Он ничем не управлял – по крайней мере, в себе самом. Он еще сдерживался, но понимал, что все уже решено, и решено не им.
Кто-то привел его в дедовский дом, в маленькую и не слишком удобную квартирку, как приводил уже десяток раз, но тогда приводил за чем-то другим, не за Олимпиадой, а теперь привел именно за ней. Кто-то уложил ее прямехонько ему в руки, и теперь он очень старался не слишком сжимать их, чтобы не сломать ей ребра и не повредить жизненно важные органы.
Никто никогда не укладывал женщин ему в руки. Всегда они появлялись потому, что он прилагал определенные усилия в этом направлении, и они тоже, и плодом совместных усилий становился роман или романчик, постелька, иногда более, иногда менее зажигательная, и финал, тоже более или менее зажигательный.
Все было более или менее рассчитано, более или менее перспективно и более или менее понятно – в прошлом, настоящем и будущем.
Сейчас, целуясь с Олимпиадой на неудобном угловом диване, где и прижаться-то друг к другу не было никакой возможности, Добровольский точно знал, что ничего не рассчитано, ничего не понятно, а с перспективами большой вопрос. В смысле, с его собственными перспективами.
Эта женщина может с ним сделать все, что пожелает. То есть решительно все – например, исчезнуть из его жизни, и выбираться из-под обломков он будет долго, трудно, мучительно, и, вообще говоря, неизвестно, выберется или нет.
Он думал, что все за нее уже решил сам, что его возраст дает ему массу преимуществ перед ней, и самое, самое главное преимущество – независимость.
Преимущество не было реализовано, говорят комментаторы на спортивных соревнованиях. Независимость растаяла в огне, который был в девушке, лежащей у него в руках.
И он еще изо всех сил старался не тискать ее, не трогать ее грудь, не гладить ее коленки или локти, потому что за коленками и локтями начиналась пропасть, в которую страшно было заглянуть.
Я боюсь, понял Добровольский. Так боюсь, что сейчас заплачу.
Я боюсь сделать ей больно – не в том смысле, что придавлю с медвежьей силой! Но я могу не справиться с жизнью, чего-нибудь не учесть, запутаться, и она останется одна, без меня, а я за нее отвечаю!
Отныне и во веки веков.
Она шевельнулась, и Добровольский все-таки аккуратно пристроил руку, не на грудь, а рядом, и от этой аккуратности на лбу у него выступил пот. Недешево она ему давалась.
Целовать ее не было сил, и не целовать не было сил, и он никак не мог понять, в чем дело, почему она просто принимает его и ничего не делает… в ответ?.. Тоже боится пропасти?..
Он подышал некоторое время, а потом спросил:
– Почему мы целуемся на угловом диване?
Как будто она должна была хватать его и тащить в спальню!
– Потому что нам лень передвигаться, – ответила Олимпиада немного дрожащим голосом.
– Тогда давай все-таки передвинемся, – решительно сказал Добровольский, поднялся и за руку потащил с дивана Олимпиаду.
Таким же порядком, за руку, он привел ее в спальню, где почему-то горел свет, и он хлопнул ладонью по выключателю – погасил. Олимпиада, которая подостыла за дорогу до спальни, посмотрела на него с опаской.
Он не дал ей передумать, хотя, может быть, она и не собиралась! Он снова стал целовать ее, но уже по-другому. Теперь было уже совершенно понятно, что это только начало прыжка, первый шаг в бездну, и ничего уже нельзя отложить или переделать.
Олимпиада оглянулась на кровать, опять посмотрела на него и потрогала ладошкой его губы. Добровольский поцеловал ее в ладошку.
– Ну что?
– Может, ты думаешь, что я все это проделывала сто раз с разными мужчинами, но… я не проделывала. У меня только Олежка…
– У тебя только я, – возразил Добровольский с досадой и вдруг сильно подхватил ее под коленки и бросил на кровать.
Олимпиада упала, тараща изумленные глаза.
Он упал рядом, повернул ее, прижал к себе, обнял со всех сторон, так что рядом с ним – или внутри его, потому что он был вокруг, – она почти не могла дышать. Он быстро расправился с ее клетчатой ковбойской рубахой, надетой по случаю плохого настроения – кажется, у нее когда-то было такое, – а в джинсах запутался, и, сталкиваясь руками и лбами, они стащили их вместе, и он провел большими ладонями по ее ногам, от щиколоток до бедер, вверх и вниз.
Олимпиада немедленно покрылась «гусиной кожей». Она старалась не смотреть на него, не могла, было неловко, а вот на ощупь он оказался приятным, и очень горячим, и очень большим. И вправду как медведь.
Медведь сопел и возился рядом, и его тяжелое дыхание разжигало кровь и разрушало рассудок.
Что-то странное случилось в тот миг, когда они вдруг очень крепко обнялись и прижались друг к другу. Как будто узнали друг о друге все – раз, и произошел таинственный обмен, кровосмешение.
Равновесие.
Трудно держать равновесие над пропастью и можно, только изо всех сил обнимая друг друга, не отпуская, так, чтобы совсем не оставалось места для страха и сомнений. Им больше некуда проникнуть – все занято.
И главное, что они узнали, – они подходят друг другу, они часть друг друга, они продолжение, эхо и, черт возьми, все, что угодно!..
Все правила прошлой жизни, все ее нюансы и детали, все грехи, сколько бы их ни было, хоть восемьдесят штук, перестали существовать. Сгорели. Исчезли и больше не вернутся, потому что – место занято.
Добровольский уже совсем ничего не соображал, и это было легко и приятно, он даже удивился мельком, как приятно ничего не соображать, а просто принимать то, что она предлагала.
Некогда было пробовать друг друга на вкус, смаковать и наслаждаться. Нужно было спешить.
И он заспешил, и Олимпиада заспешила тоже, и никто из них не помнил, как долго это продолжается и из какого далека придется возвращаться, когда все закончится.
Он помнил только свое безумие, и ее изумление, и еще какое-то странное хищное чувство, когда он непрерывно думал о ней: «Моя!», и больше ничего.
Только замечательное, ни с чем не сравнимое чувство равновесия и победы над миром.
А что может быть лучше?..
Потом он сразу заснул, провалился, словно ему дали по голове, и, кажется, очень быстро проснулся.
Олимпиада лежала рядом и смотрела на него задумчиво. Добровольский вдруг понял, что только что заснул, и пришел в ужас.
Он никогда не засыпал через минуту после секса и всегда точно знал, что делать этого нельзя, что это очень обижает женщину, которая рядом, и всякое такое.
Впрочем, определение «после секса» сегодняшнему Добровольскому не очень подходило.
– Я спал, да? – забормотал он и стал оглядываться, чтобы понять, сколько времени. – Прости, пожалуйста, как это я заснул?
Олимпиада пожала плечами. Лунный свет плеснул с ее плеча на кровать.
– Сколько времени? Я не могу найти часы.
– Они валяются на полу, – сообщила Олимпиада, – но не с той стороны, а с этой. Сейчас я тебе скажу.
Тут она пропала из поля его зрения, и он посмотрел – куда. Ничего не было видно, только возился какой-то холмик, на ощупь оказавшийся попкой. Добровольский схватил холмик и потащил.
– Ай, ай! Больно же!
– Да ничего тебе не больно!
– Больно!
Он подтащил ее очень близко, обнял за шею, поцеловал, и это продолжалось долго.
Когда закончилось, в голове гудел набат и грозно сгущались тучи, и стало понятно, что их настиг злой рок.
Противник перебрался через Великую Китайскую стену, и все вокруг пылало, как степь во время пожара. Потушить его удастся только совместными усилиями и только на короткое время.
– Боже мой, – сказал Добровольский, тяжело дыша, когда пожар был кое-как потушен. – Как я попал!.. Ну ладно ты, молодая еще, а я-то, я-то!..
Олимпиада засмеялась – ей нравилось, что он говорит «как я попал!», в этом слышалось обещание, которого ей так хотелось.
– А сколько времени? – спросил он, зевая. – Ты же вроде хотела посмотреть!
– Полвосьмого, – ответила Олимпиада и тоже зевнула. – По крайней мере было тогда, когда я смотрела. Теперь уж больше!
– Как полвосьмого? Полвосьмого чего?
– Утра, конечно, Павел! Или ты думаешь, что спал до вечера?
– Я думал, что спал пять минут!
Он не мог проспать всю ночь и даже не заметить этого! Не мог, и все тут. У него классическая бессонница с самой молодости, он всю жизнь принимает снотворное, и чем дальше, тем серьезней препараты! Он вообще не может спать в гостиницах, самолетах и в чужих постелях – только дома и если повезет! Нет, это невозможно!..
Часы показывали девятый час.
Обнаружив это, Добровольский вдруг совершенно расслабился, улегся обратно на подушку и обстоятельно пристроил на себя Олимпиаду Владимировну.
– Мне на работу надо, – сонным голосом сказала она. – Опоздаю, Марина меня съест! Ам-м! – И она укусила Добровольского в предплечье. – Возьмет и съест.
– Мне больно!
– Да ничего тебе не больно.
И они полежали, глядя в потолок, как будто там показывали райские картины. Ничего там не показывали, лишь трещина бежала от люстры в правый угол.
– Я не храпел?
– Храпел. Стены тряслись просто. Еще ты стонал и метался, чуть не столкнул меня с кровати. Тебе кошмары снились?
Добровольский подумал.
– Да нет. Не снились. Вообще у меня бессонница, я очень плохо сплю всегда, а сегодня что-то… разоспался.
– Вот и хорошо, – сказала Олимпиада и зевнула, – а я проснулась в семь, сходила в ванную, вернулась, а ты все спишь и спишь!..
– Зачем ты в семь ходила в ванную?