– Ой, Вадик, смотри, тут люк открыт! Осторожно, когда выезжать будешь!
– Гастарбайтеры гребаные оставили… Надо закрыть, наверное? А то свалится кто-нибудь.
– А там внизу никого нет?
– Але! – аукнуло в колодце. – Тут есть кто-нибудь?
Перестал дышать, белые руки спрятал под себя. Если у этого мужика в машине есть нормальный фонарь, Илье хана.
– Никого. Давай, правда, задвинем.
А сможет потом Илья открыть его изнутри?! Как?
Крикнуть им, полезть наверх? А вдруг начнут светить, спрашивать, увидят… Нет. И остался лежать ничком, тихонько, как будто убитый и сброшенный вниз.
Мужик запыхтел, заскрежетало железо, застонало, громыхнуло, вставая на место; и вместо жиденькой темноты, которую Илья уже научился просматривать без фонарика, колодец сверху донизу залило черным мазутом. От души тебе, блядь, добрый человек.
Эти двое запечатали его внизу, и сами словно остались сторожить: через крышку приходили обрывки уговоров и смешков, подниматься было нельзя. Илья осторожно зажег телефон, пошевелился.
А если мы с тобой тут вдвоем останемся, Петя Хазин?
Я это, кажется, заслужил?
Ну приподнимись чуть-чуть, что там у тебя в левом кармане? Ничего, сто рублей. Полез ему в штаны: в задние карманы, в передние. Кошелька не было. Ключ от машины, ключ от дома.
Стыдно почему-то мне, Петя. Стыдно тормошить тебя, стыдно обирать. Глупо, что стыдно, а правда.
Мне сегодня твой отец такую вещь сказал. Тебе сказал то есть. Сколько можно мусолить историю со студентом, в таком вот духе.
Тебе разве не насрать было, что ты меня переехал? С родителями это обговаривал. Получал за меня старлея – сомневался? Что в тебе проклюнулось тогда? А? Ну намекни как-нибудь, если говорить не умеешь.
Снаружи вверху все болтали, все мялись.
Нужно было забраться в нагрудный карман, но Петя руки к себе прижал как-то странно, мешал Илье. В судорожных замерзших мышцах у Хазина сидела нечеловеческая сила, перебороть его и отвести руки у Ильи не получалось никак.
Ты неужели жалел, что меня списал из молодости?
Я ведь тебе посторонний был. Сор в глазу, грязь на ботинке.
Голоса снаружи иссякли, чмокнули, кажется, двери у внедорожника, завелся мотор – но работал не громче и не тише, холосто. Целовались они там в машине, что ли?
Сколько ему тут сидеть?!
Вспомнил Петю последней ночью. За минуты до того, как он его подозвал. С упирающейся прошмандовкой, с телефоном в руке. Пьяным, обдолбанным. Запутавшимся. Четвертованным родными. Глушащим себя спиртом и порошком. Непрощенным и не собирающимся ни у кого просить прощения.
Не вовремя я тебя забрал, Петя.
Не вовремя выдернул тебя. Все эти провода, которые к тебе от ста людей шли, накалены от напряжения. Столько у тебя осталось дел. Столько разговоров.
Ну, я не знал. Я не нарочно.
Знаешь, чувак, я тебя понимаю. Какие у тебя были шансы-то стать нормальным человеком с таким батяней? У которого все друг друга только жрут и жрут, у которого ни за добрые дела, ни за злые ничего человеку не будет, а будет только за слабость и неловкость, который только хочет, чтобы перед ним на задних лапках служили, черт знает, от чего, может, от того, что он сам когда-то в казарме в Уссурийске своем на задних лапках танцевал перед дедами, и видишь, как ему это пружину закрутило, на всю жизнь, или не это, а хер его поймешь, что, от чего такое бывает, что пока человека не согнешь, не успокоишься, вот он и тебя гнул, гнул, чтобы все было по его: ментовка, звания, генеральская дочь, вот такой для тебя хотел лучшей жизни, думал, ты солдатик, скрученный из медной проволоки, каких он там у себя в управлении привык из людей крутить, а ты почему-то оказался из стальной, несмотря на такого отца, и ты сгибаться толком не мог, а мог только пополам переламываться, вот он тебя гнул, разминал, а ты взял – и пополам, и только два горячих в перегибе прямых обломка у него в руках осталось, а он этого не знает еще, еще ничего не понял, и все равно хочет победы, хочет, чтобы за ним последнее слово, чтобы ты за всю свою ересь покаялся, и чтобы дальше жил только как он тебе пропишет, не знает, что ты у него больше не под властью, а и знал бы, ну и какие шансы у тебя с таким папаней были, спрашивается – нулевые.
Петя молчал. Лежал калачиком, сломанным эмбрионом, лицо бурая маска, закоченелый и ледяной, от белого яркого фонаря не щурился.
Илья обнял его, под мышку ему пальцы сунул, в тот карман, в насердечный, из которого Петя доставал ксиву Илье под нос. И нащупал там маленькое сыпучее в полиэтилене, заветное нашел. Вытянул: точно такой же черный пластик, как тот, что ему Хазин в «Раю» в карман подложил. Точно такой. Только внутри завернуто не шесть крохотных пакетиков, а три – по два грамма в каждом, фирменная Петина фасовка, Илья ее на глаз узнал.
Пока обнимал его, еще своего тепла ему отдал, и холодно стало невыносимо. А Петя не согрелся ничуть. Вверху все молчали, сидели в своей теплой машине, смеялись или целовались, никуда не спешили, а Илья помаленьку, в обнимку с убитым, околевал.
Нулевые шансы. Я не хочу сказать, что с тебя ни за что спросу нет – ты что сделал, то и сделал, но и я ведь так же, я тебя понимаю, чувак, но и ты меня пойми, я был в церкви на днях, там глухо, но грехи-то за нами есть, как считаешь, я вот грешник получаюсь, но и ты грешник, а кто нам отпустит тогда, если в церкви все бизнесом заняты, а праведники все в космосе болтаются, они в земных делах ничего не секут, что они нам могут отпустить, ничего, блядь, они нам не облегчат, пустомели, мы с тобой только друг другу можем тут помочь, ты мне, я тебе, я тебя понял вот, ну и ты меня тоже пойми.
Плевать ему было, что Илья тут распекается.
Пальцы на ногах уже перестали колоться и онемели, стало клонить в сон, и Илья, чтобы не уснуть, мял Петин пакетик, слушал пальцами, как там мельчайшие песчинки похрустывают-поскрипывают.
Раз – и начал видеть, как Петин ключ от дома подошел к замку на решетке, пошуровал в скважине и отпер, отодвинул ржавую калитку, пополз на четвереньках по трубе, по замерзшему подземному ручью, искать тепло, чтобы только отогреться, и увидел ответвление, которое домой ведет, в Лобню – точно, откуда-то это Илья на полные сто процентов знал, и он туда повернул, а потом оглянулся назад – а за ним кто-то шумно, неуклюже ползет следом. Посветил фонариком – а это Петя, тоже на четвереньках, но трудно ползет, потому что голова свернута набок и вниз, клонится к груди, глазам видеть не дает. Глазами не видит, а идет за Ильей безошибочно, на всех поворотах в нужную сторону берет, по запаху, что ли, и ясно становится, что Илье от него не оторваться, что Хазин, может, и не сразу, но рано или поздно – найдет по теплому следу дорогу к Илье домой и заявится в гости.
Наверху рыкнула машина, и Илья очнулся.
За секунду мотор затих в какой-то дали, и все. Уехали. Свобода.
Пальцы почти не гнулись, пришлось их оттаивать, засунув под мышки. Поприседал, пытаясь не завалиться на Петю. Ноги болели, мускулы все начали уже коченеть. Кое-как оживил их, спрятал трофеи, полез вверх еле-еле по жгучим скользким скобам; это дорога только вниз была предназначена, Илье возвращаться бы не полагалось. Но он думал про Гошу, которому сейчас будет звонить, про паспорт, за которым первым делом поедет завтра утром, про Колумбию, в которую может и должен успеть, про самолет, которым полетит. А от самолета – про Нину, которая упрямо собирается учиться на пилота.
Стукнулся теменем о железо, чуть руки не разжал.
Нет, он не упадет обратно к мертвым. Будет жить. Хочется жить.
Назло им, на вред.
Сделал еще полшажка вверх, опустил голову, как Петя опускал, уперся хребтом в крышку – замычал – и выдавил ее; выкатился на лед, задвинул блин и сразу, шатаясь, на полусогнутых, не оглядываясь назад, потрусил к выходу из кирпичного лабиринта.
Только с улицы написал Гоше, когда уже знал, что его никто не поймает рядом с колодцем.
– Братиш, хорошие новости. Бандеролька из Колумбии.
– Я бы пару единичек взял, – откликнулся Гоша.
– У меня шесть, бери про запас, скидку дам! – трясущимися руками с не первой попытки натыкал Илья. – Полтос за все!
Гоша притих, видимо, калькулировал. Сделка была выгодной, Илья знал. Скидка чуть не тридцать процентов.
– Завтра только смогу наскрести! – Гоша наконец решился.
– Тогда и товар завтра. Утром, – поставил условие Илья.
– Давай в «Кофемании» на Садово-Кудринской позавтракаем? В десять?
– Супер.
И еще сразу одно пришло. От Нины.
«Ложусь спать. Просто хотела написать тебе, что думаю о тебе целый день. Это не розовые сопли! Правда. На вопрос из твоего письма: да, мне тоже дико страшно. Но мы как-нибудь прорвемся!»
Как, Нин?
* * *
Домой ввалился за полночь, нос заложен, горло кашлем дерет, глаза слезятся – встреться ему кто незнакомый, подумал бы, что Илья плачет.
Забыл даже проверить спички, которые выставлял у входной двери, чтобы знать, если чужие будут квартиру вскрывать.
Не осталось ни на что сил.
В квартире было холодно: уходил – оставил форточку.
Прямо в коридоре скинул с себя всю одежду, все белье, и голым, дрожа, бегом в ванную – открутил там вентили чуть не до кипятка – и в душ, в душ, мясо размораживать.
Стоял лицом к стене, глазами в кафельные квадраты, трясся, кипятка ему не хватало. Пока вода шла через стылый воздух, теряла злость и не обваривала, просто грела. А хотелось ошпариться.
Пялился-пялился в кафель – и вдруг краешком глаза заметил что-то: не сзади и не сбоку, на самом рубеже видимого.
Как будто прозрачная тень, но не тень, как будто беззвучный целлофан в человеческий рост развернули. Как бесплотное, но движется, живое.
Это ты ко мне приклеился там и приплелся за мной, потому что я тебе дорогу к своему дому показал?
Ухнуло сердце, Илья развернулся резко: лицом – к этому.
Просто пар клубился.
Поднимался из исцарапанной ванной от горячей воды пар и ткался в силуэты.
Пар.
14
Вторник оказался плюсовым и безоблачным.