– Отменно, – ответил я. – Описывать все – не хватит и полдня.
– При встрече расскажешь подробно?
– До? Или после?
– Лучше после, – кратко ответила она.
Положив трубку, я пошел в мастерскую и стал разглядывать картину Томохико Амады «Убийство Командора». Столько раз я уже видел ее, однако, взглянув заново после рассказа Мэнсики, ощутил в ней на удивление живую действительность. Картина не вписывалась в рамки банального исторического полотна, ностальгически воспроизводившего события из прошлого. В лицах и позах каждого из четырех персонажей – кроме разве что Длинноголового – угадывалось, как они относятся к происходящему. Лицо молодого человека, пронзающего Командора длинным мечом, бесстрастно. Он отрешен, таит все свои чувства где-то глубоко внутри. На лице Командора, чья грудь пронзена мечом, вместе с болью угадывается чистое недоумение – «не может быть». Наблюдающая за поединком молодая женщина (в опере это Донна Анна) будто разрывается из-за внутреннего конфликта чувств. Ее хорошенькое личико искривлено му́кой, изящные белые руки – возле рта. Похожий на слугу здоровяк (Лепорелло), обомлев от нежданного поворота событий, устремил взгляд к небесам, и правая рука его поднята, будто он пытается ею что-то схватить.
Выстроена картина просто идеально. Лучше композиции не бывает. Все в ней отточено. Четверо персонажей будто застыли на миг, сохраняя динамику живого движения. Я попытался наслоить на эту композицию политическое убийство, возможно произошедшее в Вене в тридцать восьмом году. Командор – не в одеяниях эпохи Аска, а в нацистском мундире. Хотя, возможно, это черный мундир СС. Из груди торчит сабля или кинжал. И вонзил ее, быть может, сам Томохико Амада. А кто эта женщина, у которой перехватило дыхание? Австрийская любовница Амады? Тогда что же так разрывает ей сердце?
Сев на табурет, я долго всматривался в плоскость картины. Если напрячь воображение, можно распознать различные аллегории и посылы. Но сколько я ни пытался найти какое-то объяснение, все в итоге оказывалось лишь неподтвержденными предположениями. И та подоплека картины, о которой мне поведал Мэнсики, – или то, что можно ею считать, – не известный исторический факт, а просто слухи. Или обычная мелодрама. Байка, в которой все начинается со слова «возможно».
Была бы здесь сейчас со мной сестра, вдруг подумал я.
Была бы она здесь, и я б рассказал ей все, что произошло со мной до сих пор, а она бы тихонько меня слушала, иногда вставляя короткие вопросы. Даже такую непонятную и запутанную историю она бы, пожалуй, восприняла спокойно, не хмурясь и не вскрикивая от удивления. Спокойная рассудительность у нее на лице вряд ли бы изменилась. И когда я б закончил рассказ, она, выдержав паузу, дала бы мне несколько дельных советов. Так у нас было заведено с детства. Однако если задуматься, сама Коми не обращалась ко мне за советом. Насколько я помню – ни разу. Почему? Никогда не сталкивалась с душевными проблемами? Или смирялась и не обращалась ко мне, считая, что это бессмысленно? Пожалуй, и то, и другое примерно пополам. Однако даже если б она пошла на поправку и не умерла в двенадцать лет, наша близость брата и сестры вряд ли продлилась бы долго. Коми вышла бы замуж за безынтересного человека и жила бы с ним в далеком городке, портя себе нервы повседневной жизнью, выбиваясь из сил, воспитывая детей. Ее глаза бы утратили свой прежний блеск, и она бы уже не в состоянии была выслушивать мои сомнения или давать какие-то советы. Никому не известно, как бы складывались у нас жизни.
Моя ошибка в отношениях с женой, видимо, состояла в том, что я, сам того не сознавая, видел в Юдзу замену моей сестре, – порой мне самому так кажется. Если вдуматься, хоть у меня и не было таких намерений, лишившись сестры, в душе я искал того, на кого мог опереться в трудную минуту. Однако что и говорить, жена – не сестра. Юдзу – вовсе не Коми. Тут отношения другие, роли распределяются иначе. И, что немаловажно, у нас другая история пережитого вместе.
За этими размышлениями я вдруг вспомнил, как до женитьбы навестил родительский дом Юдзу в квартале Кинута района Сэтагая.
Отец Юдзу возглавлял отделение крупного банка. Его сын, старший брат Юдзу – тоже банкир, работал в том же банке. Оба – выпускники экономического факультета Токийского университета. В их семье, похоже, было немало банкиров. Я собирался жениться на Юдзу (а она хотела выйти за меня замуж) и поехал сообщить ее родителям о своем намерении. Получасовую беседу с ее отцом, с какой стороны ни посмотри, никак нельзя было назвать доброжелательной. Я – непродаваемый художник, подрабатываю рисованием официальных портретов, стабильного дохода у меня нет – как нет и того, что можно назвать хоть какой-то перспективой в жизни. А значит, у меня совсем не тот статус, чтобы расположить к себе элитного банкира. Это я отчасти предвидел, а потому, направляясь в тот дом, твердо решил для себя не терять присутствия духа, что бы мне там ни говорили, каким бы нападкам ни подвергали. К тому же я по натуре вообще достаточно терпелив.
Однако пока я с напускным почтением внимал назойливым нотациям своего будущего тестя, внутри у меня возникло некое физиологическое отвращение, и вскоре я утратил контроль над своими эмоциями. Мне стало дурно. Аж затошнило. Посреди тестевой тирады я встал, извинился и попросил разрешения воспользоваться умывальной комнатой. Встав на колени перед унитазом, я постарался вызвать у себя рвоту, но не смог: мой желудок был пуст. Не вышел и желудочный сок. Поэтому я несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая себя. Во рту остался неприятный запах, и я прополоскал рот водой, вытер платком пот на лице, после чего вернулся в гостиную.
– Ты в порядке? – посмотрев на меня, озабоченно спросила Юдзу. Вероятно, у меня был жуткий цвет лица.
– Выходить замуж или нет – воля дочери, но такой брак долго не продлится. От силы года четыре, лет пять.
То были последние слова ее отца, сказанные в тот день мне перед расставанием. Я ничего ему не ответил. А они засели у меня в памяти вместе с неприятным эхом от себя и в дальнейшем сыграли роль своего рода проклятия.
Ее родители нас не благословили, но мы все равно расписались и официально стали мужем и женой. С моими же родителями связь у меня прервалась давно. Свадебный банкет мы не устраивали. И только товарищи, арендовав зал, устроили нам скромную праздничную вечеринку – ее душой был, конечно же, заботливый Масахико Амада. Но мы все равно были счастливы – пожалуй, все первые несколько лет. Четыре или пять лет у нас не случалось никаких серьезных размолвок. Однако вскоре произошел неспешный поворот – так океанский лайнер ложится в открытом море на другой курс. Причину я пока не знаю, как и не могу определить и точку поворота. Видимо, каждый из нас хотел от семейной жизни несколько разного. И это расхождение с годами только усиливалось. Когда я это понял, Юдзу уже тайно встречалась с другим мужчиной. Наша супружеская жизнь в итоге продлилась всего шесть лет.
Ее отец, узнав о крахе нашей семьи, вероятно, ухмыльнулся про себя, подумав что-нибудь вроде «я же говорил», хотя мы протянули дольше, чем он предрекал. Наверняка он считал наше расставание событием весьма радостным. Юдзу, расставшись со мной, видимо, восстановила отношения с родными. Хотя откуда мне это знать? Да и зачем? Это ее личное дело, меня оно уже не касается. Но и после расставания проклятие ее отца не выветрилось у меня из головы. Я по-прежнему ощущал его смутный след, его неубывающую тяжесть. Как бы ни стремился я избегать этой мысли, мое сердце получило куда более глубокую рану, нежели я сам считал, и кровоточило до сих пор. Как и пронзенное сердце Командора.
Вскоре наступил вечер, опустились ранние осенние сумерки. Небо на глазах темнело. Глянцево-черные вороны с шумным карканьем летели по лощине к своей ночевке. Я вышел на террасу и, облокотившись на перила, разглядывал дом Мэнсики на другой стороне. В саду у него уже светилось несколько ртутных фонарей, и здание в сумраке казалось еще белее. Я представил себе, как по вечерам с террасы Мэнсики пытается разглядеть через окуляры мощного бинокля Мариэ Акигаву. Ради этого он завладел этим белым домом – чересчур просторным особняком, за который немало заплатил, претерпел массу хлопот, чтобы приспособить дом под свои вкусы.
И вот что еще странно – во всяком случае, мне так показалось: я вдруг поймал себя на мысли, что стал испытывать к Мэнсики дружеские чувства – причем такие, каких до сих пор не питал ни к кому. Какую-то близость – нет, я бы сказал – солидарность. В каком-то смысле, подумал я, мы с ним два сапога пара. Нами движет не то, что у нас есть, и даже не то, что мы собираемся обрести, а то, что мы утратили, то, чего у нас теперь нет. Не могу сказать, что я полностью понимал его мотивы, это явно было выше меня. Однако я хотя бы сумел осознать, что его на все это подвигло.
Я пошел на кухню, налил себе того односолодового виски, что мне подарил Масахико, добавил лед и с этим бокалом перешел в гостиную на диван, выбрал из коллекции Томохико Амады квартеты Шуберта и поставил на проигрыватель. Произведение называлось «Розамунда». Эта музыка звучала в библиотеке Мэнсики. Слушая ее, я время от времени покачивал лед в бокале.
В тот день до самого его конца Командор не объявился ни разу. Возможно, он, как и филин, тихо отдыхал на чердаке. Идеям, и тем нужны выходные. И я ни разу за весь день не приблизился к мольберту. Я тоже имею право на отдых.
И я поднял бокал за Командора.
27
Даже явственно помня их вид?
Пришла подруга, и я рассказал ей про ужин в доме Мэнсики. Разумеется, про Мариэ Акигаву, бинокль с треногой на террасе и тайное сопровождение Командора умолчал. Описывал подававшиеся блюда, планировку дома, обстановку в комнатах – в общем, все самое безвредное. Мы лежали в постели, оба голые, до этого примерно полчаса занимались сексом. Некоторое время я не мог успокоиться, помня, что за нами откуда-то наблюдает Командор, но затем позабыл и об этом. Хочет смотреть – пусть смотрит.
Она, точно спортивная фанатка, которой не терпится выяснить до мельчайших подробностей, как во вчерашнем матче набирала очки любимая команда, желала знать, что подавали на стол. И я, насколько мог вспомнить, достоверно описывал ей все меню с начала ужина и до конца: от закусок до десерта, от вин до кофе. Посуду – тоже, благо зрительная память у меня отменная. Стоит мне сосредоточиться – и все, что попадает в поле моего зрения, я могу позже вспомнить до малейшей детали. Даже спустя долгое время. Поэтому я и смог живописно воспроизвести особенности каждого блюда – так, будто делал набросок с натуры. Подруга зачарованно слушала мои гастрономические описания, а порой даже слышимо сглатывала слюну.
– Какая прелесть! – наконец воскликнула она, словно бы грезя наяву. – Хоть раз угостил бы меня кто-нибудь такой прекрасной едой.
– Но если честно, я почти не помню вкуса блюд, которые нам подавали, – признался я.
– Вкус блюд ты почти не помнишь? Но они же были вкусные?
– Очень. Это я помню. Но какой у них был вкус, вспомнить не смогу. И объяснить словами тоже.
– Даже явственно помня их вид?
– Ага. Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, мне это близко, а объяснить их содержание – нет. Вот писатель, пожалуй, смог бы описать даже их вкус.
– Странно, – сказала она. – Выходит, занимаясь вот так вот со мной, позже ты сумеешь подробно изобразить все на картине, а описать словами собственные ощущения не сможешь?
Я попробовал упорядочить ее вопрос в уме.
– Ты это о сексуальном удовольствии?
– Ну а о чем же еще?
– Возможно, ты права. Но если сравнивать секс и пищу, мне кажется, вкус пищи описывать труднее, чем сексуальное удовольствие.
– Выходит, – произнесла она голосом ледяным, точно мороз после заката в начале зимы, – вкус угощений господина Мэнсики нежнее и глубже того сексуального удовольствия, что я тут тебе доставляю?
– Нет, я не о том, – занервничал я и добавил: – Вовсе не так всё. Я имел в виду не качественное сравнение содержания, а степень сложности самого сравнения. В техническом смысле.
– Тогда ладно, – сказала она. – А что я тебе делаю… это же неплохо? В техническом смысле.
– Конечно, – ответил я. – Это просто замечательно! И в техническом смысле, и в любом другом. Так замечательно, что невозможно даже изобразить на картине.
Признаться, то плотское наслаждение, какое она мне доставляла, было просто безупречным. Прежде у меня был сексуальный опыт с разными женщинами – пусть даже их было не настолько много, чтобы этим гордиться, – однако ее половой орган был куда более нежным и чутким, чем все остальные, известные мне. Прискорбно, что им столько лет пренебрегали. Стоило мне ей это заметить, как она зарделась:
– Ну ты и скажешь! Что, правда?
– Правда.
Она подозрительно посмотрела на меня сбоку, но затем, похоже, поверила мне на слово.
– А гараж он показывал? – спросила она.
– Гараж?
– Да, его легендарный гараж, где стоят четыре английские машины.
– Нет, гараж не показал, – ответил я. – Территория там большая, и гараж на глаза нам не попался.
– Фу, – фыркнула она. – И ты, конечно, не спросил, действительно у него есть «ягуар-И»?
– Нет, не спросил. Даже не подумал об этом. Ведь я толком не разбираюсь в машинах.
– И довольствуешься подержанным универсалом «тоёта-королла»?
– Точно.
– Вот мне бы непременно захотелось хоть на миг дотронуться до этого самого «И». Такой он красивый! Я как увидела его в детстве в фильме, где играют Одри Хепбёрн и Питер О'Тул, так прямо и влюбилась. Питер О'Тул в этом фильме ездил на сверкающем «И». Постой, какого он был цвета? По-моему, желтого[38].
Она вспоминала, как видела в детстве ту спортивную машину, а у меня в памяти всплыл тот «субару-форестер» – белый внедорожник, стоявший на парковке сетевого ресторана на окраине приморского городка в префектуре Мияги. На мой взгляд, красивой эту машину назвать трудно. Обычный компактный вездеход, приземистый механизм, созданный для работы. Людей, что захотели бы его потрогать, крайне мало. Ведь это не «ягуар-И».
– И что, он не показал ни парник, ни спортзал? – спросила она, вновь вернувшись к дому Мэнсики.
– Да, ни парник, ни спортзал, ни прачечную, ни кухню, ни проходную гардеробную площадью десять квадратов, а также игровую комнату, где стоит бильярдный стол, говоря по правде, мне он не показывал. Потому что не водил меня туда.
У Мэнсики был в тот вечер очень важный разговор ко мне, и ему наверняка было не до неспешных экскурсий по дому.
– У него действительно есть проходная гардеробная на десять квадратов? А также игровая комната, где стоит бильярдный стол?
– Не знаю. Я просто вообразил. Хотя ничего удивительного, если есть.
– То есть комнат, кроме библиотеки, вообще не показывал?
– Не-а. Меня ведь не интересует дизайн интерьеров. Показал только прихожую, гостиную, библиотеку и столовую.
– Выяснить, где находится та «Потайная каморка Синей Бороды», тоже не удалось?
– Не было у меня такой возможности. Я ж не мог его спросить: «К слову, господин Мэнсики, где тут у вас пресловутая „Потайная каморка Синей Бороды“»?
Разочарованно прищелкнув языком, она несколько раз качнула головой.
– Какие же вы, мужики, чурбаны! Что, у тебя совсем никакого любопытства нет? Будь там я, мне бы показали все до последнего угла.
– У мужчин и женщин горизонты любопытства наверняка отличаются.
– Похоже, что так, – смирившись, сказала она. – Хотя что мы об этом? Я и так должна быть тебе благодарна – столько свежей информации о доме господина Мэнсики.
– При встрече расскажешь подробно?
– До? Или после?
– Лучше после, – кратко ответила она.
Положив трубку, я пошел в мастерскую и стал разглядывать картину Томохико Амады «Убийство Командора». Столько раз я уже видел ее, однако, взглянув заново после рассказа Мэнсики, ощутил в ней на удивление живую действительность. Картина не вписывалась в рамки банального исторического полотна, ностальгически воспроизводившего события из прошлого. В лицах и позах каждого из четырех персонажей – кроме разве что Длинноголового – угадывалось, как они относятся к происходящему. Лицо молодого человека, пронзающего Командора длинным мечом, бесстрастно. Он отрешен, таит все свои чувства где-то глубоко внутри. На лице Командора, чья грудь пронзена мечом, вместе с болью угадывается чистое недоумение – «не может быть». Наблюдающая за поединком молодая женщина (в опере это Донна Анна) будто разрывается из-за внутреннего конфликта чувств. Ее хорошенькое личико искривлено му́кой, изящные белые руки – возле рта. Похожий на слугу здоровяк (Лепорелло), обомлев от нежданного поворота событий, устремил взгляд к небесам, и правая рука его поднята, будто он пытается ею что-то схватить.
Выстроена картина просто идеально. Лучше композиции не бывает. Все в ней отточено. Четверо персонажей будто застыли на миг, сохраняя динамику живого движения. Я попытался наслоить на эту композицию политическое убийство, возможно произошедшее в Вене в тридцать восьмом году. Командор – не в одеяниях эпохи Аска, а в нацистском мундире. Хотя, возможно, это черный мундир СС. Из груди торчит сабля или кинжал. И вонзил ее, быть может, сам Томохико Амада. А кто эта женщина, у которой перехватило дыхание? Австрийская любовница Амады? Тогда что же так разрывает ей сердце?
Сев на табурет, я долго всматривался в плоскость картины. Если напрячь воображение, можно распознать различные аллегории и посылы. Но сколько я ни пытался найти какое-то объяснение, все в итоге оказывалось лишь неподтвержденными предположениями. И та подоплека картины, о которой мне поведал Мэнсики, – или то, что можно ею считать, – не известный исторический факт, а просто слухи. Или обычная мелодрама. Байка, в которой все начинается со слова «возможно».
Была бы здесь сейчас со мной сестра, вдруг подумал я.
Была бы она здесь, и я б рассказал ей все, что произошло со мной до сих пор, а она бы тихонько меня слушала, иногда вставляя короткие вопросы. Даже такую непонятную и запутанную историю она бы, пожалуй, восприняла спокойно, не хмурясь и не вскрикивая от удивления. Спокойная рассудительность у нее на лице вряд ли бы изменилась. И когда я б закончил рассказ, она, выдержав паузу, дала бы мне несколько дельных советов. Так у нас было заведено с детства. Однако если задуматься, сама Коми не обращалась ко мне за советом. Насколько я помню – ни разу. Почему? Никогда не сталкивалась с душевными проблемами? Или смирялась и не обращалась ко мне, считая, что это бессмысленно? Пожалуй, и то, и другое примерно пополам. Однако даже если б она пошла на поправку и не умерла в двенадцать лет, наша близость брата и сестры вряд ли продлилась бы долго. Коми вышла бы замуж за безынтересного человека и жила бы с ним в далеком городке, портя себе нервы повседневной жизнью, выбиваясь из сил, воспитывая детей. Ее глаза бы утратили свой прежний блеск, и она бы уже не в состоянии была выслушивать мои сомнения или давать какие-то советы. Никому не известно, как бы складывались у нас жизни.
Моя ошибка в отношениях с женой, видимо, состояла в том, что я, сам того не сознавая, видел в Юдзу замену моей сестре, – порой мне самому так кажется. Если вдуматься, хоть у меня и не было таких намерений, лишившись сестры, в душе я искал того, на кого мог опереться в трудную минуту. Однако что и говорить, жена – не сестра. Юдзу – вовсе не Коми. Тут отношения другие, роли распределяются иначе. И, что немаловажно, у нас другая история пережитого вместе.
За этими размышлениями я вдруг вспомнил, как до женитьбы навестил родительский дом Юдзу в квартале Кинута района Сэтагая.
Отец Юдзу возглавлял отделение крупного банка. Его сын, старший брат Юдзу – тоже банкир, работал в том же банке. Оба – выпускники экономического факультета Токийского университета. В их семье, похоже, было немало банкиров. Я собирался жениться на Юдзу (а она хотела выйти за меня замуж) и поехал сообщить ее родителям о своем намерении. Получасовую беседу с ее отцом, с какой стороны ни посмотри, никак нельзя было назвать доброжелательной. Я – непродаваемый художник, подрабатываю рисованием официальных портретов, стабильного дохода у меня нет – как нет и того, что можно назвать хоть какой-то перспективой в жизни. А значит, у меня совсем не тот статус, чтобы расположить к себе элитного банкира. Это я отчасти предвидел, а потому, направляясь в тот дом, твердо решил для себя не терять присутствия духа, что бы мне там ни говорили, каким бы нападкам ни подвергали. К тому же я по натуре вообще достаточно терпелив.
Однако пока я с напускным почтением внимал назойливым нотациям своего будущего тестя, внутри у меня возникло некое физиологическое отвращение, и вскоре я утратил контроль над своими эмоциями. Мне стало дурно. Аж затошнило. Посреди тестевой тирады я встал, извинился и попросил разрешения воспользоваться умывальной комнатой. Встав на колени перед унитазом, я постарался вызвать у себя рвоту, но не смог: мой желудок был пуст. Не вышел и желудочный сок. Поэтому я несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая себя. Во рту остался неприятный запах, и я прополоскал рот водой, вытер платком пот на лице, после чего вернулся в гостиную.
– Ты в порядке? – посмотрев на меня, озабоченно спросила Юдзу. Вероятно, у меня был жуткий цвет лица.
– Выходить замуж или нет – воля дочери, но такой брак долго не продлится. От силы года четыре, лет пять.
То были последние слова ее отца, сказанные в тот день мне перед расставанием. Я ничего ему не ответил. А они засели у меня в памяти вместе с неприятным эхом от себя и в дальнейшем сыграли роль своего рода проклятия.
Ее родители нас не благословили, но мы все равно расписались и официально стали мужем и женой. С моими же родителями связь у меня прервалась давно. Свадебный банкет мы не устраивали. И только товарищи, арендовав зал, устроили нам скромную праздничную вечеринку – ее душой был, конечно же, заботливый Масахико Амада. Но мы все равно были счастливы – пожалуй, все первые несколько лет. Четыре или пять лет у нас не случалось никаких серьезных размолвок. Однако вскоре произошел неспешный поворот – так океанский лайнер ложится в открытом море на другой курс. Причину я пока не знаю, как и не могу определить и точку поворота. Видимо, каждый из нас хотел от семейной жизни несколько разного. И это расхождение с годами только усиливалось. Когда я это понял, Юдзу уже тайно встречалась с другим мужчиной. Наша супружеская жизнь в итоге продлилась всего шесть лет.
Ее отец, узнав о крахе нашей семьи, вероятно, ухмыльнулся про себя, подумав что-нибудь вроде «я же говорил», хотя мы протянули дольше, чем он предрекал. Наверняка он считал наше расставание событием весьма радостным. Юдзу, расставшись со мной, видимо, восстановила отношения с родными. Хотя откуда мне это знать? Да и зачем? Это ее личное дело, меня оно уже не касается. Но и после расставания проклятие ее отца не выветрилось у меня из головы. Я по-прежнему ощущал его смутный след, его неубывающую тяжесть. Как бы ни стремился я избегать этой мысли, мое сердце получило куда более глубокую рану, нежели я сам считал, и кровоточило до сих пор. Как и пронзенное сердце Командора.
Вскоре наступил вечер, опустились ранние осенние сумерки. Небо на глазах темнело. Глянцево-черные вороны с шумным карканьем летели по лощине к своей ночевке. Я вышел на террасу и, облокотившись на перила, разглядывал дом Мэнсики на другой стороне. В саду у него уже светилось несколько ртутных фонарей, и здание в сумраке казалось еще белее. Я представил себе, как по вечерам с террасы Мэнсики пытается разглядеть через окуляры мощного бинокля Мариэ Акигаву. Ради этого он завладел этим белым домом – чересчур просторным особняком, за который немало заплатил, претерпел массу хлопот, чтобы приспособить дом под свои вкусы.
И вот что еще странно – во всяком случае, мне так показалось: я вдруг поймал себя на мысли, что стал испытывать к Мэнсики дружеские чувства – причем такие, каких до сих пор не питал ни к кому. Какую-то близость – нет, я бы сказал – солидарность. В каком-то смысле, подумал я, мы с ним два сапога пара. Нами движет не то, что у нас есть, и даже не то, что мы собираемся обрести, а то, что мы утратили, то, чего у нас теперь нет. Не могу сказать, что я полностью понимал его мотивы, это явно было выше меня. Однако я хотя бы сумел осознать, что его на все это подвигло.
Я пошел на кухню, налил себе того односолодового виски, что мне подарил Масахико, добавил лед и с этим бокалом перешел в гостиную на диван, выбрал из коллекции Томохико Амады квартеты Шуберта и поставил на проигрыватель. Произведение называлось «Розамунда». Эта музыка звучала в библиотеке Мэнсики. Слушая ее, я время от времени покачивал лед в бокале.
В тот день до самого его конца Командор не объявился ни разу. Возможно, он, как и филин, тихо отдыхал на чердаке. Идеям, и тем нужны выходные. И я ни разу за весь день не приблизился к мольберту. Я тоже имею право на отдых.
И я поднял бокал за Командора.
27
Даже явственно помня их вид?
Пришла подруга, и я рассказал ей про ужин в доме Мэнсики. Разумеется, про Мариэ Акигаву, бинокль с треногой на террасе и тайное сопровождение Командора умолчал. Описывал подававшиеся блюда, планировку дома, обстановку в комнатах – в общем, все самое безвредное. Мы лежали в постели, оба голые, до этого примерно полчаса занимались сексом. Некоторое время я не мог успокоиться, помня, что за нами откуда-то наблюдает Командор, но затем позабыл и об этом. Хочет смотреть – пусть смотрит.
Она, точно спортивная фанатка, которой не терпится выяснить до мельчайших подробностей, как во вчерашнем матче набирала очки любимая команда, желала знать, что подавали на стол. И я, насколько мог вспомнить, достоверно описывал ей все меню с начала ужина и до конца: от закусок до десерта, от вин до кофе. Посуду – тоже, благо зрительная память у меня отменная. Стоит мне сосредоточиться – и все, что попадает в поле моего зрения, я могу позже вспомнить до малейшей детали. Даже спустя долгое время. Поэтому я и смог живописно воспроизвести особенности каждого блюда – так, будто делал набросок с натуры. Подруга зачарованно слушала мои гастрономические описания, а порой даже слышимо сглатывала слюну.
– Какая прелесть! – наконец воскликнула она, словно бы грезя наяву. – Хоть раз угостил бы меня кто-нибудь такой прекрасной едой.
– Но если честно, я почти не помню вкуса блюд, которые нам подавали, – признался я.
– Вкус блюд ты почти не помнишь? Но они же были вкусные?
– Очень. Это я помню. Но какой у них был вкус, вспомнить не смогу. И объяснить словами тоже.
– Даже явственно помня их вид?
– Ага. Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, мне это близко, а объяснить их содержание – нет. Вот писатель, пожалуй, смог бы описать даже их вкус.
– Странно, – сказала она. – Выходит, занимаясь вот так вот со мной, позже ты сумеешь подробно изобразить все на картине, а описать словами собственные ощущения не сможешь?
Я попробовал упорядочить ее вопрос в уме.
– Ты это о сексуальном удовольствии?
– Ну а о чем же еще?
– Возможно, ты права. Но если сравнивать секс и пищу, мне кажется, вкус пищи описывать труднее, чем сексуальное удовольствие.
– Выходит, – произнесла она голосом ледяным, точно мороз после заката в начале зимы, – вкус угощений господина Мэнсики нежнее и глубже того сексуального удовольствия, что я тут тебе доставляю?
– Нет, я не о том, – занервничал я и добавил: – Вовсе не так всё. Я имел в виду не качественное сравнение содержания, а степень сложности самого сравнения. В техническом смысле.
– Тогда ладно, – сказала она. – А что я тебе делаю… это же неплохо? В техническом смысле.
– Конечно, – ответил я. – Это просто замечательно! И в техническом смысле, и в любом другом. Так замечательно, что невозможно даже изобразить на картине.
Признаться, то плотское наслаждение, какое она мне доставляла, было просто безупречным. Прежде у меня был сексуальный опыт с разными женщинами – пусть даже их было не настолько много, чтобы этим гордиться, – однако ее половой орган был куда более нежным и чутким, чем все остальные, известные мне. Прискорбно, что им столько лет пренебрегали. Стоило мне ей это заметить, как она зарделась:
– Ну ты и скажешь! Что, правда?
– Правда.
Она подозрительно посмотрела на меня сбоку, но затем, похоже, поверила мне на слово.
– А гараж он показывал? – спросила она.
– Гараж?
– Да, его легендарный гараж, где стоят четыре английские машины.
– Нет, гараж не показал, – ответил я. – Территория там большая, и гараж на глаза нам не попался.
– Фу, – фыркнула она. – И ты, конечно, не спросил, действительно у него есть «ягуар-И»?
– Нет, не спросил. Даже не подумал об этом. Ведь я толком не разбираюсь в машинах.
– И довольствуешься подержанным универсалом «тоёта-королла»?
– Точно.
– Вот мне бы непременно захотелось хоть на миг дотронуться до этого самого «И». Такой он красивый! Я как увидела его в детстве в фильме, где играют Одри Хепбёрн и Питер О'Тул, так прямо и влюбилась. Питер О'Тул в этом фильме ездил на сверкающем «И». Постой, какого он был цвета? По-моему, желтого[38].
Она вспоминала, как видела в детстве ту спортивную машину, а у меня в памяти всплыл тот «субару-форестер» – белый внедорожник, стоявший на парковке сетевого ресторана на окраине приморского городка в префектуре Мияги. На мой взгляд, красивой эту машину назвать трудно. Обычный компактный вездеход, приземистый механизм, созданный для работы. Людей, что захотели бы его потрогать, крайне мало. Ведь это не «ягуар-И».
– И что, он не показал ни парник, ни спортзал? – спросила она, вновь вернувшись к дому Мэнсики.
– Да, ни парник, ни спортзал, ни прачечную, ни кухню, ни проходную гардеробную площадью десять квадратов, а также игровую комнату, где стоит бильярдный стол, говоря по правде, мне он не показывал. Потому что не водил меня туда.
У Мэнсики был в тот вечер очень важный разговор ко мне, и ему наверняка было не до неспешных экскурсий по дому.
– У него действительно есть проходная гардеробная на десять квадратов? А также игровая комната, где стоит бильярдный стол?
– Не знаю. Я просто вообразил. Хотя ничего удивительного, если есть.
– То есть комнат, кроме библиотеки, вообще не показывал?
– Не-а. Меня ведь не интересует дизайн интерьеров. Показал только прихожую, гостиную, библиотеку и столовую.
– Выяснить, где находится та «Потайная каморка Синей Бороды», тоже не удалось?
– Не было у меня такой возможности. Я ж не мог его спросить: «К слову, господин Мэнсики, где тут у вас пресловутая „Потайная каморка Синей Бороды“»?
Разочарованно прищелкнув языком, она несколько раз качнула головой.
– Какие же вы, мужики, чурбаны! Что, у тебя совсем никакого любопытства нет? Будь там я, мне бы показали все до последнего угла.
– У мужчин и женщин горизонты любопытства наверняка отличаются.
– Похоже, что так, – смирившись, сказала она. – Хотя что мы об этом? Я и так должна быть тебе благодарна – столько свежей информации о доме господина Мэнсики.