– Еще увидимся.
Тем же порядком, по тому же коридору, с тем же портфелем ровно через пятнадцать минут после отбытия в увольнение она вернулась на место.
– Ну что? – спросил Никита с жадным любопытством. – Уволил?
– Да вроде нет. Сказал, чтобы шла и работала.
– Так я и знал! – воскликнул Никита жалобно. – Так и знал, никогда мне не везет!
– Да что такое?
– Как что?! Выпили бы на проводах, погуляли бы, а теперь не дождешься!
Олимпиада взялась руками за голову и захохотала.
Когда Люсинда примерно в восьмой раз спросила «Чего это такое, а?», Павел Петрович предложил ей заткнуться.
Именно так он и сказал:
– А теперь заткнитесь, пожалуйста!
Она очень ему мешала. Он строчил на компьютере, думал и анализировал, а она все приставала, а ему некогда было делить с ней ее эмоции.
Он привез Люсинду в студию «Салют», где были звукозаписывающие ателье и много офисов. Знаменитый продюсер Федор Корсаков задерживался, и рассерженный Добровольский немедленно достал из портфеля компьютер, уселся и стал строчить, не обращая никакого внимания на людей, на секретаршу с ногтями, выкрашенными зеленым лаком, и на Люсинду с ее эмоциями.
Эмоции били через край. В контору – Павел Петрович так и называл это место – они ехали на джипе. Он заехал за ней в больницу, где она дежурила возле тети Верочки, которая никак не приходила в себя и дышала через трубку, и сказал, что, если Люсинда хочет на прослушивание, нужно ехать.
Это было такое изумительное, такое обнадеживающее, такое солидное слово – прослушивание, – что Люсинда даже всплакнула тихонько, чтобы благодетель не видел, быстро и незаметно утерла глаза и щеки и даже в зеркальце посмотрелась, не видно ли следов. Никаких следов не заметно, у нее всегда кожа была гладкая, щеки розовые и глаза сияли, как у дуры деревенской.
И вообще Люсинда всегда знала, что она… странная. Не такая, как все.
Вот, например, на поезде ей очень хотелось поехать – хоть куда-нибудь, просто ехать, и все. Дремать и придумывать песенки под стук колес. Еще ей хотелось, чтобы о ней узнал весь мир, и она часто представляла себе, как это произойдет. Однажды Липа дала ей книжку Галины Вишневской, которую в детстве дразнили Галька-артистка, и только от нее, от Вишневской, Люсинда узнала, что та тоже мечтала, как будет петь на огромной сцене, залитой огнями и усыпанной цветами. Еще Люсинда любила горячий чай, собак и всегда жалела старух, и никогда их не обвешивала, за что ей часто попадало от Ашота.
Она много чего любила и никому в этом не признавалась, даже Липе, боялась, что та станет смеяться и прикажет читать всякую ерунду «про жизнь», вроде Михаила Морокина!..
В «конторе», где ее должны были прослушивать, она сильно струсила и только и могла спрашивать «Чего это такое?», а Добровольский сердился.
Здесь было полно людей, таких странных, таких необыкновенных, в необыкновенных одеждах!.. На стенах висели плакаты с исполнителями, которых Люсинда видела только по телевизору, а секретарша с зелеными ногтями сказала какой-то девице без юбки, но в плотных резиновых трусах, надетых поверх колготок:
– Представляешь, Расторгуев не может нашего найти, у него мобильный не отвечает! Наш приедет и меня сожрет, что я не соединила! А как мне соединить, когда у него мобильный провалился!
Девушка в трусах сочувственно поцокала языком.
Потом забежало существо неопределенного пола и сказало:
– Мы вчера в «Фонаре» зависли, просто оторваться хотелось под финал, а там одна брюква накидалась водки и давай зажигать! Мы еле ноги унесли!..
Теперь поцокали обе, и трусы, и зеленые ногти. Существо выложило на парапет, перегораживавший приемную, какие-то взлохмаченные перья, а сверху еще навалило бумаг.
– Ну, я ноги делаю, – довело оно до их сведения. – Кстати, Буев ничего, нормальный, не нахлобученный! Так что смотри сама, Петя!
Девушка в трусах кивнула. Должно быть, именно она была Петей.
Где-то мерно стучал барабан, и стены слегка вздрагивали, на огромном, почти во всю стену шириной, телевизионном экране двигались сомнамбулические манекенщицы, там шло какое-то шоу, и кофеварка шипела, бессильно выпуская пар – кофе в ней не было. Добровольский печатал.
Потом за дверью вдруг что-то случилось, затопало, загомонило, и Павел Петрович поднял голову.
В приемную ввалились какие-то люди, и среди них один очень сердитый. Он громче всех орал, и остальные шарахались назад от его грозного голоса. Он был очень высокий, даже выше Люсиндиного благодетеля, наголо бритый и в бандане. В ухе у него висела серьга, джинсы были сильно рваные, а кожаную куртку он нес в кулаке. В его кулаке она выглядела как носовой платок.
– Потом. Все потом! – заорал он, едва войдя, и замахал руками на свиту. От куртки по приемной прошел ветер. – Паша, друг, прости, что опоздал! Ну, бестолочь я последняя, ну что теперь делать!.. Петя, я сказал, потом! Найдите мне Расторгуева, срочно! Паша, друг, ну что ты со мной сделаешь теперь? Отвалите отсюда все! Ну, быстро!.. Это твоя звездища, да? Артем, быстро освободи нам вторую студию, или там нет никого? Володьку туда и Лану, я буду через три минуты! Кофе мне даст кто-нибудь или нет?
– Я уезжаю, – как ни в чем не бывало заявил Добровольский и сложил свой компьютер, как книжку, – ты за нее отвечаешь, понял, гопник?
– У-у-у, – заревел гопник, – каких ты слов-то понабрался! Это тебя звездища выучила, что ли?
Тут он хлопнул Добровольского по плечу, а потом уставился на Люсинду. Глаза у него были очень светлые и холодные как лед. Люсинда первый раз в жизни вдруг поняла, что это значит, когда глаза – как лед.
Это значит – очень страшно. Это значит – решается судьба. Это значит – последний шанс, вот что это значит!
– А ты с ней амуры крутишь, что ли? Так я тебе зачем? У тебя денег куры не клюют, сними ей клипок, ролик-кролик в ротацию, и пару хитов купи, делов-то!
– Федя, заткнись, – велел Добровольский, как давеча Люсинде. – Прослушай ее, или что ты еще делаешь, и позвони мне. Только я тебя предупредил – ты за нее отвечаешь. Посадишь в машину и привезешь домой. Договорились?
– Договорились. Отвечаю. Домой, – пролаял Федя. – А как насчет амуров?
– Я не кручу, – объяснил Добровольский. – Я хочу, чтобы ты ее послушал. Она подруга моей… девушки.
– Ах, у тебя девушка-а! Девушка, девушка, как вас зовут? Федя! Ну и дура!
– Вот именно, – сказал Добровольский. – Люся, вы его не бойтесь. У него такой имидж, хама и недоумка!
– Так я и есть хам и недоумок, – согласился Федя. – Кофе мне быстро, всех уволю к свиньям собачьим! Дерьмо! Как ее зовут, я прослушал? Тоже Федя?
– Люся, – поблеяла Люсинда, – Люся Окорокова я.
– Прелестно, – оценил Федя, – мне везет! Что ни звездища, то Люся Окорокова, как на подбор! Так, пошли. Только быстро! У меня через час встреча в городе, я должен тебя послушать и отвезти, а то твой принципал сдаст меня в Интерпол.
– В каком… городе? – совсем уж струхнула Люсинда. – Кто… принципиальный?
– Наш город называется Москва, образованная ты наша! Ну, а про принципала тебе все равно не понять. Ну, быстро, быстро!
И все случилось.
Это не похоже было на триумф, и на Галину Вишневскую не похоже, и на сбывшиеся надежды тоже. Это было ни на что не похоже.
Ее поволокли по коридору, как жертвенную овцу, невесть куда, и она все оглядывалась на Добровольского, как ребенок, которого первый раз сдают в детский сад, и ему так страшно, так непонятно, и неизвестно, заберут ли домой!..
В тесной комнате, заставленной аппаратурой, с глухими и мягкими стенами, разделенной пополам стеклянной перегородкой, ей дали в руки гитару, поставили перед громадным микрофоном, и ушли. За перегородкой оказалось много людей, и все они что-то говорили, жестикулировали и смеялись, а сюда не долетало ни звука. Она стояла одна, опустив плечи, с гитарой наперевес и точно знала, что ни за что не сможет петь, когда они там смеются над ней! Она никогда не пела перед чужими, да еще перед такими, и больше всего на свете в этот момент ей хотелось домой, в Ростов, где тепло и все понятно, где по набережной гуляют парочки – девушки в сарафанах и юноши в белых брюках! Где стоит у причала белый пароходик, а из динамиков несется: «Дарагие раставчане и раставчаначки, а также гости нашего прекраснага города! Наш теплаход вот-вот а-атпраится са втарого причала в рамантическую прагулку по реке Дон!» Она бы все отдала, чтобы прямо сейчас оказаться в этом прекрасном месте, и тут в наушниках грянул голос Феди:
– Ну, чего стоим, кого ждем? Давай заводи шарманку!
Отступать нельзя, сказала себе Люсинда Окорокова. Никак нельзя. Гори оно все огнем!
Дарагие раставчане и раставчаначки!
Она взяла первый аккорд, странно отдавшийся в наушниках, которые непривычно давили уши, сбилась от объемности и громкости звука, и начала сначала. За стеклом засуетились, парень в водолазных очках вместо обычных передвинул какие-то рычаги и ручки на пульте, – такие показывали в программе «Время» в репортажах из Центра управлении полетами, – и другой голос, потише, сказал у нее в ушах:
– Пой в микрофон, не шарахайся от него.
– Чего? – спросила Люсинда, не слыша себя.
– Стой прямо, чего, чего!..
– Давай, – подвинув в наушниках второй голос, опять закричал Федя, – ну что ты время ведешь, а?..
И она опять взяла аккорд, опять сбилась. И начала сначала.
Она приготовила три песни – одну про лес и папу, которая так понравилась Добровольскому и Липе, и еще две, попроще, если придется бисировать.
Про лес она спела очень плохо, она и сама знала, что плохо – от волнения. Но когда закончила, за стеклом все как-то странно и серьезно смотрели на Федора, она увидела и поняла, что все кончено.
– Я еще могу, – сказала она несчастным голосом. – Я приготовила!
– Да нет, не надо, – задумчиво ответили в наушниках. – Вылезай, только не свали там ничего. Или нет, стой, стой! Лана, забери ее оттуда!..
Она вышла из-за стекла совершенно раздавленная.
Ну, вот и все. Можно домой, на теплоход. И, главное, как быстро, долго не мучили!
– А ты… давно в Москве живешь? – выбираясь из-за пульта, спросил Федя и поправил на голове бандану. – Ланка, быстро сгоняй за моей курткой, я поехал! И где, черт возьми, Расторгуев?! Давно живешь, спрашиваю, Окорокова?
– Пять с половиной лет.
– А чего с дикцией беда такая? Ты где работаешь, в котельной, что ли?
– Не, я на рынке, – сказала Люсинда и шмыгнула носом. Гитару она прижимала к себе – единственное и последнее, что у нее осталось. Только больше в ней не было надежды. Гитара даже позвякивала безнадежно, пусто.
Они шли по коридору, впереди продюсер, который теперь вдруг начал почесываться и все время чесал башку под банданой, за ним, едва поспевая, Люсинда с пустотелой гитарой, а за ней все остальные, гуртом, как овцы. В пути некоторые отставали от стада, а другие, наоборот, прибивались. Продюсер разговаривал сразу со всеми, и оттого Люсинде казалось, что ее он не слышит.
Впрочем, теперь она ему совсем неинтересна – «прослушивание» провалилось с треском!
Федор поймал за рукав какого-то очень делового юношу в джинсах, которые едва держались на его заду, и в короткой маечке, открывавшей пупочек, окруженный несколькими бриллиантами. Юноша, увидев крестный ход, возглавляемый продюсером Корсаковым, сразу очень засуетился:
– Васек, брателло, ты чего вчера в ГЦКЗ устроил?
– Федь, да ничего я не устроил, я так просто…