Он выходит; хлопает дверь. Мать принимается пичкать младшего десертом, то и дело заправляя за ухо белокурый локон. Остальные наблюдают с преувеличенным вниманием. Старшая из тётушек тянется через стол, чтобы стереть с пухлой детской щеки белый соус. Отец поворачивается к Сэн с преувеличенной весёлостью:
– О чём задумалась, птичка?
Правду говорить нельзя. Показывать ужас, сдавливающий рёбра при одной мысли о переселении, – тоже. Деду это простят, а вот остальным… Поэтому Сэн пожимает плечами:
– Так, видела кое-что… – она делает паузу, и отец поощрительно кивает. Приходится продолжать: – Что-то чёрно-рыжее накрыло деревья. В долине. Только не у нас, а далеко.
– Пожар? – предполагает он неуверенно.
– Нет, – Сэн дёргает головой. – Там были крылья. Что-то живое… Оно прилетело. Такой красивой волной…
Она пытается подобрать слово, но образ беспомощно дрожит на кончике языка. Понимает, кажется, только младший брат, который тоже слышит – но с речью у него ещё хуже.
– Чёрно-рыжие крылья, волна, – задумчиво повторяет мама. – А! Данаида монарх! Это бабочки. Удивительные существа. Такие хрупкие, а мигрируют через весь континент. И знаешь, что самое интересное? Улетают одни, а возвращаются всегда другие. Жизнь бабочки слишком коротка, чтобы слетать туда и обратно.
На горле у Сэн точно удавка сжимается. Шёпот земли накатывает сквозь пол, тыкается в виски робко и ласково.
Не уходи, не уходи, не уходи…
– Как они не теряются? – спрашивает она вслух. – Как они понимают, что дорога – правильная?
Оживляется отец:
– О, интересный вопрос. Бабочки ориентируются по свету и по магнитному полю. Некий встроенный механизм… Раньше миграция обеспечивала выживание. Но теперь условия вполне позволяют оставаться на зиму, но инстинкт гонит их сперва на юг, а затем на север. Видишь, как любопытно?
Сэн зажмуривается. Под веками полыхает оранжево-чёрное, живое, трепещущее. Ей кажется, что если отнять вот это – останется мёртвая темнота, бесплодная тишина чужого мира.
Уши и глаза начинают болеть.
– Хочу посмотреть, – говорит она. – На монархов.
Мама смеётся:
– Ну, тогда тебе придётся поехать туда, где они зимуют. Здесь бабочек не бывает.
Ночью Сэн долго пытается уснуть. Чердак наискось пронизан лучами белёсого света; пыль взлетает и опускается, точно в такт дыханию великана. Ветер перемешивает запах старого асфальта и живой земли, вливает в открытое окно; если прислушаться, то можно ощутить, как с запада веет прохладой и влагой.
Грядёт дождь.
Шёпот земли распадается на отдельные звуки. Тонкие ниточки травы протискиваются через почву – скрежет; поднимается тёплый воздух и опускается холодный – шорох. Улитка вытягивает рожки и медленно ползёт по листу – влажный шелест. Склоняются высокие стебли – скрип на грани излома. Сэн пытается раствориться в этой симфонии, но из памяти лезут в реальность сердитые голоса. Отец просит объясниться, дед снова говорит о повелителях и королях природы и ещё о том, что убегать – плохо, что тот, кто сбегает один раз, не может остановиться всю жизнь.
Кажется, дед что-то об этом знает.
Сэн плохо. Ей очень, очень больно, и хочется довериться ветру, позволить унести себя на холмы, вжаться в траву и ждать, пока тонкие нити не прорастут насквозь, пришивая, связывая.
«Я люблю тебя», – шепчет она. Горло саднит, как от крика.
И ответ приходит ясный, сильный как никогда раньше:
Люблю тебя.
Звуки вновь сливаются в неразличимый гул. Сэн раскидывает руки и хохочет. Земля уже не шепчет – поёт, приглашая вплести в мелодию собственный голос.
Вплести.
Повести.
«Магнитное поле, – коварно подсказывает мамин голос из памяти. – И свет. Магнитное поле и свет».
Две недели Сэн пропадает на холмах, и впервые она не столько слушает, сколько говорит. Её утешают; ей поют в ответ. Трава после дождей такая яркая, что смотреть невозможно, и в асфальт она вгрызается с утроенной силой. Заброшенный дом, который стоял до того несколько лет, за одну ночь покрывается мхом и цветами, деревянное крыльцо выпускает ростки, а крыша складывается внутрь. Сады плодоносят раньше времени, живая земля оголтело тыкается в защитные купола, но Сэн просит её отступить – и та послушно откатывается, обнажая старые дороги и остовы зданий.
Я люблю тебя, звенит в воздухе нежно, сладко, с затаённой надеждой на ответ.
«Люблю», – откликается Сэн – за всех.
На исходе тринадцатого дня окрестности накрывает огневеющей волной. Бабочки повсюду. Отец отмахивается от них, когда бежит из одной лаборатории к другой. Мама ловит целыми пригоршнями и несёт младшему.
За ужином тётушки переглядываются и шушукаются – в кои-то веки не об очереди на рождение и не о переселении. У деда глаза отсвечивают зеленью, но это, конечно, только оптическая иллюзия, отражение обезумевших от счастья холмов. К десерту возвращается из научного корпуса отец. Осунувшееся его лицо выглядит растерянным.
– Не понимаю, – говорит он, не обращаясь ни к кому. – Ничего не понимаю…
– Проблемы с расшифровкой? – вскидывается мама и снова заправляет за ухо белокурый локон. Раз, другой, третий. – Ты же вчера говорил…
– Да, да, – морщится отец. – У нас действительно получилось. Только вот… сам сигнал прекратился. Исчез начисто. Сейчас разбираемся, почему. Странные магнитные колебания…
– Может, бабочки виноваты? – невинно спрашивает дед.
На плече у него сидит яркая данаида, оранжевое и чёрное, живой огонь. Крылья подрагивают. Ей уже не хочется никуда лететь. Инстинкт говорит, что дом здесь.
Дед встречается взглядом с Сэн – и вдруг подмигивает. И в этот самый момент она почти точно уверена, что он тоже слышит, но не расскажет никому.
– Причём тут чёртовы бабочки! – вспыхивает отец. – Решается вопрос переселения! Бороться за каждый шаг здесь – или жить, как в раю! А ты опять!
Сэн склоняет голову низко-низко, пряча улыбку. Дед усмехается и легко касается пальцем бабочкиных крыльев. На ногте остаётся рыжеватый след.
– У монархов свои секреты.
12
Решимость: Афина Паллада
Афина благоволила лучшим из людей: смелым мужчинам – воинам и мореплавателям, и женщинам, подобным Пенелопе, что мудростью и решимостью достигали цели.
♂ Ефимыч
1
Ефимыч вышел с черного входа патологоанатомического отделения, присел на лавочку и некоторое время молча наблюдал за водителем иномарки. Тот старательно натирал черное лобовое стекло.
В машинах Ефимыч не разбирался. Знал только, что чем больше и чернее автомобиль, чем сильнее затонированы у него стекла – тем он дороже и, как бы сказал внук – понтовее. У дорогих автомобилей, ясное дело, были дорогие хозяева. Некоторые могли позволить себе личного водителя, другие зарабатывали так много, что сажали за руль безмозглых худеньких девочек с пухлыми губками – и ничего при этом не боялись. Ни полиции, ни кары божьей.
Над головой светило летнее солнце, щедро делилось светом в предчувствии скорой грозы. А низкие серые тучи ползли со всех сторон, напирали.
– Дождь будет! – сказал водитель, водя синей тряпкой по лобовому стеклу.
– Гроза, – отозвался Ефимыч. – Без дождя. Ветер сухой, давление… молниями посверкает и все.
– Факт, – отозвался водитель, и больше не произнес ни слова.
Ефимыч достал портсигар – потертый, советский, с изображением первого спутника на тусклой крышке – выудил сигарету и закурил. За спиной суетились люди. Через черный вход выносили гроб.
В гробу лежал Кукушкин, фермер, попавший не в то время и не в то место. Те, кто забивал его металлическими прутьями, старались не задеть лицо – уж неизвестно по каким причинам. Гематомы, переломы, порезы удалось удачно скрыть, и из гроба в хмурое грозовое небо смотрело гладкое лицо, с острым подбородком, едва приплюснутым носом и аккуратно приложенными рыжими кудрями на большом лбу. Одним словом, Кукушкин выглядел как живой. Хороший стереотип во время похорон. Повод поплакать и покричать что-нибудь вроде: «Куда же ты уходишь от нас?», или «На кого ты нас покинул?». С закрытыми гробами обычно как-то сдержаннее.
Гроб несли четверо. Двоих Ефимыч знал, двоих – нет. За гробом шла жена Кукушкина, Мария (как ее там по отчеству, и не вспомнить). Она прижимала к лицу платок, время от времени вылавливала из уголков глаз слезы. Ефимыч помнил Марию еще со школы. Он тогда заканчивал десятый, а она была в восьмом. Стало быть, сейчас ей – пятьдесят два… И сын недавно отмечал тридцатилетие. Хорошие были люди, тихие, никого не трогали… и пришла же Кукушкину в голову идея выращивать проклятые огурцы. Как будто черт дернул, не иначе.
Ефимыч нахмурился, вспоминая минувшее вскрытие, а затем последовавшее за ним обыденное составление протокола и отчетов. Эх, Кукушкин. И сам, стало быть, умер, и неприятности с собой приволок. Не любил Ефимыч гнилую, без оговорок, бюрократию. От нее все зло.
– А, приперся! – внезапно громко прошипела Мария. Она смотрела на водителя, который, повернувшись боком, старательно натирал лобовое стекло. Водитель ухом не повел, ушел в работу.
– И где твой черт, а? Там сидит, в машине? Стекла замазал, потому что стыдно? Скажи ему, что Бог всё видит, Бог не прощает! Так и передай. А я, если нужно, потом подтвержу! – Мария шипела все громче и громче, стиснула кулаки и едва ли не накинулась на водителя. Сын одной рукой удержал ее за локоть и пробормотал что-то неразборчивое.
Ефимыч докурил.
Тот самый черт, фамилия которого была Прохоров, действительно сидел в машине. Если приглядеться, его крохотный силуэт можно было увидеть сквозь черные стекла. Непонятно было, зачем он приехал. Ну, убил человека и убил, зачем же еще на похоронах людям нервы портить? Любопытство? Кто же их, сильных мира сего, разберет…
Мария покричала еще немного, всплакнула, задрожала телом и устало присела на лавочку, около Ефимыча.