* * *
ЧЕГО НЕ РАССКАЗЫВАЮТ ФРАНЦУЗАМ О ВЫСАДКЕ СОЮЗНИКОВ (ни в коллеже, ни в лицее, ни в «Самом длинном дне», ни в «Спасти рядового Райана»):
– Подавляющее большинство солдат были одурманены наркотиками или пьяны (как в четырнадцатом году);
– Многие писались от страха и делали под себя, отчего стояло зловоние;
– В освобожденных деревнях было множество случаев изнасилования, ибо американская армия (вслед за немецкой) сулила своим солдатам Францию как бордель Европы; полевые медсанчасти заполонили солдаты, зараженные венерическими заболеваниями; с июня сорок четвертого по июнь сорок пятого двадцать девять американских солдат наскоро судили и расстреляли за изнасилование (среди них двадцать пять чернокожих джи-ай, жертвы расовых предрассудков, как французских, так и американских – см. ниже);
– Жены немецких солдат стреляли по американским войскам;
– Как следствие, французские гражданки, принятые за снайперов, неоднократно бывали арестованы, а то и расстреляны американскими солдатами;
– Многие молодые француженки отдавались за кусок хлеба или мыла, пачку сигарет «Лаки Страйк», плитку шоколада «Херши» и даже за жевательную резинку;
– Сотни немецких солдат были уничтожены, когда выходили из бункеров с поднятыми руками; зато других сдавшихся угощали сигаретами или шоколадом;
– Некоторые солдаты мародерствовали, грабя трупы, например выковыривали штыками золотые зубы; иногда бош был еще жив, когда с ним проделывали эту операцию;
– Немцы, со своей стороны, не брали пленных (например, приземлившихся раненых парашютистов приканчивали ударом ножа); иные фанатики поднимали белый флаг и, сделав вид, будто сдаются, предательски стреляли с криком «Хайль Гитлер!», после чего их кромсали на куски; многие, подобно японцам, кончали с собой в бункерах;
– Прибывшее после высадки союзников немецкое подкрепление состояло из плачущих подростков от тринадцати до семнадцати лет; иногда французы просто забивали их до смерти;
– Случаи дезертирства в вермахте были редки, так как карались смертью, зато куда более многочисленны в US Army, где был расстрелян только один дезертир (Эдди Словик, отказавшийся сражаться в Хюртгенском лесу);
– Изрядную долю американской армии составляли чернокожие солдаты (около пятидесяти тысяч), которых называли «segregated». Их не допустили на парад на Елисейских Полях, чтобы «обелить» образ американской армии; в этой войне против расизма высокие американские чины повели себя как куклуксклановцы; военные трибуналы обвиняли «ниггеров» во всех злоупотреблениях и карали строже, чем белых (девяносто шесть расстрелов за убийства и изнасилования); 2-я танковая дивизия генерала Леклерка тоже была «обелена» по требованию американцев, не желавших, чтобы в освобождении Парижа участвовал хоть один чернокожий (Де Голль уступил: 25 августа 1944 года ни один из африканских солдат, участвовавших в боях, не вошел в столицу);
– Во Франции было двести концентрационных лагерей – почему же говорят только о Дранси и помалкивают о Сен-Дени, Компьене, Мулене, Роменвиле, Френе, Виши (десятки тысяч умирающих от истощения узников были освобождены союзниками на французской территории); шестьсот тысяч человек содержались в этих «лагерях интернирования»: евреи, участники Сопротивления, цыгане, испанские беженцы, «враждебно настроенные гражданские лица», коммунисты… Кроме Штрутхофа (единственного нацистского лагеря), всеми остальными «заведовали» французы. Десятки тысяч французов служили охранниками в казармах, замках, бывших санаториях и бараках, построенных самими узниками. Условия содержания были ужасны: холод зимой, жара летом, общие туалеты на улице, крысы, вши, тараканы, блохи, всевозможные эпидемии, никакой медицинской помощи, и никто не ел досыта. Узники дрались за картофельные очистки и капустные кочерыжки; иногда всю пищу детей составляло ведро с куриными костями;
– Предупрежденный об истреблении евреев в конце сорок второго года Яном Карским[96] (а также появившимися в «Лайф» фотографиями варшавского гетто), президент Рузвельт всерьез планировал высадку союзников весной сорок третьего; отложив ее на год и три месяца, он не мешал нацистской машине смерти работать на полных оборотах до апреля сорок пятого года: по данным Рауля Хильберга,[97] около миллиона трехсот тысяч евреев было убито за этот период (весна сорок третьего – весна сорок пятого года);
– С осени сорок третьего года, целясь в военные заводы, мосты, железные дороги и порты с недостаточной точностью, американские бомбардировщики В-17 и В-24 сровняли с землей Нормандию. Список уничтоженных городов и деревень слишком длинный, чтобы приводить его здесь. Число убитых гражданских лиц во Франции колеблется, по данным разных историков, от двадцати до пятидесяти тысяч человек, то есть вдвое-втрое больше числа жертв Лондонского Блица[98] (который продолжался восемь месяцев). Шестьдесят пять процентов разрушений Второй мировой войны во Франции приходится на время освобождения страны (июнь – август сорок четвертого года) против всего двадцати процентов во время боев во Франции (май – июнь сорокового года). Три тысячи французских граждан погибли в первые два дня после высадки союзников – столько же, сколько было убито американцев. Всего лишь один пример: Кан бомбили с шестого июня по девятнадцатое июля сорок четвертого года. Семьдесят пять процентов города было разрушено, насчитывалось от трех до пятнадцати тысяч жертв. А Макс Гастингс[99] в «Операции „Оверлорд“» утверждает, что бомбардировка Кана была «одной из самых незначительных атак с воздуха за всю войну». Тема стала табу во Франции, так как этот побочный ущерб был одним из главных аргументов нацистской и вишистской пропаганды против «американского вторжения».
Когда воин-освободитель входит в дом с оружием в руках, даже если он пришел с миром и его встречают с улыбкой, с распростертыми объятиями, все равно за ним остается абсолютная власть, которой он может столь же абсолютно злоупотребить. Когда американская армия входит во французский город, четыре года оккупированный немцами, никому ее не остановить и нет больше законов. Да, солдаты принесли свободу и демократию. И все же они «захватили» (именно это слово употребляли американские генералы) страну, которую считали – совершенно справедливо – зараженной нацистской идеологией, страну, проигравшую войну, страну нищеты, черного рынка, проституции и коллаборационизма. Грабежи, драки, избиения, изнасилования и даже убийства останутся по большей части безнаказанными. Семьдесят лет спустя бесконечная, неизменная и вечная благодарность за все, чем обязана моя страна самоотверженности союзных войск, больше не застит нам глаза на их бесчинства. Возьмите два миллиона мужчин и бросьте их в униженную, замаранную, обнищавшую и опозоренную страну: не может быть в такой операции все чинно-благородно.
Вам никогда не понять, что такое война, если вы не учились стрелять. Человек, которому дали в руки оружие, преображается. Я в жизни не чувствовал себя сильнее, чем в тот день, когда с пятидесяти метров выбил один из лучших показателей в стрельбе по неподвижной мишени из моей штурмовой винтовки в 120-м пехотном полку. Я до мельчайших деталей помню силу выстрела, когда лежишь, не дыша, прижав приклад к плечу, очки к оптическому прицелу. Я превратился в хладнокровного и кровожадного снайпера. Представьте теперь не одного обыкновенного человека, вдруг ставшего убийцей, а тысячу, десять тысяч, два миллиона суперменов, чьи пальцы плюются огнем. Вот тогда вы начнете постигать упоение в бою. И военная форма тоже преображает людей. На съемках «Великого диктатора» Чаплин, одетый военным, превращался в злобного и раздражительного тирана. Переодевшись в Чарли, он вновь становился прежним Чаплином, деликатным, легким и воспитанным. Поди объясни этим суперменам, что они пришли защищать права человека и протестантскую мораль. Только одно слово будет у них на уме: freedom. Freedom to eat, drink, fuck, rape, steal, have fun, dance, kill and kill again until you explode.[100]
Американские солдаты насмехались над французами:
– Ну и сильны они, Frenchies.[101] Где они, когда надо умирать за родину? А думаешь, французы пришли бы умирать за Арканзас? Высадились бы в Майами, чтобы спасти Флориду?
Джерри защищал Францию.
– Французы – европейские Ганди. Приняв поражение, они спасли свой народ. Если никто не воюет, нет и убитых, дружище. Поразмысли-ка об этом. Никто не стреляет – вот проблема и решена.
Уна лежит в шезлонге, на ней цельный купальник, ноги полощутся в воде бассейна, ее ногти наманикюрены, черные волосы убраны под черную, в тон, шляпку. Джерри не выносит рева раненых животных: ржания растерзанных лошадей, мычания коров со вспоротыми животами… ему легче, когда он слышит выстрел милосердного товарища, заставляющий их замолчать. Уна вальсирует с матерью в серой гостиной: роман Агнес «The Road Is Before Us»[102] (который изначально назывался «Tourist Strip») получил хорошие отзывы в «Нью-Йорк таймс» и «Ньюйоркер». Придавленный тяжестью вещмешка Джерри ползет через колючий кустарник. Уна и Чарли входят в «Мюссо и Фрэнк», метрдотель провожает пару к столику, они кивают, здороваясь с сидящими в зале звездами. Джерри спит на ходу, держась рукой за плечо идущего впереди джи-ай. На своем теннисном корте Чарли Чаплин объясняет Уне, как правильно подавать мяч. Джерри смотрит на парашютистов, падающих с неба, точно зеленые абажуры (некоторые убиты еще в воздухе). Уна слушает новости по радио, доедая пирожное. Мокрый насквозь, обессиленный, простуженный, Джерри едва идет из-за волдырей на ногах. Однажды вечером в Нью-Йорке, в кабаре «Парижская жизнь», оркестр по просьбе Марлен Дитрих исполняет «Марсельезу» в честь французского Сопротивления; Уна и Чарли стоят навытяжку.
IX
Отель «Риц», 26 августа 1944
Никогда не потешайся над любовью. Просто есть люди, которым так никогда и не выпадает счастья узнать, что это такое. Ты тоже раньше не знал, а теперь узнал. То, что у тебя с Марией, все равно, продлится ли это полтора дня или многие годы, останется самым главным, что только может случиться в жизни человека. Всегда будут люди, которые утверждают, что этого нет, потому что им не пришлось испытать что-либо подобное. Но я говорю тебе, что это существует и что ты это теперь узнал, и в этом твое счастье, даже если тебе придется умереть завтра.
Эрнест Хемингуэй. По ком звонит колокол, 1940. Перевод Н. Волжиной и Е. Калашниковой
Джерри теперь двадцать пять лет, он сержант. Из трех тысяч восьмидесяти человек 12-го пехотного полка, высадившихся с ним в Нормандии, двух третей уже нет в живых. Цифра, говорящая сама за себя: из ста пятидесяти пяти офицеров сто восемнадцать были убиты между шестым и тридцатым июня сорок четвертого года. Двадцать пятого августа его полк первым вошел в Париж через Порт-д’Итали. Его окружает ликующая толпа, осыпая цветами. На авеню Раймон-Пуанкаре какая-то девушка дарит Джерри бутылку красного вина, которую прятала четыре года. Чуть подальше женщина протягивает ему своего младенца, чтобы он его поцеловал… а потом подталкивает к нему свою прабабушку! Он зацелован, залит слезами.
Сэлинджер понятия не имел, во что его превратит эта война. Как офицер контрразведки, он изучает аэрофотосъемку, просматривает записи телефонных переговоров, переводит полученные по радио сообщения на немецкий язык, допрашивает пленных. В военное время офицеры контрразведки – не Джеймсы Бонды, а думающие головы, которые должны синтезировать все данные, чтобы максимально быстро предупреждать войска о том, что ждет их завтра. Как расположены орудия противника, где у него слабые точки, каковы его планы и т. д. Джерри владеет французским и немецким, что делает его незаменимым. Продвигаясь по Парижу, его отделение обнаруживает коллаборациониста, но им завладевает толпа и забивает до смерти у него на глазах. Француз с расколотым черепом – «как может расколоться цветочный горшок»: подобная сцена есть в романе «По ком звонит колокол». Джерри обожает Хемингуэя. В сущности, его занесло на эти галеры, потому что он хотел стать Хемингуэем.
Сэлинджер слышал, что самый знаменитый американский военный корреспондент остановился в «Рице». Он, молодой новеллист, хочет во что бы то ни стало встретиться с мэтром. Мобильных телефонов еще не существует, и он идет напролом. Берет армейский джип, мчится в «Риц» на Вандомскую площадь и спрашивает в холле мсье Эрнеста Хемингуэя. Разрывающийся за стойкой портье говорит ему, что мистер Хемингуэй в баре! Усач хорохорится в окружении свиты солдат, со стаканом бордо в руке. Он утверждает, что освобождал отель.[103]
К великому изумлению Джерри Сэлинджера, когда он, заикаясь, представляется: «My name is Salinger, Jerome Salinger», Хемингуэй радостно приветствует его как старого товарища и приглашает за свой столик в баре, тот самый, который со временем будет носить его имя. Сорокапятилетний Хемингуэй без пиджака, в рубашке и грязных армейских брюках; его сопровождает французский партизан по прозвищу Марсо и молодой американец. У него пышные усы, ежик волос с проседью и намечающееся брюшко. Он посылает по статье в месяц журналу «Кольерс», который опубликовал новеллу Сэлинджера «Виноват, исправлюсь»[104] в июльском номере сорок первого года. Хемингуэй узнал Сэлинджера по фотографии в «Эсквайре» и помнит его новеллу «Душа несчастливой истории». «У вас есть новые тексты? Покажете?» Сэлинджер достает свежий экземпляр «Сатердей ивнинг пост» с одной из своих новелл: «День перед прощанием».[105] Хемингуэй читает и аплодирует. Заказав выпивку, собратья по перу беседуют добрых два часа.
– Вы хотя бы знаете, чего здесь ищете?
– Нет, зато знаю, что потерял.
Поначалу оба не снимают масок: великий писатель, гордый собой, льстивый салажонок… Такие курбеты – классика литературной жизни.
Новелла «День перед прощанием» была написана в Англии перед высадкой союзников и опубликована в июле сорок четвертого года в «Сатердей ивнинг пост». Это рассказ о сержанте Джоне Ф. Глэдуоллере-младшем, который должен вновь отправиться на войну, хотя ему больше нравится читать «Анну Каренину» и «Великого Гэтсби». К нему приходит в гости лопоухий солдат, двадцатидевятилетний Винсент Колфилд, чей младший брат Холден пропал без вести. Дело происходит где-то близ Нью-Йорка, зима, идет снег, Джон катает на санках свою сестренку Матильду и думает: «Я счастлив, как никогда в жизни. Ладно, стреляйте в меня, коварные японские снайперы, плевать мне на вас!» Винсент Колфилд делает предложение десятилетней Матильде. «Со штатскими у нас больше нет ничего общего. Они не знают того, что знаем мы…»[106] С каждым опубликованным текстом стиль Джерри становится все мрачнее, обретая своеобразие и безумие.
Мало-помалу выпитое оказывает свое действие. Джерри, втайне предпочитавший Фицджеральда, приятно удивлен разницей между Хемингуэем – публичным лицом и Хемингуэем-человеком. В Хемингуэе тоже есть свой надлом. Джерри расскажет об этой встрече с Хемингуэем в письме от 4 сентября 1944 года своему учителю Уиту Бернетту, главному редактору «Стори»: «Он показался мне мягче, чем его проза; устно он не так суров, как письменно», и даже найдет его «простым и обаятельным». В отличие от Фицджеральда, Хемингуэй во хмелю не был агрессивен и искренне заинтересовался начинающим автором.
– Я надеялся, что война вдохновит меня на книгу, – сказал Джерри. – Но теперь даже говорить об этом не хочу.
– Я тоже так думал в ваши годы, – ответил Эрнест. – Но те, кто пережил войну, говорят только о ней, даже когда о ней не говорят. Ею буквально пропитаны все ваши новеллы в газетах.
– Вернувшиеся с Первой мировой только о ней и говорили своим детям, чтобы объяснить, как это было ужасно, но что она, однако же, сделала их мужчинами, героями, вернувшимися из ада, и тому подобную хрень. И что же в результате? Дети захотели того же самого. Поэтому я торжественно клянусь никогда и никому о ней не говорить. Всем, кто воюет на этой новой войне, следовало бы помалкивать. Война будет… нашим айсбергом, верно?
Хемингуэй улыбнулся. Беседуя с собратом по перу, он отдыхал душой, и это было отрадно. Он иногда сравнивал свое творчество с верхушкой айсберга, и теперь ему приятно, что желторотик об этом помнит. Трудно себе представить, до какой степени редки в жизни писателя глубокие замечания о творчестве, даже в интервью, критических статьях и беседах с коллегами. Чтобы начинающий юнец высказал дельное соображение о вашем творческом методе – такие аномалии случаются в жизни художника четыре-пять раз, не больше.
– Война – подводная часть, – продолжал Джерри, – то, что написано на странице, – лишь одна восьмая виденного, так?
– Писать не значит выкладывать все, – кивнул Эрнест, – надо выбрать деталь, которая разит наповал.
– Я пытаюсь, но отсекаю мало лишнего.
– Отсекать лишнее – всегда проблема, – сказал Хемингуэй, глядя на свою сигарету. – Вы читали Библию? Старую, короля Якова.[107] Почитайте Книги Царств, это образец повествования. Я все позаимствовал оттуда, лаконичность абсолютная…
– В романе «По ком звонит колокол», – продолжал Джерри, черкнув в своем блокноте «Библия короля Якова: Книги Царств», – у вас есть образ: череп, расколотый, как цветочный горшок. Мне случалось видеть разбитые головы, но, по-моему, они похожи скорее на взрезанные дыни, треснувшие арбузы, лиловых осьминогов, цветную капусту в пузырях… например, клок волос, вывороченный, как ком земли, на которую кто-то пролил малиновое варенье и яичный белок. Так странно, когда парень со всем этим месивом на голове еще жив и зовет тебя на помощь, весь дрожа, вытаращив глаза… Ох, fuck, извините.
Джерри залпом опрокинул стакан, борясь с тошнотой. Хемингуэй съел кусочек сыра. Руки у него дрожали, как у Юджина О’Нила, хоть тот и не воевал (его в семнадцатом году комиссовали по состоянию здоровья). Джерри достал из вещмешка белую пепельницу и протянул Хемингуэю. Тот, узнав ее, прыснул и раздавил окурок сигары о нарисованного на дне наглого аиста.
– А, как же, «Сторк», лучшее там – крабы, я часто вспоминал их в Испании, когда приходилось обедать супчиком на воде да апельсином. Мы вернемся туда до зимы, по крайней мере, я на это надеюсь… Зимы в Германии слишком суровы. Надо непременно разделаться с ними пораньше. Так о чем мы говорили?
– О черепе, похожем на расколотый цветочный горшок.
– А, yes, цветочный горшок. Это был труп, пролежавший несколько дней, в Испании. Череп, видимо, раскроили прикладами уже после смерти. И он был лысый. Без волос кость была похожа на разбитое яйцо, но цвета охры или, скорее, терракоты, наверно из-за разложения, а может, от грязи. Точь-в-точь разбитый цветочный горшок на улице, знаешь, когда, проходя по тротуару, говоришь себе: «Вау, еще пара минут – и это упало бы мне на голову».
– Ха-ха-ха! «Еще пара минут»… Я говорю это себе каждую минуту после дня Х. Мы что ни день чего-то счастливо избегаем. Айсберг – это мы, выжившие, а невидимая часть – наши мертвецы, все эти трупы под толщей воды.
– Ты напомнил мне Гертруду Стайн. Однажды, когда я был у нее, она мне сказала: «Не то важно, что дала тебе Франция, а то, чего она у тебя не отняла». Долго до меня доходило, что она имела в виду, мужененавистница наша.
Подобно тысячам других американцев, высадившихся во Франции в сорок четвертом году, они делали вид, будто им все нипочем. Алкоголь и черный юмор – только это и помогало выдержать. Так врачи скорой помощи в больницах, в самом страшном ожоговом отделении, заставляют себя шутить, не то катались бы по полу, вопя еще пронзительнее пациентов. Отель был переполнен; демократия вновь вступила в свои права; повсюду царил прежний кавардак. Страх сменил диспозицию, немцы удирали по крышам, а коллаборационисты хоронились в канализации. Было странно, что можно крикнуть на улице «Fuck Гитлер!», не боясь, что тебе загонят спички под ногти.
– Но цветочный горшок – это еще и чтобы избежать сравнения с чем-то живым. Понимаешь, Джерри, если ты вздумаешь сравнивать мертвецов с животными, или с плодами, или с кровавым мясом, это в точку, но не так поражает, как неодушевленный предмет.
– Вы пишете натюрморт?
– Нет, мой милый, я описываю мертвеца.[108] Откройте еще бутылку, Альбер, пожалуйста, – сказал Хемингуэй официанту по-французски. – Хочешь быть правдивым – плюй на реализм. Дело не только в правде, дело в воздействии на читателя. Вот чего я искал: сравнения, от которого впору содрогнуться. Но малиновое варенье – это находка.
– Это придает сладковатый привкус. Вкус – вот что поражает!
Они одновременно расхохотались.
– Да! Sugar! More sweet!
– With bubbles like Coca-Cola!
Метрдотель «Рица» поспешил принести сахарную пудру, в ужасе от этих двух пьяниц, походивших на отца и сына; что такое кока-кола, он еще не знал. Несколько недель назад этот человек исполнял приказания, отдаваемые по-немецки капитаном Эрнстом Юнгером, ужинавшим с Коко Шанель и Саша Гитри, а теперь ему приходилось наскоро осваивать английский, чтобы обслуживать американских военных.
– Позавчера, – напомнил метрдотель, – здесь еще были боши и требовали кокаина и девочек! Я им говорю: «Господа, пора вам делать ноги, америкосы близко, они вас привяжут за яйца к буферу машины и протащат по улице Риволи».
– Альбер, – сказал Хемингуэй, – давайте-ка опустошите ваши погреба, не то этот парень посадит вас за пособничество врагу.
– Я бы даже сказал, за братание с оккупантом, – вставил Джерри.
Когда Альбер, обливаясь потом, ушел, Джерри продолжил:
– Последний расколотый череп я видел сегодня утром. Одного коллаборациониста на моих глазах линчевала оголтелая толпа французов, превратившихся в диких зверей. Бог весть, что сделал этот парень. Ему разбили голову молотком, как… как кокосовый орех. Самое странное – он даже не защищался, не кричал, что ни в чем не виноват, не умолял, как это бывает обычно. Будто бы считал правильным, что его убивают.
– Он, я думаю, ждал наказания четыре года, – кивнул Хемингуэй. – А вот я видел, как парню засунули в зад автомобильный насос. Его надули, как спасательный круг. Никогда не слышал, чтобы человек так орал. Он умолял его прикончить.