Сразу после Мэнсики позвонила моя замужняя подруга. Я слегка опешил: звонок от нее в такое позднее время – большая редкость.
– Встретимся завтра около полудня? – спросила она.
– Извини, но завтра я занят. Буквально только что пообещал одному человеку.
– Случайно, не женщине?
– Нет. Мэнсики-сану. Помнишь, я говорил, что пишу его портрет?
– Да, ты говорил, что пишешь его портрет, – повторила она. – А послезавтра?
– Послезавтра я совершенно свободен.
– Хорошо. Ничего, если сразу после обеда?
– Конечно. А ничего, что в субботу?
– Думаю, обойдется.
– Что-то случилось? – спросил я.
Она ответила вопросом на вопрос:
– Почему ты спрашиваешь?
– Ты редко звонишь мне в такое позднее время.
Она издала тихий гортанный звук. Будто хотела отдышаться.
– Я сейчас в машине. Одна. Звоню с мобильного.
– Что ты делаешь в машине одна?
– Просто хотела побыть в машине одна, потому вот и сижу в машине одна. У домохозяек порой такое бывает. Или нельзя?
– Почему нельзя? Я не против.
Она вздохнула. Таким сжатым вздохом, словно тот собрал разные вздохи в один. И сказала:
– Как я хочу, чтоб ты сейчас был рядом. Прильнул, вошел бы в меня сзади. Прелюдия особо не нужна – там и так все влажно. И хочу, чтобы делал со мной все, что захочешь. Решительно и дерзко.
– Звучит неплохо. Вот только «мини-купер» тесноват, чтобы делать в нем с тобой все, что я захочу, решительно и дерзко. Не находишь?
– Другого нет.
– Ладно, как-нибудь уместимся.
– Вот если б ты еще гладил левой рукой мою грудь, а правой возбуждал бы мой клитор…
– А что мне делать правой ногой? Надеюсь, получится настроить стереосистему. Кстати, ты не против Тони Беннетта?
– Это не шутка. Я вполне серьезно.
– Понятно. Прости. Давай серьезно, – сказал я. – Кстати, что сейчас на тебе?
– Хочешь узнать, что сейчас на мне? – повторила она, будто соблазняя.
– Да, хочу. От этого зависит порядок моих действий.
Она очень детально описала мне по телефону свою одежду. Я никогда не переставал удивляться, насколько богатые на разнообразие наряды носят зрелые женщины. Она словесно раздевалась, снимая все с себя по порядку, одно за другим.
– И что, отвердел?
– Как кувалда.
– Сможешь забить кол?
– Разумеется.
«В мире есть молоток, который должен забивать гвозди, и есть гвозди, которые должны быть забиты этим молотком». Чья это фраза? Ницше? Или Шопенгауэра? А может, этого никто прежде не говорил?
Казалось, телефонная линия связала наши тела по-настоящему. Прежде я никогда не занимался сексом по телефону: ни с той любовницей, ни с кем-либо еще. Однако ее словесные описания были такими подробными, так возбуждали, что этот воображаемый половой акт показался мне более чувственным, чем настоящее слияние плоти. Она говорила то напрямик, то намеками, эротично. Я продолжал ее слушать и в результате неожиданно для себя кончил. Она, как мне показалось, тоже.
Некоторое время мы молча приходили в себя, восстанавливая дыхание.
– Ну, тогда в субботу, после обеда, – вскоре сказала она, ободрившись. – Кое-что расскажу об этом твоем Мэнсики.
– Раздобыла свежую информацию?
– Да, у «Вестей из джунглей» появились новые сведения. Но поделюсь ими при встрече. Когда будем позволять себе непристойности.
– А сейчас? Вернешься домой?
– Конечно, – ответила она. – Уже пора.
– Будь осторожна за рулем.
– Да, нужно быть осторожной. Там у меня пульсирует до сих пор.
Я зашел в душевую, вымыл с мылом натруженный пенис, переоделся в пижаму, накинул поверх нее кардиган. Затем с бокалом дешевого белого вина вышел на террасу и посмотрел на дом Мэнсики. В его огромном белейшем доме на той стороне лощины все еще горел свет. Похоже, включили все лампочки, какие были в доме. Что он там делает – почти наверняка – в одиночестве, я, конечно же, не знал. Вероятно, сидит за компьютером в поисках количественной оценки интуиции.
– День прошел сравнительно неплохо, – сказал я сам себе.
Но так же это был и удивительный день. И я понятия не имел, каким станет день завтрашний. Затем я неожиданно для себя вспомнил про филина. Интересно, для него этот день тоже прошел хорошо? И поймал себя на мысли, что для филина день только начинается. Днем он спит в темном укромном месте, а с наступлением темноты улетает в лес за добычей. Спрашивать у филина, «хороший сегодня был день или нет», нужно ранним утром.
Я лег в постель, немного почитал перед сном, в половине одиннадцатого выключил свет и уснул. Поскольку я ни разу не проснулся до самого утра, погремушка среди ночи не звонила.
17
Почему мы упускали такое важное?
Не выходят у меня из головы слова жены, сказанные на прощанье, когда я покидал наш дом. Сказала она так: «Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?» Тогда (как и долгое время после) я не мог осознать, что она хотела сказать? Чего добивалась? Она меня лишь озадачила – словно накормила безвкусной и пресной едой. Поэтому в ответ я только и смог промямлить: «Не знаю. Посмотрим». В итоге слова эти стали последним, что я сказал ей с глазу на глаз. Для последних слов – все-таки жалкая фраза.
Но и расставшись с нею, я продолжал ощущать, как мы – она и я – по-прежнему связаны единой живой артерией. Эта артерия-невидимка слабо, но все еще бьется, по-прежнему перегоняя между нашими душами нечто похожее на теплую кровь. По крайней мере, я все еще органически ощущал еле различимый пульс. Однако эту артерию вскоре перережут. И если этого не избежать, если это произойдет так или иначе, считаю, пусть она станет безжизненной поскорее. Жизнь покинет ее, артерия ссохнется подобно мумии, и тогда боль от пореза острым ножом окажется намного терпимей. Ради этого мне нужно поскорее забыть о Юдзу и обо всем, что ее окружало. Именно поэтому я старался ей не звонить. Кроме того одного раза, когда я ездил за своими вещами: там оставались мольберт и краски. То был единственный разговор после нашего расставания – и тот продлился очень недолго.
Я представить себе не мог, чтобы после официального развода мы остались друзьями. За шесть лет супружеской жизни мы многое пережили вместе: у нас было достаточно времени и эмоций, слов и безмолвия, сомнений и решений, обещаний и отказов, радости и скуки. Наверняка сохранялись какие-то личные секреты, которые мы скрывали друг от друга. Но даже ощущение, что мы прячем свои скелеты в шкафу, мы умудрялись делить между собой. В этом была весомость места, прививаемая лишь временем. Мы жили, сохраняя хрупкое равновесие, приспосабливая наши тела к такой вот силе тяготения. К тому же имелось несколько особых внутренних правил, только для нас. Как можно стать просто «хорошими друзьями», вычеркнув все, будто ничего и не было, без прежних внутренних ритуалов и равновесия сил притяжения?
Это было хорошо понятно и мне. Точнее, я приходил к такому выводу после одиноких раздумий в своих долгих скитаниях. Но как бы я ни размышлял, вывод всегда получался одним и тем же: лучше не видеться с Юдзу и не искать встречи с ней. Это было разумное, осмысленное решение. И я его выполнял.
Но, с другой стороны, и от Юдзу не было никаких вестей. Она мне ни разу не позвонила, не прислала ни одного письма. (Притом, что о дружбе обмолвилась именно она.) Этого я не ожидал, этим она задела меня за живое, причем намного сильнее, чем я мог бы себе представить. Хотя нет: если быть точным, задел себя за живое, признаться… я сам. Мои чувства в бесконечном молчании метались по огромной дуге из одной крайности в другую, подобно тяжелому маятнику – острому, как лезвие. И дуга этих чувств оставляла на моем теле бесчисленные свежие шрамы. Способ позабыть боль от них был, по сути, лишь один: конечно же, рисовать.
Через окно в мастерскую тихо струились лучи солнца. Иногда покачивал белые занавески легкий ветерок. В комнате витал запах осеннего утра. С тех пор, как поселился в горах, я стал очень чувствителен к сезонным переменам запахов. Ведь пока жил посреди города – даже не подозревал, что такие запахи вообще существуют.
Я сел на табурет прямо перед мольбертом и долго всматривался в начатый портрет Мэнсики. Я всегда вхожу в работу так: нужно повторно оценить свежим взглядом то, что делал накануне, после чего можно брать в руку кисти.
«Неплохо, – подумал я несколько позже, – неплохо». «Скелет» Мэнсики плотно окутывало несколько созданных мною оттенков. Его черный контур теперь спрятан за теми оттенками. Однако я мог его разобрать в глубине. Теперь мне необходимо еще раз дать ему всплыть на поверхность. Необходимо заменить намек на утверждение.
Я не обещал, что закончу эту картину. Хотя такой вариант тоже не исключен. Портрету пока чего-то не хватает. И то, что должно там быть, справедливо сетует на свое отсутствие. Оно стучится с той, обратной стороны стеклянного окна, отделяющего то, что в портрете уже есть, от того, чего пока еще нет. И я могу услышать тот безмолвный зов.
Пока я сосредоточенно рассматривал картину, у меня пересохло в горле, я сходил на кухню и выпил полный стакан апельсинового сока. Расслабил плечи и сразу же потянулся. Сделал глубокий вдох, затем выдох, после чего вернулся в мастерскую, опять уселся на табурет и, взбодрившись, принялся сосредоточенно рассматривать стоящую на мольберте картину. Однако сразу уловил какую-то перемену. Явно отличался угол, с которого я рассматривал картину в прошлый раз.
Я встал с табурета и заново проверил, где он стоит. Он немного сдвинулся с того места, где стоял, когда я выходил из мастерской на кухню. Табурет явно оказался чуть в стороне. Почему? Когда я вставал, он даже не шелохнулся. Я его не трогал – это точно. Я тихонько встал, чтобы не сдвинуть его, а когда вернулся, тихонько на него сел снова, нисколько при этом не пошевелив. Почему я запомнил эти мелочи? Я очень щепетилен, когда дело касается расположения табурета и угла, под которым я смотрю на картину. Они всегда определенные, и стоит хоть немного переместиться, я начинаю волноваться и не в силах ничего с собой поделать, – совсем как отбивающий в бейсболе, который до миллиметра выверяет свое место в «доме».
Однако табурет оказался примерно в полуметре оттуда, где я сидел до выхода на кухню, и угол обзора отличался примерно на столько же. Что можно предположить? Пока я пил апельсиновый сок и дышал полной грудью, кто-то передвинул табурет. Воспользовавшись моим отсутствием, кто-то незаметно пробрался в мастерскую, сел на него и смотрел на мою картину. И перед тем, как я вернулся, встал с табурета и, крадучись, покинул комнату. Тогда и сдвинул – нарочно или случайно. Однако я выходил из мастерской минут на пять или шесть. Кому и откуда, а главное – для чего понадобилось заниматься таким хлопотным делом? Или же табурет переместился по собственной воле?
Пожалуй, я просто запутался. Сам сдвинул табурет и совершенно об этом забыл. А как еще это все объяснить? Слишком много времени я провожу в одиночестве. Вот и случаются провалы в памяти.
Я оставил табурет в том же полуметре от прежнего места и немного развернутым. Присел, чтобы взглянуть на портрет Мэнсики с нового ракурса. И что я увидел? Там была уже пусть и немного, но другая картина. Нет, конечно же, картина – та же, вот только выглядела она чуть-чуть иначе. По-другому ложился свет, отличалась текстура красок. А сама картина оживала. Однако вместе с тем ей чего-то не хватало. Но характер этой нехватки мне показался несколько иным, нежели накануне.
В чем же разница? Я сосредоточился на картине. Это отличие наверняка к чему-то взывает. Мне требовалось разглядеть крывшуюся в нем подсказку, намек. Тогда я принес мелок, которым обвел на полу три ножки табурета, пометив буквой «А», затем вернул табурет на прежнюю (вбок на полметра) позицию, пометил буквой «Б» и обвел ножки. А дальше – перемещался между ними, изучая ту же картину с разных сторон.
В обеих «версиях» неизменно присутствовал Мэнсики, но я заметил, что он, как это ни удивительно, выглядел иначе. Будто внутри него сосуществуют две совершенно разные личности, притом каждой из них чего-то недостает. Этот общий недостаток объединял обе ипостаси Мэнсики – «А» и «Б». Мне нужно выяснить, что это за общий недостаток – триангуляцией точек «А», «Б» и себя. Еще бы знать какая она, эта отсутствующая общность? Она имеет форму или нет? Если предположить, что нет, то как ей тогда эту форму придать?
Кто-то сказал: «Поди непросто, а?»
Я отчетливо услышал этот голос. Совсем не громкий, но вполне внятный. Не вкрадчивый. Не высокий, но и не низкий. Он раздался прямо у меня над ухом.
Я опешил. Не вставая с табурета, медленно осмотрелся – но, конечно, вокруг никого не увидел. Яркий утренний свет заливал пол, словно лужей. Окно распахнуто настежь, издалека едва послышалась, подхваченная ветром, мелодия мусороуборочной машины. «Энни Лори» – для меня так и осталось загадкой, зачем мусороуборочным машинам города Одавара нужно ездить под шотландскую национальную мелодию. И больше никаких звуков.
Вероятно, ослышался, подумал я. Принял за него собственный голос – голос сердца, донесшийся из подсознания? Но манера речи показалась мне очень странной. «Поди непросто, а?» Даже неосознанно я никогда б так не сказал.
– Встретимся завтра около полудня? – спросила она.
– Извини, но завтра я занят. Буквально только что пообещал одному человеку.
– Случайно, не женщине?
– Нет. Мэнсики-сану. Помнишь, я говорил, что пишу его портрет?
– Да, ты говорил, что пишешь его портрет, – повторила она. – А послезавтра?
– Послезавтра я совершенно свободен.
– Хорошо. Ничего, если сразу после обеда?
– Конечно. А ничего, что в субботу?
– Думаю, обойдется.
– Что-то случилось? – спросил я.
Она ответила вопросом на вопрос:
– Почему ты спрашиваешь?
– Ты редко звонишь мне в такое позднее время.
Она издала тихий гортанный звук. Будто хотела отдышаться.
– Я сейчас в машине. Одна. Звоню с мобильного.
– Что ты делаешь в машине одна?
– Просто хотела побыть в машине одна, потому вот и сижу в машине одна. У домохозяек порой такое бывает. Или нельзя?
– Почему нельзя? Я не против.
Она вздохнула. Таким сжатым вздохом, словно тот собрал разные вздохи в один. И сказала:
– Как я хочу, чтоб ты сейчас был рядом. Прильнул, вошел бы в меня сзади. Прелюдия особо не нужна – там и так все влажно. И хочу, чтобы делал со мной все, что захочешь. Решительно и дерзко.
– Звучит неплохо. Вот только «мини-купер» тесноват, чтобы делать в нем с тобой все, что я захочу, решительно и дерзко. Не находишь?
– Другого нет.
– Ладно, как-нибудь уместимся.
– Вот если б ты еще гладил левой рукой мою грудь, а правой возбуждал бы мой клитор…
– А что мне делать правой ногой? Надеюсь, получится настроить стереосистему. Кстати, ты не против Тони Беннетта?
– Это не шутка. Я вполне серьезно.
– Понятно. Прости. Давай серьезно, – сказал я. – Кстати, что сейчас на тебе?
– Хочешь узнать, что сейчас на мне? – повторила она, будто соблазняя.
– Да, хочу. От этого зависит порядок моих действий.
Она очень детально описала мне по телефону свою одежду. Я никогда не переставал удивляться, насколько богатые на разнообразие наряды носят зрелые женщины. Она словесно раздевалась, снимая все с себя по порядку, одно за другим.
– И что, отвердел?
– Как кувалда.
– Сможешь забить кол?
– Разумеется.
«В мире есть молоток, который должен забивать гвозди, и есть гвозди, которые должны быть забиты этим молотком». Чья это фраза? Ницше? Или Шопенгауэра? А может, этого никто прежде не говорил?
Казалось, телефонная линия связала наши тела по-настоящему. Прежде я никогда не занимался сексом по телефону: ни с той любовницей, ни с кем-либо еще. Однако ее словесные описания были такими подробными, так возбуждали, что этот воображаемый половой акт показался мне более чувственным, чем настоящее слияние плоти. Она говорила то напрямик, то намеками, эротично. Я продолжал ее слушать и в результате неожиданно для себя кончил. Она, как мне показалось, тоже.
Некоторое время мы молча приходили в себя, восстанавливая дыхание.
– Ну, тогда в субботу, после обеда, – вскоре сказала она, ободрившись. – Кое-что расскажу об этом твоем Мэнсики.
– Раздобыла свежую информацию?
– Да, у «Вестей из джунглей» появились новые сведения. Но поделюсь ими при встрече. Когда будем позволять себе непристойности.
– А сейчас? Вернешься домой?
– Конечно, – ответила она. – Уже пора.
– Будь осторожна за рулем.
– Да, нужно быть осторожной. Там у меня пульсирует до сих пор.
Я зашел в душевую, вымыл с мылом натруженный пенис, переоделся в пижаму, накинул поверх нее кардиган. Затем с бокалом дешевого белого вина вышел на террасу и посмотрел на дом Мэнсики. В его огромном белейшем доме на той стороне лощины все еще горел свет. Похоже, включили все лампочки, какие были в доме. Что он там делает – почти наверняка – в одиночестве, я, конечно же, не знал. Вероятно, сидит за компьютером в поисках количественной оценки интуиции.
– День прошел сравнительно неплохо, – сказал я сам себе.
Но так же это был и удивительный день. И я понятия не имел, каким станет день завтрашний. Затем я неожиданно для себя вспомнил про филина. Интересно, для него этот день тоже прошел хорошо? И поймал себя на мысли, что для филина день только начинается. Днем он спит в темном укромном месте, а с наступлением темноты улетает в лес за добычей. Спрашивать у филина, «хороший сегодня был день или нет», нужно ранним утром.
Я лег в постель, немного почитал перед сном, в половине одиннадцатого выключил свет и уснул. Поскольку я ни разу не проснулся до самого утра, погремушка среди ночи не звонила.
17
Почему мы упускали такое важное?
Не выходят у меня из головы слова жены, сказанные на прощанье, когда я покидал наш дом. Сказала она так: «Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?» Тогда (как и долгое время после) я не мог осознать, что она хотела сказать? Чего добивалась? Она меня лишь озадачила – словно накормила безвкусной и пресной едой. Поэтому в ответ я только и смог промямлить: «Не знаю. Посмотрим». В итоге слова эти стали последним, что я сказал ей с глазу на глаз. Для последних слов – все-таки жалкая фраза.
Но и расставшись с нею, я продолжал ощущать, как мы – она и я – по-прежнему связаны единой живой артерией. Эта артерия-невидимка слабо, но все еще бьется, по-прежнему перегоняя между нашими душами нечто похожее на теплую кровь. По крайней мере, я все еще органически ощущал еле различимый пульс. Однако эту артерию вскоре перережут. И если этого не избежать, если это произойдет так или иначе, считаю, пусть она станет безжизненной поскорее. Жизнь покинет ее, артерия ссохнется подобно мумии, и тогда боль от пореза острым ножом окажется намного терпимей. Ради этого мне нужно поскорее забыть о Юдзу и обо всем, что ее окружало. Именно поэтому я старался ей не звонить. Кроме того одного раза, когда я ездил за своими вещами: там оставались мольберт и краски. То был единственный разговор после нашего расставания – и тот продлился очень недолго.
Я представить себе не мог, чтобы после официального развода мы остались друзьями. За шесть лет супружеской жизни мы многое пережили вместе: у нас было достаточно времени и эмоций, слов и безмолвия, сомнений и решений, обещаний и отказов, радости и скуки. Наверняка сохранялись какие-то личные секреты, которые мы скрывали друг от друга. Но даже ощущение, что мы прячем свои скелеты в шкафу, мы умудрялись делить между собой. В этом была весомость места, прививаемая лишь временем. Мы жили, сохраняя хрупкое равновесие, приспосабливая наши тела к такой вот силе тяготения. К тому же имелось несколько особых внутренних правил, только для нас. Как можно стать просто «хорошими друзьями», вычеркнув все, будто ничего и не было, без прежних внутренних ритуалов и равновесия сил притяжения?
Это было хорошо понятно и мне. Точнее, я приходил к такому выводу после одиноких раздумий в своих долгих скитаниях. Но как бы я ни размышлял, вывод всегда получался одним и тем же: лучше не видеться с Юдзу и не искать встречи с ней. Это было разумное, осмысленное решение. И я его выполнял.
Но, с другой стороны, и от Юдзу не было никаких вестей. Она мне ни разу не позвонила, не прислала ни одного письма. (Притом, что о дружбе обмолвилась именно она.) Этого я не ожидал, этим она задела меня за живое, причем намного сильнее, чем я мог бы себе представить. Хотя нет: если быть точным, задел себя за живое, признаться… я сам. Мои чувства в бесконечном молчании метались по огромной дуге из одной крайности в другую, подобно тяжелому маятнику – острому, как лезвие. И дуга этих чувств оставляла на моем теле бесчисленные свежие шрамы. Способ позабыть боль от них был, по сути, лишь один: конечно же, рисовать.
Через окно в мастерскую тихо струились лучи солнца. Иногда покачивал белые занавески легкий ветерок. В комнате витал запах осеннего утра. С тех пор, как поселился в горах, я стал очень чувствителен к сезонным переменам запахов. Ведь пока жил посреди города – даже не подозревал, что такие запахи вообще существуют.
Я сел на табурет прямо перед мольбертом и долго всматривался в начатый портрет Мэнсики. Я всегда вхожу в работу так: нужно повторно оценить свежим взглядом то, что делал накануне, после чего можно брать в руку кисти.
«Неплохо, – подумал я несколько позже, – неплохо». «Скелет» Мэнсики плотно окутывало несколько созданных мною оттенков. Его черный контур теперь спрятан за теми оттенками. Однако я мог его разобрать в глубине. Теперь мне необходимо еще раз дать ему всплыть на поверхность. Необходимо заменить намек на утверждение.
Я не обещал, что закончу эту картину. Хотя такой вариант тоже не исключен. Портрету пока чего-то не хватает. И то, что должно там быть, справедливо сетует на свое отсутствие. Оно стучится с той, обратной стороны стеклянного окна, отделяющего то, что в портрете уже есть, от того, чего пока еще нет. И я могу услышать тот безмолвный зов.
Пока я сосредоточенно рассматривал картину, у меня пересохло в горле, я сходил на кухню и выпил полный стакан апельсинового сока. Расслабил плечи и сразу же потянулся. Сделал глубокий вдох, затем выдох, после чего вернулся в мастерскую, опять уселся на табурет и, взбодрившись, принялся сосредоточенно рассматривать стоящую на мольберте картину. Однако сразу уловил какую-то перемену. Явно отличался угол, с которого я рассматривал картину в прошлый раз.
Я встал с табурета и заново проверил, где он стоит. Он немного сдвинулся с того места, где стоял, когда я выходил из мастерской на кухню. Табурет явно оказался чуть в стороне. Почему? Когда я вставал, он даже не шелохнулся. Я его не трогал – это точно. Я тихонько встал, чтобы не сдвинуть его, а когда вернулся, тихонько на него сел снова, нисколько при этом не пошевелив. Почему я запомнил эти мелочи? Я очень щепетилен, когда дело касается расположения табурета и угла, под которым я смотрю на картину. Они всегда определенные, и стоит хоть немного переместиться, я начинаю волноваться и не в силах ничего с собой поделать, – совсем как отбивающий в бейсболе, который до миллиметра выверяет свое место в «доме».
Однако табурет оказался примерно в полуметре оттуда, где я сидел до выхода на кухню, и угол обзора отличался примерно на столько же. Что можно предположить? Пока я пил апельсиновый сок и дышал полной грудью, кто-то передвинул табурет. Воспользовавшись моим отсутствием, кто-то незаметно пробрался в мастерскую, сел на него и смотрел на мою картину. И перед тем, как я вернулся, встал с табурета и, крадучись, покинул комнату. Тогда и сдвинул – нарочно или случайно. Однако я выходил из мастерской минут на пять или шесть. Кому и откуда, а главное – для чего понадобилось заниматься таким хлопотным делом? Или же табурет переместился по собственной воле?
Пожалуй, я просто запутался. Сам сдвинул табурет и совершенно об этом забыл. А как еще это все объяснить? Слишком много времени я провожу в одиночестве. Вот и случаются провалы в памяти.
Я оставил табурет в том же полуметре от прежнего места и немного развернутым. Присел, чтобы взглянуть на портрет Мэнсики с нового ракурса. И что я увидел? Там была уже пусть и немного, но другая картина. Нет, конечно же, картина – та же, вот только выглядела она чуть-чуть иначе. По-другому ложился свет, отличалась текстура красок. А сама картина оживала. Однако вместе с тем ей чего-то не хватало. Но характер этой нехватки мне показался несколько иным, нежели накануне.
В чем же разница? Я сосредоточился на картине. Это отличие наверняка к чему-то взывает. Мне требовалось разглядеть крывшуюся в нем подсказку, намек. Тогда я принес мелок, которым обвел на полу три ножки табурета, пометив буквой «А», затем вернул табурет на прежнюю (вбок на полметра) позицию, пометил буквой «Б» и обвел ножки. А дальше – перемещался между ними, изучая ту же картину с разных сторон.
В обеих «версиях» неизменно присутствовал Мэнсики, но я заметил, что он, как это ни удивительно, выглядел иначе. Будто внутри него сосуществуют две совершенно разные личности, притом каждой из них чего-то недостает. Этот общий недостаток объединял обе ипостаси Мэнсики – «А» и «Б». Мне нужно выяснить, что это за общий недостаток – триангуляцией точек «А», «Б» и себя. Еще бы знать какая она, эта отсутствующая общность? Она имеет форму или нет? Если предположить, что нет, то как ей тогда эту форму придать?
Кто-то сказал: «Поди непросто, а?»
Я отчетливо услышал этот голос. Совсем не громкий, но вполне внятный. Не вкрадчивый. Не высокий, но и не низкий. Он раздался прямо у меня над ухом.
Я опешил. Не вставая с табурета, медленно осмотрелся – но, конечно, вокруг никого не увидел. Яркий утренний свет заливал пол, словно лужей. Окно распахнуто настежь, издалека едва послышалась, подхваченная ветром, мелодия мусороуборочной машины. «Энни Лори» – для меня так и осталось загадкой, зачем мусороуборочным машинам города Одавара нужно ездить под шотландскую национальную мелодию. И больше никаких звуков.
Вероятно, ослышался, подумал я. Принял за него собственный голос – голос сердца, донесшийся из подсознания? Но манера речи показалась мне очень странной. «Поди непросто, а?» Даже неосознанно я никогда б так не сказал.