Тут Олимпиада ужасно смутилась.
– Ну-у, у меня были всякие дела… Умыться, зубы почистить, чтобы… чтобы быть свежей, когда ты проснешься! Вдруг тебе захочется меня поцеловать, а у меня зубы не чищены!
Он подумал.
– Ты теперь всегда будешь вставать в семь и бежать в ванную, чтобы почистить зубы?
– Всегда – хорошее слово, Павел.
– Очень хорошее, – согласился Добровольский, – и если ты не намерена вернуть своего кавалера…
– Павел!
Он передразнил ее. Она улеглась щекой ему на грудь и пальцем стала рисовать на ней круги. Там, где касался палец, кожа подтягивалась и покрывалась мурашками.
– Ты замерз?
– Нет, черт возьми!
Она еще порисовала немного.
– Ты знаешь, – сказала она через некоторое время, – я раньше думала, что все это совсем не так.
– Что это?
– Ну-у… постель. Вдвоем. Я думала, что это совсем не так.
Добровольский заинтересовался и скосил на нее глаза:
– Я не понял, а если не так, то… как? Вроде я не применял никаких новых технологий, все больше старые, проверенные!
– Да нет же! Просто, понимаешь, когда был Олежка, все это было… как-то не так. Он очень старался, но у него плохо получалось. А может, он и не старался. Помнишь, он сказал, что я замороженная рыба?
Добровольский помнил. Скорее он согласился бы с утверждением, что новым папой римским будет избран орангутанг, чем с тем, что Олимпиада Тихонова – замороженная рыба. В ее огне можно заживо сгореть, если его… не контролировать! Впрочем, разве он контролировал?..
– И знаешь, он всегда так закрывал шторы, так приготовлялся, как в поход.
– Ку-уда?
– В поход. С мыслями собирался, лоб морщил, а потом – хлоп, и все. Готово дело. Пара поцелуев, раз-два, и здоровый сон.
– Хлоп – это интересно, – согласился Добровольский.
– Ой, – перепугалась Олимпиада Владимировна, – прости меня, Павел! Господи, зачем я тебе это рассказала! Вот дура! Ну, прости, прости меня!
И она быстро поцеловала его в плечо, как лакей любимого батюшку-барина, припозднившегося с костюмированного бала.
– Я не понял, что ты так разволновалась?
– Но разве… разве можно одному мужчине рассказывать про другого?! Конечно, нельзя, да везде пишут, что ни в коем случае нельзя, а я расслабилась просто. Прости меня! Простишь?
Добровольскому надоели ее извинения, и вообще весь разговор был забавный до невозможности. Он давно не разговаривал в постели никаких таких разговоров.
Поэтому он схватил Олимпиаду Владимировну за шею с двух сторон, как бы намереваясь задушить, и спросил:
– Раз-два и готово, говоришь? Это даже интересно. И что, он ни разу не швырнул тебя на кровать?!
Он так ее держал, что она не могла ни отвести глаз, ни пошевелиться, ни вздохнуть.
– Поняя-ятно, – протянул Добровольский, посмотрел на ее лицо, лежавшее у него в ладонях, и подул так, что на лбу разлетелись волосы. Олимпиада зажмурилась. – Я не могу тебе обещать, что всегда буду корректен и аккуратен. Ты, в случае чего, тогда кричи. Хорошо?
– Что кричать?
Добровольский вздохнул и поцеловал ее:
– Спасите. Помогите. Вот как-то так.
– Помогите! – закричала Олимпиада.
…На работе все стало значительно хуже, чем было, – Олимпиада поняла это, едва только открыла дверь в комнату, где сидели «рядовые сотрудники» пресс-службы, которым не полагались отдельные кабинеты.
Несмотря на то что время было только начало одиннадцатого и, соответственно, рабочий день начался всего семь минут назад, комната была полна людей. Все живописно размещались на столах и стульях – все двенадцать человек, вот какой огромный штат могла позволить себе пресс-служба металлургического холдинга! – а в центре стояла Марина Петровна в коричневом костюме и голубой блузке и что-то горячо говорила.
Олимпиада расслышала только «развал работы», «неуважение к коллективу» и «я не позволю!».
Было совершенно ясно, что говорят о ней, и ничего хорошего не говорят, вон Никита мнет в пальцах сигарету, а делает он это только тогда, когда нервничает, похоже, дело плохо! Никто не предупредил ее о том, что с утра будет собрание, значит, все уже решено.
Она, скорее всего, уже безработная.
Когда Олимпиада вошла, стало тихо-тихо, и Марина Петровна, остановленная тишиной, оглянулась и замолчала.
Олимпиада стояла в дверях.
– Доброе утро, – сказала она всем. – Здравствуйте, Марина.
Начальница молчала, и, боже мой, как ненавистны были Олимпиаде все эти показательные выступления, выразительное молчание, брови домиком!..
– У нас собрание? – она начала заводиться. Кроме того, терять было решительно нечего. – Как же это я опоздала! А о чем речь? Опять пресс-релизы разослали, а публикаций нет?
Марина Петровна еще помолчала, а Никита издалека покрутил у виска сигаретой – ты чего, ненормальная?! Не понимаешь, что ли, что все затеяно по твою душу?! Остановись, не дразни гусей.
– Я подожду, пока госпожа Тихонова покинет помещение, – негромко выговорила Марина Петровна. – Не думаю, что текущие дела коллектива могут быть ей интересны.
– Да нет, почему же, – сказала Олимпиада злорадно. – Очень даже интересны!
Такой наглости Марина Петровна не ожидала. Олимпиада прошла за пыльный фикус с жесткими, будто ненатуральными листьями, выдвинула стул и уселась. И даже блокнот достала из портфельчика и открыла его, приготовилась участвовать в собрании.
Ну-с, что интересного вы тут говорите?!
Ночь с Павлом Добровольским, всего только одна, повлияла на нее странным, магическим образом.
Утром они занимались любовью, и, когда Олимпиада вылезла на свет божий, оказалось, что уже десятый час, и пришлось мчаться в свою квартиру, в спешке напяливать первое, что попалось под руку, и бежать по лестнице, и возвращаться, чтобы еще напоследок поцеловаться.
Он разговаривал по-французски, ходил по квартире с трубкой и в полотенце, и в другой руке у него была чашка кофе, и он прихлебывал из нее. Когда Олимпиада ворвалась, он дал хлебнуть и ей, потом, несмотря на свой разговор, поцеловал ее, далеко отнеся от уха грассирующую трубку, посмотрел и поцеловал еще раз, а потом повернул к себе спиной и слегка хлопнул по заднице, выпроваживая.
За эту ночь Олимпиада вдруг обрела уверенность в себе, которой ей так недоставало. Отчего, почему?.. Он не делал ничего такого, чтобы в чем-то ее уверить или убедить, но она уверилась и убедилась.
Она уверилась, что хороша собой, – он все время повторял и повторял, что она красавица, вопреки мнению глянцевых журналов – Библии, Корана и Катехизиса современной молодой женщины – о том, что мужчина не может разговаривать в постели, ибо у него таким странным образом устроен речевой аппарат.
У Добровольского он был, видимо, устроен нормальным образом.
Она убедилась в том, что ее пылкость суть не стремление к разврату, как подозревал Олежка, а просто часть ее натуры, причем замечательная, превосходная часть.
Добровольскому эта часть ее натуры пришлась особенно по вкусу.
Она поняла, что может говорить и делать все, что угодно, и прикасаться, и шептать, и пробовать на вкус, и даже – о, ужас! – и даже застонать она может, вполне, вполне, и он не приходит от этого в смятение.
Добровольский сам сказал ей на ушко нечто такое, от чего сердце ударило сильнее и потом заколотилось часто-часто.
Марина Петровна, конечно, не могла знать о том, что нынче ночью приключилось с ее сотрудницей, но какие-то перемены почувствовала.
Никто не смел так себя вести в ее присутствии. Никто не смел проводить демонстрации и факельные шествия, а Олимпиада их явно проводила.
Она заготовила ручку, нацелила ее на чистый лист в блокноте и посмотрела вопросительно. Весь коллектив, который до этого смотрел на Олимпиаду, тоже повернул головы и уставился на Марину Петровну вопросительно.
Нужно было что-то делать, чтобы спасать положение, собственное место начальника, которого все уважают. Марина Петровна не любила слова «боятся» и считала, что ее «уважают».
Попросить уйти эту выскочку, эту зазнайку? Но что делать, если она не уйдет?! Гнать ее самой?! Вызвать охрану?
Охрану вызывать бессмысленно, зазнайка и выскочка еще не уволена, значит, имеет полное право находиться там, где хочет, а на своем рабочем месте и подавно! Тогда что? Что делать?!
Все смотрели на нее и ждали, а она все затягивала паузу, понимая, что это становится смешно, и никак не могла принять решения.
– Хорошо, – сказала Марина Петровна наконец. – Отлично. Если Тихонова не хочет покинуть помещение, тогда уйду я. Я ухожу!
Никто не стал ее останавливать, а она именно на это и рассчитывала – они должны ее останавливать из уважения, из любви к ней, и она согласится остаться, только если уйдет Олимпиада!
Все вышло наоборот. Олимпиада осталась, а Марина Петровна оказалась в коридоре в полной растерянности, да еще за дверью, которую она тихо прикрыла за собой, вдруг моментально, как волна-цунами, поднялся шум, гам и, кажется, даже веселье началось, и Марина Петровна, опытный министерский работник, поняла, что на этот раз подслушивать она точно не станет.
Она подслушает, и у нее же потом инфаркт сделается! Господи, нынешние молодые такие неблагодарные, невоспитанные, безответственные!
– Здрасти, Мариночка Петровна, – поздоровалась с ней уборщица, тащившая ведро и швабру. – С самого утра на работе, труженица, красавица вы наша!
Вот старшее поколение благодарное, воспитанное и ответственное! Марина Петровна одернула пиджак, милостиво кивнула уборщице и пошла по коридору. Поэтому она не видела, как уборщица остановилась, поставила ведро, подбоченилась и показала ей язык.
Дело в том, что Марина Петровна имела скверную привычку выливать остатки чая в корзину для бумаг. Корзина протекала, и приходилось каждый день ползать на коленях и отчищать от светлого ковролина коричневые пятна! Вот и вся любовь.