Это событие замедлило путников больше ожидаемого, так как каждый месяц один раз Анне и один раз Элизабет приходилось удаляться от прочих, чтобы тайно постирать предметы туалета, о которых Роджеру не положено было знать. Можно было продолжать путь, лишь когда высыхали пеленки, развешанные по кустам на солнцепеке (если было солнце).
Ханна чувствовала, что мать и сестра что-то от нее скрывают, и стала еще невыносимей. Она много ревела. Она ревела, а не плакала – громко выла, а не безмолвно роняла слезы. У нее болели зубы, болели уши, ее тошнило от качки, и все обязательно должны были знать, что ей плохо, – таким образом она становилась в каком-то смысле главной персоной на борту. Она в полной мере обладала чувством собственной важности, свойственным хронически больным.
Поэтому ей часто давали лауданум, а так как его надо было разводить, приходилось кипятить воду. Путники спокойно пили из Гудзона – по обычным меркам это была чистая, быстрая река. Но аптекарь велел разводить лауданум в чашке кипяченой воды, и его приказ выполнялся; приходилось собирать хворост, разводить костерок и кипятить воду в небольшом – самом маленьком, какой нашелся, – котелке, чтобы утолить муки Ханны.
Я знаю, что лауданум использовался для самых различных болей, вплоть до разбитого сердца и меланхолии, примерно триста лет. Он представлял собой обычный раствор опия, иногда с добавлением менее сильных снадобий, и настоящий потребитель лауданума поглощал его в огромных объемах, которые убили бы любого непривычного человека. От зубной боли не было лучше средства, и Ханна уже прошла полпути к превращению в наркоманку, или, как тогда это называли, поедательницу опиума. Но что делать? Выбор был между лауданумом и невыносимыми муками, и потому ей давали лауданум.
Вероятно, самый известный из потребителей лауданума – Кольридж. О влиянии наркотика на его творчество написано множество замечательных исследований. Но кажется, никто не изучал влияние этого снадобья на пищеварение поэта – а ведь лауданум, как ничто другое, способствовал запорам. В какой степени «Старый моряк» – продукт непроходимости кишечника?
Из-за лауданума кишечник Ханны закупорился наглухо, но в восемнадцатом веке запор считался неотъемлемым атрибутом женщины, а потому на это никто не обращал внимания. Другая выделительная функция, впрочем, была у нее в полном порядке и неуклонно предъявляла требования. Слишком часто (по мнению Роджера) приходилось приставать к берегу, чтобы Ханну отвели в кусты помочиться. Но если Роджер протестовал, Ханна рыдала, и Элизабет ругала брата за то, что довел младшую сестру до слез.
– Побольше поплачет, поменьше пописает, – бурчал Роджер, и Элизабет приходила в отчаяние от его грубости и жестокости.
Все это не слишком походило на приключения, как их описывают в книгах. Зато дух приключений пробуждала книга «Путь паломника». Анна взяла с собой три книги. Конечно, Библию и англиканский молитвенник. А также – великую повесть Джона Беньяна о пути к спасению души. И каждый вечер, если хватало света, Анна читала вслух. Молодые люди уже хорошо знали эту книгу, но она им не надоедала, ибо Беньян подсластил наставления превосходными описаниями характеров. Роджер и Элизабет (и даже Ханна, когда не спала и не маялась зубами) развлекались, выискивая во встречных сходство с теми, кто попадался на пути Христиану. Мирской Мудрец был абсолютно повсюду. Сговорчивый тоже. Уповающей, конечно, была сама Анна. Роджер, не страдавший избытком скромности, не мог решить, кто он – Великая-Душа или Сражающийся-за-Истину. Он утверждал, что Элизабет – Болтун, и тем огорчал ее, поскольку она хотела быть Христианой. Она считала (не без оснований), что Беньян в своей книге возмутительно мало места отводит женщинам. У Гейджей вышла неприятная стычка с пламенным сторонником нового режима; они решили, что он – Великан Отчаяние, ибо он безо всяких оснований грозился задержать их и сдать людям, коих именовал Властями; но так как поблизости не оказалось Властей, кои заинтересовались бы Гейджами, его козни потерпели крах. Что же до Топи Уныния, она встречалась им почти ежедневно, да и Долина Унижения попадалась все чаще по мере того, как путники становились грязней и подозрительней на вид. Но Анна, подбадривая склонных к унынию детей, твердила, что они с каждым днем все ближе к Небесному Граду, который, разумеется, лежит где-то в британской Северной Америке – надо только отыскать дядю Гуса. Сильнее всего путешественники пали духом, когда пробрались в Гринбуш, за несколько миль от берега, и обнаружили, что владения Вермёленов в самом деле конфискованы; бывшие арендаторы встретили бывшую помещицу враждебно. Приунывшие путники двинулись дальше, туда, где им надо было сворачивать на северо-запад, в реку Мохок.
(20)
Режиссер не заставил меня наблюдать за всеми многочисленными переволоками, но некоторые я видел. Роджер взваливал себе на плечо нос лодки, Анна – корму; Элизабет оставалась на месте – обихаживать младшую сестру и сторожить вещи, и Роджер с Анной возвращались за ними как можно скорее. Работа была очень тяжелая. Совсем не этого ожидал Роджер, предвкушая приключения. На Мохоке переволоков было больше, а самым трудным оказался тот, что вел из реки Мохок в ручей Вуд-Крик. Но это был явный переволок, а не просто порог длиной в милю или какое-то иное препятствие, которое Гейджи не могли пройти на каноэ и потому вынуждены были его нести; здесь нашлись носильщики, готовые дотащить каноэ и вещи до Крика, как они его называли. К изумлению Гейджей, носильщики, взяв груз, побежали, если не сказать поскакали, и путники даже испугались, не скроются ли помощники вместе с их имуществом. Нести Ханну на длинном переволоке было нелегкой работой. Не то чтобы она была намного тяжелей тюка с вещами, но ее постоянные крики и жалобы изматывали. Анна уже начала бояться, что избыток лауданума хуже ушной и зубной боли и общей умственной отсталости. Но в конце концов путники достигли озера Онейда, вышли из него по реке Осуиго и наконец оказались в озере Онтарио, огромном внутреннем море, каких доселе не видывали.
Я страдал вместе с путниками, каждым биением сердца, но при этом замечал, что после Гудзона они путешествуют по дивно красивым местам. Река Мохок, протекающая к югу от гор, окружена потрясающими осенними пейзажами – ибо уже настала осень и листья начали желтеть и краснеть. Но путники этого не замечали; величие и торжественность природы внушали им лишь страх. Мне приходилось напоминать себе, что они – люди восемнадцатого века, со свойственными тому времени представлениями о пейзаже, и дикая красота не трогает их сердец. Еще не настала эпоха романтизма, когда необжитые края, горы с шапками облаков, девственные леса, утесы и речные долины были объявлены самыми прекрасными зрелищами, какие только может предоставить человеку природа. Нашим путникам, детям классицизма восемнадцатого века, природа в ее первозданном состоянии была ненавистна и страшна. Им не приходило в голову, что это, может быть, те самые Отрадные горы из книги Беньяна.
Больше всего они, ложась спать на неудобных постелях из листьев и веток, опасались медведей; они составили расписание дежурств – Анна или Роджер стояли на часах, чтобы предупредить остальных, если зверь вдруг появится из кустов. Но что они могли бы сделать? Что такое пистолет против медведя?
Для Анны время, проведенное в пути, стало временем неизмеримого духовного роста, хотя ей было некогда обращать на это внимание или вглядываться в себя. Я бы назвал это психологическим ростом, но слова «психология» она точно не знала. Бог, которому она поклонялась, будучи состоятельной, хоть и не самой богатой, жительницей Нью-Йорка, перестал быть для нее благосклонной абстракцией, требующей и заслуживающей почитания, – чем-то вроде короля Георга III, но покрупней масштабом. Он стал грозным, но не злобным и не неприступным. Его необъятность и непостижимость теперь были явлены Анне, как ей и не снилось, когда она сидела на службах в церкви Святой Троицы или молилась в установленные часы у себя дома в гостиной. Она знала, что ничтожно мала пред оком Господа, но при этом каким-то образом ощущала, что Он смотрит на нее и взор Его не гневен. И на необъятной глади озера Онеида Анна с чудесной уверенностью ощутила, что по Господню замыслу о ней она победит в этой утомительной битве. Он в конце концов приведет ее… куда? Вероятно, в озеро Онтарио, а дальше предстоит долгий путь вдоль его южного берега.
Но не только Анна выросла духовно во время путешествия. Роджер стал мужчиной – то есть без колебаний понял и принял свое место и свою задачу в мире. Возможно, он стал не лучшим из мужчин, но кто может об этом судить? Когда надо снимать осаду с города, или спасать пленную деву, или переносить тяготы, мы обращаемся к Роджерам мира сего и доверяемся их твердой устремленности к цели. Законотворцы, ученые, поэты – люди иной породы, но без Роджеров мы погибли бы.
Что же до Элизабет, тяжкая повинность ухода за Ханной сделала ее женщиной. Не деловой женщиной, строящей планы, как ее мать, но женщиной в ином смысле: кроткой, заботливой, нежной, готовой отдать себя – не полностью, но остановившись лишь за миг до полного поглощения – долгу и заботе о ближнем. Она одна подлинно сочувствовала Ханне. Для Анны болезненная дочь была обузой, долгом, предметом заботы, и Анна заботилась о ней, сколько нужно, но не любила. А вот Элизабет нашла в своем сердце любовь к сестре; и пусть эта любовь выражалась по-детски, но ведь страдающая Ханна и была ребенком, и ее нужно было пестовать как ребенка. Лауданум помогал лишь до определенной степени, и когда он переставал действовать, Элизабет очень крепко обнимала сестру и пела ей:
Джигу спляшем-ка, сестренка,
Пусть бабуля с поросенком
Тоже будет танцевать,
Кот на скрипоньке играть.
– Что такое скрипонька? – спрашивала Ханна опять и опять, хотя уже знала ответ.
– Это маленькая скрипочка, милая, как раз котику по размеру.
– Котик играет на скрипоньке, – сонно повторяла одурманенная Ханна. – Спой еще раз.
Сколько раз пела Элизабет про котика? В нашей компьютеризированной вселенной это число наверняка где-то зафиксировано. Его засчитают кроткой Элизабет, которая ни разу не подвела свою несчастную сестру.
(21)
Август Вермёлен сидит на stoep[10] своего весьма респектабельного дома в небольшом поселке под названием Каменный Ручей. Август курит длинную трубку и отдыхает после долгого трудового дня – он по профессии землемер. Работы ему хватает: новые земли нужно нарезать на участки для новых поселенцев, беженцев из американских штатов. Он преуспевает и доволен жизнью.
Но что это за оборванцы вошли в калитку и приближаются к нему? Женщина в лохмотьях, смуглая, как индеанка, грязный мальчишка с гордо поднятой головой и девочка, у которой на руках вроде бы обезьяна – но, прислушавшись к воплям, Август решает, что это ребенок.
Женщина рыдает.
– Гус, – кричит она, – Гус, это я, Анна!
Я тоже рыдаю, насколько это в силах… сказать ли «призрака»? Во всяком случае, бестелесного, но не бесчувственного духа. Хвала Господу, Анна добралась! Это конец, и я могу больше не терзаться. Ибо с самого начала фильма я всем сердцем сочувствовал актерам. Но актеры ли они?
Последний кадр фильма гаснет, и появляется надпись большими буквами:
НЕТ… ЭТО ЕЩЕ НЕ КОНЕЦ
Да и как это может быть концом для меня, зрителя? Я давным-давно уже понял, что Анна – моя прапрапрапрабабушка. Вот она, восстала из озерных вод на сушу, на землю, которой суждено стать моей землей.
Это не конец. Это начало.
III
От воды и Духа
(1)
Я не бывал в диком Уэльсе, как называют северную часть этой страны, – только смутно помнил, что оттуда происходят мои предки Гилмартины. Мне знакома лишь граница Уэльса с Англией – как-то школьником меня привезли туда на выходные. Почему же я сразу узнал этот горный пейзаж – причем с такой уверенностью, будто мне показали Италию или Францию, хорошо известные мне страны? Но как только на экране появились кадры третьего фильма фестиваля Гоинга и второго фильма моего личного, как я уже уверился, фестиваля, я тут же понял, что это дикий Уэльс. Я сижу рядом с Гоингом, невидимый и неощутимый, и жажду узнать что-нибудь еще о судьбе Анны Гейдж и ее детей. Этот фильм, судя по всему, современный, так как сквозь название и титры просвечивают сцены действия. Но как и раньше, этот показ, несомненно, предназначен лично для меня; Нюхач смотрит что-то совершенно другое. Его фильм – совершенно удивительная вещь под названием «Тени забытых предков», работа великого советского режиссера и диссидента Сергея Параджанова. Но в том, что вижу я, нет ничего от России. Без сомнения, это Уэльс. Есть ли тут какая-то скрытая связь? Неужели мне показывают фильмы, каким-то образом приспособленные к моим посмертным нуждам? Похоже, что так. Другого объяснения я не вижу.
(2)
Первые сцены фильма изображают совершенно ужасную погоду. Мы на горном перевале, окруженном чернейшими утесами из аспидного сланца; по ним яростно хлещет дождь, гонимый то туда, то сюда своенравными порывами сильного ветра. Над горами – сумерки, но на перевале уже настала ночь. Все это сопровождается музыкой; композитор явно дал себе полную волю, но буйство оркестра – всего лишь аккомпанемент к буйству погоды. Гром грохочет и отражается эхом от грифельных склонов ущелья, через которое проходит тропа – кажется, лучше приспособленная для горных баранов, чем для людей. Но я… да, я кое-как различаю очертания одного путешественника, пешего; он бредет, спотыкаясь в темноте и ища опоры для ног там, где дорогу когда-то покрывали ныне смытые водой щебенка и тонкий слой почвы. Время от времени путник сбивается с тропы, но далеко не уходит, поскольку путь слишком узок и стеснен крутыми стенами, по которым могла бы подняться лишь горная коза.
Путешественник промок до нитки. Его фризовый плащ пропитан водой, а с широкой треугольной шляпы, примотанной к голове длинным шарфом, льется через все три шпигата. На нем кожаные гамаши и крепкие сапоги, но они так же тяжелы от воды, как и плащ. Кто он – храбрец или просто отчаявшийся человек? Если он сейчас же не найдет укрытия, то погибнет в этой буре.
Но вот, кажется, укрытие? Это, должно быть, деревня или небольшой поселок – единственная улица, на которой стоят штук девять домов; таких жалких лачуг этот опытный путешественник не видывал во всех своих скитаниях по Уэльсу. Он подходит к одной хижине, к другой, но везде выбиты даже те редкие окна, что когда-то были проделаны в грубых каменных стенах, и нигде не видать ни единого признака жизни.
Не видать, но, кажется, слыхать? Из одной унылой полуразрушенной хижины доносится звук, и, приблизившись, путешественник узнает его. Кто-то играет на арфе.
Я вздыхаю. Неужели это очередной фильм, в котором валлийцев изображают чрезвычайно музыкальным и поэтичным народом, смягчающим тяготы своего бытия песнями о любви, доблести и мечтах? Слава богу, нет. Арфа бренчит, и под ее аккомпанемент кто-то поет похабную песню, повествующую о мерзкой похоти и грязных желаниях плоти, и каждый пошлый намек, каждое непристойное слово сопровождаются взрывами хохота. К своему глубокому удивлению, я понимаю этот древний язык – даже предъявленный мне лексикон, место которому в сточной яме. Я говорю себе, что загробная жизнь полна сюрпризов. Путник внезапно приостанавливается; похоже, он не уверен, сможет ли вынести компанию, которой приятна такая песня. Но очередной порыв ветра чуть не сбивает его с ног, и он понимает, что выбора у него нет. Он нашаривает кожаный ремешок, приподнимающий деревянную задвижку двери; ветер с грохотом распахивает дверь, и путник вступает внутрь.
(3)
Это явно постоялый двор, но такого сурового приюта человечество не видывало с тех пор, как трактирщик отказал в ночлеге Марии с Иосифом. Помещение невелико и освещено лишь жалким огнем очага; но оно битком набито людьми, и в нем тепло – не столько от очага, сколько от их тел.
Арфист, он же певец, обрывает грубую песню на середине строки; он стар, чудовищно грязен и, очевидно, слеп, так как глаза у него прикрыты кожаным козырьком. Все остальные гости – человек десять или двенадцать – крупные мужчины, глядящие на нашего путника с мрачным недоверием. Это валлийские горцы; в них нет ничего примечательного, кроме того, что все они рыжие – не морковного цвета, распространенного во всех кельтских странах, но темно-рыжего, который, если их отмыть, можно было бы назвать каштановым.
– Позволено ли мне будет здесь укрыться? – спрашивает путник на вежливом валлийском. – Ночь весьма непогожая.
После долгой неприветливой паузы один из собравшихся отвечает:
– Может, позволено, а может, и нет. А ты кто такой будешь?
– Я путешественник, иду по делам своего господина. Меня звать Томас Гилмартин.
– А кто такой этот твой господин и отчего посылает тебя в такие места в такую ночь? – спрашивает самый крупный из собравшихся, великан даже среди этих горцев.
– Мой господин – Господь наш Иисус Христос, и я пришел сюда, как прихожу всюду, чтобы делать Его дело, которое никогда не кончается, – отвечает путешественник безо всякого страха.
– Не слыхал про такого, – говорит великан. – В наших краях у него земель нет.
Остальные рыжие гогочут и повторяют друг другу шутку: «В наших краях у него земель нет!»