеличенно громко – кашель, хлопок двери, скрип стула по полу.
Если бы кто-то забыл отключить звук мобильного и получил смс, эффект был бы как от света, включившегося посреди сеанса в долби-кинотеатре. В полной тишине подсудимый, мухлевавший с налогами, сидел и поглаживал сальную челку.
Когда обвинитель зачитал, за что его обвиняют, подсудимый посмотрел на своего адвоката и возмущенно фыркнул. Помню, мне это показалось ребячеством. Почему он изображает удивление?
Обвинитель и адвокат подсудимого пообщались, что-то зачитали, повторили одно и то же два или три раза, постоянно прокашливаясь. Мне вся эта сцена показалась абсурдной. Не потому, что сильно отличалась от виденного в кино, но потому что создавалось ощущение, что всем участникам этого спектакля безумно скучно, даже преступнику трудно было сосредоточиться на процессе. Они были похожи на плохих актеров, не потрудившихся выучить свою роль.
Но Самир явно так не думал. Он сидел, наклонившись вперед, уперев локти в колени и сморщив лоб. Эта поза была призвана продемонстрировать, что он хороший ученик и серьезные вещи принимает всерьез. Самиру эти клоуны в синтетических костюмах казались самыми интересными спикерами в его жизни. Кристер же наслаждался. Судебным процессом и серьезным Самиром. Чтобы подлизываться, Самиру даже не надо было открывать рот. Мы с Амандой часто дразнили его за это. Нам нравилось дразнить его. Нравилось хлопать его по плечу, как младшего сына, забившего решающий гол в матче. «Самир все понял», – сказал Лаббе, и тот ухмыльнулся: «Именно так».
Дома у меня в тот период тоже все было хорошо. Мы с мамой разговаривали о разных вещах, и вопрос о том, во сколько я должна возвращаться домой, еще не поднимался. Мама гордилась мной, точнее собой за то, что так хорошо меня воспитала. Она хвасталась перед подружками своими эффективными методами воспитания, благодаря которым я не доставляю ей никаких проблем. Приводила в пример то обстоятельство, что я спокойно спала по ночам уже в четырехмесячном возрасте, не капризничала с едой и сама держала ложку с самого первого дня, когда мне начали давать твердую пищу. Или что в саду мне было скучно, и я сама попросилась в школу на год раньше. Что мне нравилось ходить в школу и быть дома одной без няни.
Мама утверждала, что я сразу начала кататься на двухколесном велосипеде, пропустив стадию четырехколесного, и что никогда не приходилось поддерживать велосипед за багажник, чтобы я не упала. Я просто села на велосипед и – пуффф – поехала, а ей оставалось только идти рядом в элегантной одежде и мило смеяться.
Что именно мама делала для того, чтобы моя жизнь была проще, было неясно, но она была убеждена, что, поскольку я беспроблемный ребенок, значит, она все сделала правильно.
Сегодня в суде тоже тихо. Но совсем не так, как на процессе над неплательщиком. Сегодня здесь все притихли от важности происходящего. Важные люди ждут важных решений. Адвокаты и обвинитель боятся совершить ошибку. Даже Сандер нервничает, хотя это заметно только тем, кто хорошо его знает.
Мои адвокаты хотят доказать всем, что они хороши в своем деле. Когда Блин говорил о процессе, он употреблял выражения «наши шансы» и «наши баллы», как будто речь шла о баскетбольной команде, в которой я ведущий игрок.
Он хочет выиграть. И только после того, как Сандер прищелкнул языком, Блин заткнулся.
Сегодняшние прения начинаются с того, что главный судья прокашливается в микрофон. Ждет, когда публика затихнет, проверяет, все ли на своих местах. Мне не нужно поднимать руку и говорить «да», он только кивает и зачитывает мое имя. Кивает моим адвокатам и называет их имена. Он говорит неразборчиво, но не потому, что еще не проснулся, а потому что не прикладывает усилий. И при этом весь пыжится от серьезности, так что его уродливый костюм грозит разойтись по швам.
Судья говорит: «Добро пожаловать». Я не ослышалась. Но я не отвечаю: «Спасибо, что пригласили», потому что никто не ждет от меня ответа. Я стараюсь вести себя хорошо. Я выгляжу так, как нужно выглядеть. Не улыбаюсь, не плачу, не ковыряюсь в ушах или носу, держу спину прямо и стараюсь не выпячивать грудь, чтобы не лопнула блузка.
Председатель суда говорит обвинителю, что она может начинать. Женщина напряжена, как натянутая струна. Я жду, что она вскочит со стула, но она только придвигается к столу, нагибается к микрофону в виде трубки, нажимает кнопку, прокашливается. Готовится.
Блин рассказал мне в комнате ожидания, где мы сидели перед началом судебного заседания, что желающие присутствовать на процессе выстроились в очередь. «Как на концерте», – отметил он с гордостью в голосе. Сандер выглядел так, словно рядом с ним назойливая муха.
Но этот суд ничем не напоминает концерт. Я не рок-звезда. И собравшиеся здесь не сумасшедшие фанаты, а учуявшие падаль гиены. Запах смерти, исходящий от первых полос газет, дразнит гиен еще больше.
Но Сандер все равно настаивал на публичных прениях. Это он просил, чтобы прессу и общественность допустили на процесс, несмотря на мой юный возраст. Не для того, чтобы потешить эго Блина, а для того, чтобы обвинитель «не монополизировал процесс». Разумеется, так он делает рекламу себе, но, может, также надеется, что те, кто меня ненавидит, сменят гнев на милость, услышав «мою версию» событий. Сандер ошибается. Это ничего не изменит.
Им нравится меня ненавидеть. Они ненавидят все, что я собой олицетворяю. Как на концерте?
Сложно представить Блина на концерте живой музыки, за исключением разве что хора в Скансене. Я подозреваю, что он слушает виниловые пластинки и подпевает рекламе семейных автомобилей.
Девять месяцев назад, неделей позже стрельбы в школе, на Юрсхольме были погромы. Парни из пригородов доехали на метро до Мёрбю, пересели на автобус номер 606 и высадились на площади Юрсхольма. Чтобы показать этим свиньям. Или, как они выразились, снобам. Обычно они устраивают погромы в своих районах среди одинаковых панельных домов и безликих детских площадок, подстрекаемые «молодежными лидерами» на мотоциклах, поделившими районы на территории и устанавливающими там свои законы, потому что на работу их никто все равно не возьмет.
И когда газеты пишут «пригороды горят», на самом деле речь идет о подожженных брошенных машинах с освежителем воздуха в виде елочки, хозяева которых давно лишились водительских прав, а не о застрахованных корпоративных машинах, которые меняют, стоит зеркалу погнуться. Но в тот раз все было по-другому.
Три дня и три ночи на площади и перед домом Себастиана на Страндвэген шла настоящая война. Во второй вечер погромщиков было уже человек пятьдесят. Об этом мне рассказал Сандер. Он же показал мне фотографии. Разбитые стекла в площадных магазинах с товарами для теток. Что они стащили? Шелковые блузки? Шотландский плед? Хрустальный графин? И куда они направились после того, как их прогнали от виллы Фагерманов? К нашему дому? Они знают, где я живу? И что сделала мама? Мама, которая сказала, что нужно «как следует поздороваться и выказать уважение» первому нищему, присевшему перед супермаркетом «Кооп» на Вендевэген со своей железной чашкой и обоссанным одеялом? Что она предприняла против бейсбольных бит и коктейлей Молотова? «Здравствуйте, как у вас дела? Хороших выходных». Интересно, что мама сказала полицейскому подкреплению, которое вызвали охранять наш дом и следить за порядком в течение этих и последующих дней? «Все хорошо»? Газеты, которые мне показывал Сандер, спекулировали на тему, почему молодежь устроила эти погромы. Протестовали ли они против того, что мы с Себастианом «символизировали», олицетворением чего являлись, или просто изливали на нас свой гнев за то, что мы натворили. Был ли наш поступок настолько отвратительным? Или их бесило то, что мы были богаты, а они нет? Или им вообще не нужны были причины? Им просто нравилось все громить? А по телевизору в этот период не показывали ничего стоящего. Так или иначе, в суд их не пустили.
В зале суда почти одни журналисты. У многих при себе ноутбуки. Фотографирование запрещено. Наверно, им пришлось сдать телефоны перед входом, потому что многие держат в руках ручки и блокноты.
Несчастный художник тоже на месте. Он похож на персонажа книги Диккенса – завшивленного подростка, которому грозит виселица, или на лубочную Эльвиру Мадиган[5] в иллюстрации к старинной песенке «Печальные события происходят и по сей день». Мы пели ее в начальной школе. Аманда плакала. Она всегда выглядела очень хорошенькой, когда притворялась, что плачет («очаровашка»), и все бросались ее утешать.
Об Аманде говорят, как о моей лучшей подруге. В газетах, на телевидении и даже в материалах моего дела за подписью адвоката ее называют моей лучшей подругой. С кем я общалась больше всего, помимо Себастиана? С Амандой. С кем я чаще всего болтала, помимо Себастиана? С Амандой. Кто стоит рядом со мной на двухстахшестидесяти фотографиях на «Фейсбуке»? Аманда. С кем я чатилась по снэп-чату два часа в день первые четыре из шести месяцев мобильного интернета, который они просмотрели? С Амандой. И кто поставил рядом с моим именем тэг #bff[6] в ста постах в «Инстаграме»? Аманда. Аманда. Аманда.
Любила ли я Аманду? Была ли она моей лучшей подругой? Не знаю.
3
Первая неделя судебного процесса, понедельник
Во всяком случае, мне было с ней хорошо. Мы все время проводили вместе. Сидели рядом в школе, вместе делали уроки и прогуливали занятия. Обсуждали девиц, которые нас выбешивали («Ничего против нее не имею, но»), бегали на соседних тренажерах в спортзале. Вместе красились, вместе занимались шопингом. Часами болтали по телефону, чатились, смеялись, как смеются в кино подружки, когда одна лежит на животе на кровати, а другая стоит в короткой ночнушке и делает вид, что поет в расческу вместо микрофона или пародирует кого-то из наших одноклассниц.
Мы вместе ходили на тусовки. Аманда легко пьянела. Дальше события развивались по однотипному сценарию. Сначала она хихикала. Потом громко ржала, танцевала, падала, снова ржала, ложилась на диван, плакала, блевала, отправлялась домой. Мне всегда приходилось о ней заботиться. Сама я же я никогда не напивалась.
Мне было хорошо с Амандой. С ней я могла расслабиться и забыть обо всем. В ее компании у моей жизни был смысл – жить ради удовольствия. И ее игра в тупую блондинку меня забавляла. Если ее спрашивали, какая завтра погода, Аманда отвечала «флип-флоп[7]». Или «сорок ден».[8] Если было очень холодно, говорила «идеально для афтер-ски»[9] и приходила в школу в утепленных леггинсах, луноходах и пуховике с кроличьим воротником.
При этом ее нельзя было назвать поверхностной. Конечно, о работе редактором серьезной газеты Аманде мечтать не приходилось. Она считала, что «угнетение – это ужасно», «расизм – это ужасно», «нищета – это ужасно-преужасно». Ей нравилось удваивать все определения для пущего эффекта. Хорошо-прехорошо, супер-суперклево, крошечный-прекрошечный (это уже утроение какое-то). Ее взгляды на политику и равноправие базировались на трех сериях документального сериала, который она видела по телевизору (в слезах). А когда ее окликнули во время просмотра видео на «Ютьюбе» о том, как самый толстый человек в мире впервые за тридцать лет вышел из своего дома, она отмахнулась со словами «Не сейчас, я смотрю новости».
Чаще всего мы с Амандой обсуждали ее страхи. Она наклонялась ко мне и доверительно шептала, как тяжела ее жизнь и как мучают ее проблемы с едой и бессонница (кошмарно-прекошмарно). У нее был период, когда ей, по ее словам, нужно было избегать зеленого цвета, цифры «9» и края тротуара (я просто должна, ничего не могу с собой поделать. Если не буду, я умру, на самом деле умру).
Иногда, не получив желаемой реакции, она прибегала к другим методам привлечения внимания. Притворялась, что ожог между пальцами, полученный во время жарки блинов, был шрамом от чего-то другого, о чем она «не хочет говорить», в надежде, что люди решат, что она пыталась покончить с собой. И ей даже в голову не приходило, что я могу раскрыть ее тайну другим.
Нет, она не врала, это было бы слишком простым объяснением. Ей действительно приходилось нелегко. По крайней мере, иногда. И она считала страхом боязнь опоздать на автобус, и у нее действительно была булимия, поскольку в плохом настроении она могла слопать двести граммов шоколада с орешками за один присест. Аманда была избалована. Как же иначе? Ее баловали мама, папа, психотерапевт и грум ее лошади. И речь шла не только об одежде и безделушках. Дело было в другом. Она относилась ко всем – к учителям, к родителям, ко всем авторитетным персонажам, включая бога как к своей прислуге, вроде сотрудника на ресепшен в эксклюзивном отеле. Она ждала, что все будут ей прислуживать и решать ее проблемы – от прыща на носу и потерянной сережки до вечной жизни. Ее не интересовало, существует бог или нет, только что он обязан помочь ее кузену, заболевшему раком, потому что «его страшно жаль» и кузен «добрый-предобрый, несмотря на лысину». Она жалела людей, когда у них были проблемы, но не понимала, почему они не жалеют ее взамен.
Аманда была самовлюбленной. Она так заботилась о своих длинных до пояса волосах, как если бы это была ее больная бабушка. Люди считали ее милой. Но милой она никогда не была. Она всегда переспрашивала, когда кто-то просил кофе с молоком (ты уверена?), отчего люди чувствовали себя жирными. Она говорила вещи вроде «Мне хотелось бы быть такой же расслабленной, как ты, и не париться по поводу моего внешнего вида» или «ты действительно очень фотогенична» и ждала благодарности, не понимая, что оскорбила человека.
Разумеется, политику Аманда считала «важной-преважной». Но при этом политикой она не интересовалась. В молодежных организациях не участвовала, в лагеря, кроме религиозного, не ездила, на демонстрации не ходила. Ей бы и в голову не пришло перекрасить волосы в черный цвет, поджечь норковую ферму или прочитать отчет об озоновых дырах, умирающих кораллах и все такое прочее. Так что до Самира, которого учителя считали политически ангажированным только потому, что отца Самира пытали в тюрьме за его взгляды, ей было далеко.
Единственный политический вопрос, который заботил Аманду, это чтобы государство оплатило операцию на желудке, если она вдруг когда-нибудь растолстеет (буду весить шестьдесят кило). Она считала, что это справедливо, учитывая, сколько налогов мы платим. И под «мы» она имела в виду не маму, на руках у которой были только те наличные, которые можно было снять в супермаркете в время похода за продуктами. Их она клала на специальный счет в банке, который называла «туфельный счет». Аманда при этих словах закатывала глаза. Она считала это нелепым, потому что мама могла спонтанно заказать поездку первым классом в пятизвездочный отель в Дубае для всей семьи, но была вынуждена припрятывать мелочь, чтобы купить джинсы, не спрашивая предварительно разрешения. А почему она считала деньги отца своими и верила, что вносит вклад в экономику страны, для меня оставалось загадкой.
Во время беседы с Кристером на тему политики парой месяцев ранее, разговор зашел о Че Геваре.
– Я считаю, что убивать детей – это отвратительно, – объявила Аманда. – Хотя я плохо ориентируюсь в событиях, происходящих на Ближнем Востоке.
Самир сидел сзади нее наискосок и при этих словах он охнул. Аманда повернулась на звук.
– Я в курсе, что ты ненавидишь американцев, – сказала она, встретившись с ним взглядом.
Не помню, что на все это сказал Кристер. Помню только, что Самир посмотрел на меня. Не на Аманду, прямо на меня. Словно он считал, что это моя вина, что Аманда не в курсе, кто такой Че Гевара. И что она не может отличить Латинскую Америку от Израиля и Палестины. И что она вбила себе в башку, что Самир что-то имеет против США.
Так что о политике Аманда знала не больше героев Диснея, и порой ее трудно было считать очаровательной, но мы не обсуждали политику. У меня от нее болела голова, а Аманде не нравилось говорить о том, в чем она не разбирается, потому что не хотела выглядеть дурой.
Но много раз, лежа на ковре в ее комнате и невнимательно слушая ее энергичное «мы-из-молодежной-комедии-в-которой-все-запрыгивают-в-открытую-машину-голос», я ловила себя на том, что думаю, что мы с ней такие разные, что это нас и объединяет. Аманда притворяется, что ей не все равно, а я притворяюсь, что мне все равно. Но обе мы притворяемся. И делаем это так хорошо, что сами верим в свое притворство.
Считала ли я Аманду тупицей? В материалах дела присутствует смс от Аманды Себастиану, отправленное за четыре дня до их смерти. «Не грусти, – пишет она, – скоро и эта весна пройдет и забудется».
Обвинитель еще не упоминал Аманду. Приберегает напоследок. Пока она сосредотачивает усилия на Себастиане. Себастиан, Себастиан, Себастиан. Она еще долго будет о нем говорить. Все будут о нем говорить. И если кто на этом процессе и напоминает рок-звезду, то это Себастиан. Сандер показал мне фотографии, опубликованные прессой. Черно-белое фото из школьного альбома красовалось на обложках газет и журналов по всему миру, включая Rolling Stone. А ведь есть еще много других фото. Себастиан с сигаретой во рту, пьяный, с каплями пота на лбу, стоит на носу яхты, проплывающей по каналу Юргордсбрунканален. Я сижу рядом и смотрю на него. Есть еще одна фотография из той же поездки. Самир сидит рядом со мной и смотрит прочь. Вид у него такой, словно мы силой затащили его на лодку, наплевав на то, что у него морская болезнь, и вообще мы ему противны. С другой стороны от меня – Аманда. Белые зубы, загорелые ноги, голубые глаза, развевающиеся на ветру светлые волосы. Денниса на этих снимках, разумеется, нет. Но к материалам дела они подшиты. У Себастиана было несколько его фоток в телефоне. Ему нравилось снимать Денниса, когда тот нажирался. Непонятно, как до них не добрались журналисты. Там есть и снимки их с Деннисом вместе, ужратых или под кайфом. Себастиан безумно хорош на этих фотках. Деннис выглядит как обычно.
Обвинитель будет много говорить о том, что сделал Себастиан, потому что она убеждена, что все это мы сделали вместе. Не знаю, хватит ли у меня сил все это выслушать. Но я стараюсь не отвлекаться. Потому что стоит мне утратить концентрацию, как я снова слышу эти звуки.
Звуки, с которыми они ворвались в класс и оттащили меня от Себастиана. Звук, с которым его голова ударилась об пол. Этот звук все еще звучит у меня внутри. И стоит мне отвлечься, как он начинает сводить меня с ума. Я вонзаю ногти в ладони, гоню его прочь, но это не помогает. Не могу его прогнать. Мое сознание снова возвращает меня в тот чертов класс. Он снится мне по ночам. Мне снятся секунды до того, как они ворвались в зал. Снится, как я изо всех сил зажимаю ему рану, как он лежит у меня на коленях. Но кровь не остановить. Она хлещет фонтаном. Пытаться ее остановить все равно, что пытаться зажать воду из вырвавшегося из рук шланга. Вы знали, что когда кровь так хлещет из раны, руками ее не остановить? Себастиан холодеет у меня на руках. Во сне я чувствую его руки – холодные как лед. Все происходит очень быстро. Кристер мне тоже снится. Мне снится, как он испускает свой последний вдох. Это похоже на звук, с которым в забившийся сток наливают средство для прочистки труб. Я и не знала, что сны бывают такие реалистичные, что во сне можно слышать звуки и чувствовать температуру кожи, а теперь они снятся мне все время.
Я стараюсь не смотреть на людей, собравшихся в зале заседаний суда, чтобы поглазеть на меня. Даже папу я не выискивала в публике. Но мама коснулась меня, когда я проходила мимо. У ее глаз было новое, незнакомое мне выражение. Она улыбнулась мне, склонила голову набок и вытянула губы в «все-будет-хорошо» улыбку. Так же она вчера сказала по телефону. Но при этом она вздрогнула, когда наши глаза встретились, и отвела взгляд, словно чего-то опасаясь.
До того, как все это случилось, самой серьезной проблемой в ее жизни было не есть углеводы. Мама так быстро толстела и худела, что слежение за весом было ее главным занятием. Она испытывала гордость, когда брала аппетит под контроль. А теперь сидит тут.
В материалах дела все написано. О том дне. И о наших вечеринках. О том, что делал Себастиан, что делала я. И Аманда. Мама обожала Аманду. Себастиан ей тоже нравился, по крайней мере в начале, хотя теперь она ни за что в этом не признается.
Интересно, верит ли мама в «мою версию». Или решает поверить в нее. Она ничего про это не говорила, а я не спрашивала. Как я могла спросить? Я не общалась лично с мамой и папой со дня моего предварительного задержания девять месяцев назад, а разговоры по телефону – это не то.
Разве это не странно? Прошло девять месяцев с тех пор, как мы с мамой и папой встречались наедине. Но даже тогда между нами была стеклянная перегородка. Мы просидели так четверть часа, а потом судья постановил, что слушания по делу о предварительном заключении будут проводиться при закрытых дверях, и родителей вместе с остальной публикой отправили домой.
Весь процесс я прорыдала. Без перерыва. Мне было плохо. Я чувствовала себя не лучше гусыни, раскормленной на паштет, и мама с папой в испуге смотрели на меня. На процессе о предварительном заключении на маме была новая блузка. Раньше я не видела ее в ней. Интересно, кем она нарядилась в тот день? Тогда еще ничего не было понятно. Тогда она еще ничего не знала. Вы, наверно, думаете, что она была наряжена мамой, которая точно знает, что это ошибка и что ее дочка ни в чем не виновата. Но мне кажется, что она нарядилась мамой, которая все сделала правильно, которую ни в чем нельзя обвинить, несмотря на все, что случилось. Тот процесс длился три дня. Я жалела, что так много плакала. Мне хотелось разбить ту стеклянную перегородку, чтобы можно было броситься к маме и спросить о вещах, которые не имели никакого значения.
Я хотела спросить, заправили ли мою постель после того, как я ушла к Себастиану. У Тани по пятницам был выходной. Или она так и стояла неубранная до прихода полиции.