Делал он иногда и что-то доброе. Скажем, пропала у мужика корова, как ни искал, не нашел. Пошел к Парамону, тот своим умением определил, где именно она блукает – в том самом месте ее хозяин и отыскал. Или приходит к нему девка и слезно жалуется на парня, что проходу ей не дает, охальничая напропалую, по-нынешнему, беспредельничая. Парамон его малость покритиковал на свой манер, так, что тот с девками стал тише воды ниже травы, да и прочие свои выходки забросил. От пьянства людей заговаривал, если жена пьяницы упросит. Или вот… В Первую мировую очень уж расплодились в наших местах волки – бывает такое в войну, вообще при каких-то серьезных бедствиях. Скот на пастбище резали, на людей пару раз нападали. Пошли к Парамону. Уж никто не знает, что он там делал, но через пару дней волки из наших мест пропали напрочь, словно дружненько откочевали куда-то – а ведь им такое поведение совершенно не свойственно…
Ну, предположим, в истории с волками Парамон не просто «для блага опчества» старался, в первую очередь преследовал сугубо личную выгоду. Его коровы ходили по тем же пастбищам, и одну из них обнаглевшие волки зарезали. Но какая разница, что им двигало, если от того, что волки ушли, была большая польза всей деревне?
Вот такой он был, Парамон, только прежде чем рассказать ту историю, поговорим немножко о революции и колчаковщине. Хочется поговорить старику – тем более что тема вовсе не отвлеченная: помогает кое-что понять в происходившем.
Перестроечная гласность бушует вовсю – форменное цунами. К превеликому сожалению, во всем, что выплескивается печатно, кроме прямой лжи, хватает и подтасовок, и верхоглядства.
Возьмем взятие большевиками Зимнего. Пишут, что не было никакого такого героического штурма, так красочно показанного в фильме Эйзенштейна. Что большевики, можно так сказать, просачивались в Зимний маленькими группами через многочисленные «черные ходы», а когда их набралось достаточно, разоружили защитников дворца. И погибло в стычках всего-то несколько человек, меньше десятка. Отсюда вытекает, что это была не Октябрьская революция, а Октябрьский переворот.
Открыли Америку, называется! Еще во второй половине пятидесятых порой выходили книги, где все так и называлось – Октябрьский переворот. Так и писали. И диссиденты тут ни при чем – не было тогда такого понятия. Книги издавались официально, проходили цензуру, но не боялись и не стыдились слова «переворот». Те, кто с видом первооткрывателей шумят, что это был всего-навсего переворот, даже не задумываются, что это они не коммунистов в чем-то уличают, а наглядно показывают все ничтожество и бессилие Керенского. Никто за него всерьез не пошел драться, в Зимнем нашлась горсточка юнкеров да баб-ударниц из женского батальона Бочкаревой. Пришли красногвардейцы, цыкнули, выражаясь строчкой Маяковского: «Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше время!» – и обрушилось никому уже не интересное Временное правительство, как пьяный в канаву…
Во Франции, между прочим, имеет место быть нечто очень похожее. Никакого «штурма» Бастилии и не было, точно так же понемногу просочились тамошние бунтовщики в крепость и перебили весь гарнизон, которого было всего ничего. Зато какие гравюры появились в конце восемнадцатого века! Я в шестидесятые выписал сыновьям, тогда еще школьникам, «Детскую энциклопедию», там в томе по зарубежной истории была одна такая картинка. Героический штурм, спасу нет! Из Бастилии палят пушки, у осаждающих красиво палят шеренгой орудия… А никакой шеренги орудий не было и штурма не было, а из Бастилии ни одна пушка не пальнула – в крепости вообще не было пороха, и гарнизон был – полтора инвалида, и ни одного политического там не маялось – то ли шесть, то ли семь уголовников…
И что? Я читал – потом французы учредили почетный знак в честь штурма Бастилии, и получать его сбежалось немало народу. Мало того, у французов до сей поры четырнадцатое июля – национальный праздник, День взятия Бастилии, и отмечают они его очень торжественно. В прошлом году показывали по телевизору – и народные шествия, и военный парад…
Так и с историей гражданской войны в Сибири обстоит – с умным видом «открывают» давно известное, с видом первооткрывателей шумят: мол, советская власть в Сибири пала.
Так ведь никто и не спорит – именно что пала. Именно это слово при самой что ни на есть советской власти порой печатно употреблялось, потому что так и обстояло, и об этом ничуть не стыдились упоминать.
Другое дело, никогда раньше не писали, что в гражданской войне в Сибири были свои серьезные нюансы и свои сложности. Поймите меня правильно. После всего этого потопа перестроечных разоблачений (далеко не всегда правдивых и справедливых) я отнюдь не стал ни антисоветчиком, ни антикоммунистом. Не могу сказать, что я такой уж высокоидейный коммунист, но в партию я вступил на фронте, в сорок втором, в очень тяжелые времена – и билет сохраняю.
Но что поделать, если в Сибири и в самом деле хватало своих нюансов и сложностей…
У нас те схемы, что удачно работали в России и отражали, что уж там, истинное положение дел, решительно не годились. Это в России много земли было у помещиков, а у крестьян мало, то-то, когда Столыпин объявил реформы, они массами в Сибирь кинулись счастья искать. А у нас помещиков отродясь не бывало, так что никакого передела земли и не требовалось. И пролетариата в российском понимании не было, потому что не было больших фабрик и заводов. К «классическому» пролетариату можно отнести разве что рабочих железнодорожных мастерских вдоль всей Транссибирской магистрали. Именно они в девятьсот пятом Красноярскую республику и провозгласили, только продержалась она неполный месяц: пришли войска и без особых трудов республику отменили…
Сибирские деревни жили зажиточно. Это в России многие крестьяне были безлошадными, а у нас в Сибири без лошади в хозяйстве просто-напросто не проживешь, ложись да помирай. В России человек с парой-тройкой лошадей считался бы богатеем, а у нас – обычное дело.
Ну вот, и после революции очень многие приехавшие к нам большевики до того в Сибири не бывали, нюансов и сложностей не понимали и не учитывали. Стали корежить жизнь по тем российским схемам, наломали немало дров – вот сибиряки и шатнулись к Колчаку массово. Нешуточный был энтузиазм, так что прямо-таки поперли к Уралу, взяли Екатеринбург и Пермь. Дело отнюдь не в поставках иностранного оружия – не такими уж они были большими, и, что важнее, воюют не оружие, а люди.
Трудно сказать, как бы все повернулось, пойди сибиряки под бело-зеленым флагом с тем же воодушевлением из Поволжья на Москву. Только и воодушевление, и энтузиазм очень быстро улетучились напрочь. И никто, кроме Колчака, в этом не виноват. Своими руками все загубил, кокаинист хренов…
И он, и его офицерство, особенно старший командный состав, большей частью в Сибирь попали впервые в жизни. Как в свое время большевики, нюансов и сложностей не понимали и не учитывали. И начали всё делать опять-таки по своим схемам, которые для Сибири никак не годились. Карательные отряды форменным образом лютовали – чаще всего без всякого повода. Обычно было так: стоит себе деревня с зажиточным народонаселением. Ни за колчаковцев не стоит, ни за красных, хочет одного: чтобы людям дали жить, как они хотят, и не лезли к ним с реквизициями-мобилизациями. Приходят колчаковцы, порют, вешают, частенько перед этим лупят по селу из пушек. Просто так, ни за что – острастки ради, чтобы «быдло» знало свое место. Об этом иногда отнюдь не красные пропагандисты писали – недавно напечатали отрывки из дневника колчаковского министра барона Будберга. Он подробно об этой карательной практике рассказывает, очень ее осуждает и предсказывает, что добром это не кончится. А дневник пишется не для печати, а для себя…
А ведь были еще и чехи, чехословацкий корпус. Эти с красными и не думали воевать, в первую очередь преследовали собственные шкурные интересы. Тоже позверствовали, но в первую очередь грабили все, что не прибито и не приколочено. Они, кстати, преспокойным образом Колчака и сдали, договорились с красными: те им разрешают вывезти все награбленное, в том числе часть царского золотого запаса, а они сдают адмирала, как пустые бутылки в пункт приема стеклопосуды…
В общем, валом пошли зверства, притеснения и реквизиции. А с сибиряками так нельзя, никакое они не быдло, привыкли жить гораздо вольнее, чем в России, и шапку ни перед кем не ломать. Ружье в каждой избе, фронтовиков много, иные с винтовочками и наганами вернулись… Как сначала шатнулись к Колчаку, так в массовом порядке от него и отшатнулись. Без всякого участия и руководства большевиков появились целые партизанские армии, в девятнадцатом и города брали. Ну, что вам рассказывать, вы ж минусинский, сами знаете, кто оттуда колчаков гнал. Появились целые «партизанские республики» размерами побольше иной Франции – Тасеевская, Баджейская. Красных и там близко не было, народ сам управлялся.
(Да, такое вот отступление о батраках. Было их у нас немало, и были это, за редкими исключениями, как раз столыпинские переселенцы из России. Кое-кто из них выбился в крепкие хозяева, но многим у нас не пофартило, кто несолоно хлебавши вернулся в Россию, кто подался в батраки. Когда началась Гражданская, очень четкое пошло размежевание: местные – к Колчаку, «столыпинские» – в красные партизаны…)
С нашей деревней получилось, как со многими другими. Жили себе, как привыкли, в драку не встревали, разве что иные хоронились от мобилизации в тайге – а в тайге поди сыщи… Это вам не бульвар. Нагрянула однажды казачья сотня, и началось… Двух человек повесили на воротах – тех, кто под руку попались, перепороли немало народу – и мужиков, и баб. Устроили реквизицию, и скота изрядно угнали, и с женским полом охальничали, и грабили что понравится.
Погуляли так по всей округе. Вот округа и поднялась. В нашей деревне отряд сколотил Ануфрий Седых, нет, ни с какого боку мне не родственник, просто у нас, так уж случилось, полдеревни было Седых. Человек был примечательный: до войны мирный волостной землемер, а на войне дослужился до подпрапорщика и получил полный Георгиевский бант – четыре креста, четыре медали. И командиром отряда оказался толковым – бывает такое на войне с самыми мирными людьми, которым выпал случай проявить себя…
И очень быстро образовалась республика не республика, но довольно обширная территория с деревнями с двадцатью, где колчаковской власти не было, да и никакой не было, сами управлялись. Большевик нашелся один, Тимка Каразин, даже не большевик, а так, нахватавшийся вершков сочувствующий. Никакого влияния он не имел, да и не рвался таковое заработать, пошел к Ануфрию в отряд, и всё.
Парамон тоже пошел. Голубиным нравом он никогда не отличался, а казаки у него пять коров и двух лошадей угнали, сноху изнасиловали, усадьбу пограбили-погромили. (Сын у него от мобилизации на заимке прятался и, узнав про жену, взял винтарь и подался к Ануфрию.) Как и прочие, Парамон был не с пустыми руками – у него имелись и бельгийский нарезной штуцер, и отличная германская двустволка «Зауэр три кольца», в Красноярске купленные. Охотником он был заядлым, двух медведей взял, оленей стрелял (они в наших местах тогда водились, пропали, когда после Отечественной начались в наших краях большие стройки и лесозаготовки), белку бил, птицу. Очень удачливый был, всякий раз возвращался с полем. Я пацаном его пару раз видел – вся опояска глухарями и рябчиками увешана, за спиной мешок с беличьими шкурками. В деревне шептались, что везет ему не просто так, что он своими умениями еще и дичину под выстрел подманивает. Правда или нет, не знаю – он всегда в одиночку в тайгу уходил.
Месяца два эта наша вольная территория жила спокойно, колчаковцы не тревожили – не до нее, надо полагать, было, дела у них на фронте обстояли скверно – в тылу партизаны в большом количестве, Омск они уже сдали, так что перестал Колчак быть, как в известной частушке пелось, «правителем омским»…
А потом дошли блудливые рученьки и до нашей деревни. На сей раз никак нельзя сказать, что деревня перед колчаковцами была безвинная: пару раз в наших местах их мелким отрядам залили сала за шкуру, чтобы не совались, а в третий, за неделю до событий, на Большом Сибирском тракте (его еще звали Владимиркой) перехватили небольшой, в десяток повозок, обоз с патронами, консервами и катушками телефонного провода. Провод партизанам был без надобности, его побросали на обочине, а остальное пришлось очень даже кстати, наши прихватили все десять повозок. Возчиков, конечно, отпустили – такие же деревенские, подневольные. Задравших руки шестерых солдат (всего их было десять, четверых наши сразу залпом из тайги положили) тоже отпустили, забрав, конечно, винтовки и сняв сапоги – и без сапог до своих дошкандыбают, не баре. Офицерику, что солдатами командовал, так не пофартило. Сдайся он честь по чести, может, и его пустили бы без сапог на все четыре стороны после мордобойного поучения – но он, стервец, одного нашего из нагана в руку ранил, а когда скрутили, обзывался самыми черными словами, плевался, пинаться пробовал. Ну, его к сосне и прислонили за неимением стенки…
А через неделю, где-то в полдень, из соседней деревни, что была от нашей верстах в десяти, прискакал тамошний мальчишка, охлюпкой, то есть на неоседланном коне. Отыскал Ануфрия и кричит: «Колчаки в деревне!» Рассказал, что видел. Казачня и солдаты на повозках. С ходу подожгли пару домов, бабы голосят, люди в тайгу бегут, одного мужика с их конца походя застрелили. Деревня была небольшая, гораздо меньше нашей, так что партизан было всего-то человек десять – и они тоже ломанулись в тайгу. Сколько всего колчаковцев, мальчишка не знал, он же их не считал второпях, сказал только, что их «богато»…
Ануфрий не сомневался, что колчаковцы пойдут к нам – не стали бы они тащиться почти тридцать верст из уездного городка ради одной соседней деревни, довольно маленькой. Наверняка собирались крепенько припугнуть и нас, а может, еще пару-тройку окрестных деревень (для всех для них Ануфрий был атаманом, о чем беляки могли и знать – крепко подозревали, что кто-то с одной из деревень шпионит для колчаковской контрразведки, были основания так думать, но пока что не нашли вражину и не знали, в какой именно деревне он затаился…).
Медлить не стоило. Сигнал для сбора по тревоге Ануфрий установил с самого начала – три выстрела в воздух. Так что, выслушав мальчишку, вышел на крыльцо и трижды шарахнул из винтовки.
Со всех сторон к нему сбежались партизаны и скоро заняли позицию. Очень выгодная была позиция. С той стороны, откуда только и могли нагрянуть колчаковцы, к деревне примыкала тайга километра в полтора шириной, а дальше версты на три тянулось почти голое место, равнина с редкими соснами. У крайних деревьев, в тайге, Ануфрий своих и расположил по обе стороны дороги.
Примерно через полчаса показались колчаковцы. Полевой бинокль у Ануфрия был хороший, восьмикратный французского производства, с германского фронта привезенный, так что он быстро определил силы противника. Казачья полусотня примерно два взвода солдат на повозках. У Ануфрия было человек тридцать пеших (о партизанской коннице чуть погодя), а колчаковцев оказалась чуть ли не сотня. Но падать духом не следовало – схватиться предстояло отнюдь не в чистом поле, так что численное превосходство противника тому ничем помочь не могло. Атаковать он мог только в лоб, по равнине, где колчаки для укрывшихся за деревьями партизан были как на ладони. Расклад для боя в таких вот условиях давно известен: атакующий теряет втрое больше обороняющегося. На одной из повозок Ануфрий высмотрел «максим», но для укрывшихся в тайге он не так уж и опасен. У наших тоже был «максим», и лежал за ним человек умелый – Петьша Седых, двоюродный брат моего отца, два года провоевавший как раз в пулеметной команде. Лент, правда, имелось только три, но Петьша дело знал и попусту жечь патроны не стал бы.
Изготовились. Не доезжая до тайги примерно километра, колчаковцы остановились. И поступили грамотно: казаки спешились, отдав лошадей коноводам, солдаты попрыгали с повозок и цепями двинулись к крайним деревьям – явно уже знали, что с нашими будет справиться не так просто, как с соседями. Да и видели, как мальчишка ускакал из той деревни – он говорил, что его заметили, стреляли вслед, но он был уже далеко…
Офицеров у них было два. Казачий есаул, усач в зрелых годах, несомненно, был фронтовиком – вперед не лез, шел в третьей, последней цепи. Пехотный поручик выглядел сопляк сопляком, похоже, из «скороспелых» (у Колчака «скороспелых» офицеров было много, иногда из поручиков в полковники прыгали). Этот, судя по ухваткам, вообще был недавним студентиком или что-то вроде того – сначала по-дурацки выскочил перед первой цепью, как будто это была не настоящая война, где таких выбивают в первую очередь, а красивое батальное полотно. Судя по жестам, есаул на него цыкнул в голос, и сопляк проворно убрался во вторую цепь.
Шагали они медленно, сторожко – ну явно догадывались, что наши уже предупреждены. Ануфрий прикинул, как будет действовать: когда подойдут на дистанцию прицельного убойного выстрела, прикажет Парамону снять из штуцера есаула, а потом и сопляка. Оставшись без офицеров, они, конечно, не пустятся наутек, но задор подрастеряют. Вообще-то, если у них найдется опытный солдат-фронтовик, может и принять команду, как порой бывало на войне, но все равно это не то – оставшееся без офицеров подразделение всегда уверенность в себе изрядно потеряет…
Они уже прошли примерно половину расстояния, отделявшего их от крайних деревьев. Еще немного – и можно будет валить есаула. Парамон стрелял отлично, белку в глаз не бил, но и охулки на руку не клал. Еще немного, и можно давать ему команду…
Тут со стороны колчаковцев послышалось гулкое механическое тарахтенье, и за их спинами, на дороге, показался броневик.
Никто не оглянулся – значит, с самого начала о нем знали. Мальчишка о нем ни словечком не упомянул, а ведь никогда в жизни не видывал этакое чудо-юдо, обязательно сказал бы. Значит, не видел. Надо полагать, ускакал до того, как броневик вошел в деревню, – приотстал, то ли останавливался для мелкого ремонта, то ли еще что…
Ситуация внезапно изменилась самым решительным образом – и отнюдь не в пользу наших, совсем наоборот…
Броневик ничуть не походил на пулеметный двухбашенный «Остин» английской конструкции, такой, с которого Ленин держал речь перед встречающими на Финляндском вокзале. Был гораздо больше – этакий здоровенный гроб на колесах, длинная коробка. Башенки у него не имелось, никакое дуло не торчало, но хотя такие на позициях встречались гораздо реже «Остинов», Ануфрий знал: из заднего броневого листа торчит кургузая трехдюймовка. Вроде бы такие придумали и клепали на Путиловском заводе в Питере, но сейчас эти подробности не имели никакого значения. Чтобы стрелять, он поступал как тачанка – подъезжал поближе и поворачивался задом. Угол обстрела, конечно, ограничен, но это сейчас неважно…
Броневик, особенно пушечный, в то время был самым серьезным и страшным оружием пехоты. Броня, про меркам Отечественной, хлипкая, но и винтовочные, и пулеметные пули (собственно, это было одно и то же) ее не брали, а гранаты тогда были только осколочные, против броневика опять-таки бесполезные, да и не было у партизан гранат. Справиться с броневиком могла только пушка – но откуда она у наших?
Человеческая мысль – быстрее любой молнии. И в голове у Ануфрия вихрем вмиг пронеслись самые разные мысли…
Что колчаковцы собираются предпринять, было предельно ясно. Прекрасно знали, что могут встретить серьезное сопротивление в центре партизанского движения, и продумали все заранее. Броневик подъедет совсем близко, развернется и примется лупить прямой наводкой, и поделать с ним ничего невозможно. Вояки достаточно опытные, чтобы не тащить сюда фугасные снаряды, от которых мало проку против засевших в тайге людей. Наверняка у них там шрапнель. Свинцовая метель хлестанет меж деревьев, принеся гораздо больше урона, чем винтовочная пальба. В любом случае придется отступать. Пускать в ход конную засаду будет рано – и чем обернется отступление под беглым пушечным огнем, сказать нельзя. Не так уж и много поместится в броневик снарядов – ну, с дюжину. Но очень уж подозрительно выглядит одна из повозок. На ней с самого начала не было солдат – лежит какой-то груз, прикрытый брезентом. Остальные повозки остались рядом с казачьими конями, а эта катит следом за наступающими цепями, возница, примеряясь к их движению, пустил лошадей шагом. Ох, сердце чует, что там снаряды. Крепенько же они решили за нас взяться… Очень паскудный расклад…
И тут же пришла другая мысль…
Ануфрий, здешний уроженец, сызмальства знал, на что Парамон способен и что порой проделывал. Числилось среди его умений и такое… Однажды, еще в царские времена, еще до войны, из-за чего-то Парамон крепенько повздорил с Африканом Балызиным. И многозначительно так бросил, уходя: «Попомнишь…» А Балызин был человек норовистый, не трусливый, себе на уме. Другой, зная Парамона, испугался бы или в крайнем случае закручинился бы, но только не он. Сказал потом соседу: «Кто ж спорит, знает Парамон что-то такое. Только об меня зубы обломает, где сядет, там и слезет…»
Сосед потом говорил кое-кому с оглядочкой: он-то знает, отчего Африкан так в себе уверен и не боится. В матери-покойнице все дело – она, вся деревня ведала, была тоже из знатких. Сам Африкан отроду не сделал ничего такого, что позволяло и его к знатким причислять, но, может, ему от матери все же что-то досталось, отчего он Парамона нисколечко не боялся и всегда, в противоположность многим, держался с ним очень независимо? Ничего толком не известно, но – может быть…
Три дня потом Африкан держался как ни в чем не бывало. А на четвертый день – приключилось…
Многие видели своими глазами. Запряг Африкан лошадь в телегу и собрался возить снопы с поля. Пора не просто была страдная – один знаткой старичок сказал, что вот-вот обрушится долгая непогода с дождями и грозами, так что нужно убрать снопы побыстрее. Очень уж давно знали, что такие вещи, касаемо погоды, он предсказывает безошибочно, – и хотя на небе не было ни облачка, народ принялся прямо-таки челноками сновать меж полями и овинами…
Посреди улицы телега вдруг встала как вкопанная, Африкан спрыгнул на землю, стал осматривать колеса. Подошли двое деревенских, тоже посмотрели. Колеса вроде бы были в полном порядке – но застопорило их намертво, словно палками заклинило. Но ведь не было никаких палок! И все равно колеса не вертелись, встали намертво, телега не ехала. Африкан сгоряча принялся нахлестывать лошадь, но как он ни старался, протащила она телегу с застопоренными колесами не далее чем на пол-аршина… Ничего нельзя было поделать. Не вертелись колеса, и всё тут, в первый раз в жизни люди такое видели…
Африкан выпряг лошадь и пошел к ней к соседу – тот уже вывез с поля все свои снопы, его телега стояла во дворе без дела. Ну и одолжил ее Африкану. Вокруг его телеги, выглядевшей посреди улицы, надо полагать, довольно нелепо, уже собралось человек пять, да еще ребятишки прибежали. Чесали в затылках, пробовали телегу толкнуть – без толку, колеса не вертелись.
Едва Африкан на соседской телеге поравнялся со своей, с соседской произошло то же самое, колеса застопорились намертво, и ничего с ними нельзя было поделать. Зрители только рты разевали, глядя, как Африкан мается. Ничего сделать он не пытался – что тут сделаешь? И тут кого-то словно черт за язык дернул, сказал Африкану:
– Как бы тебе, Африкан, кто чего не изладил… Слышал я про что-то похожее, давненько, еще перед японской войной. Не у нас, в соседней деревне, был там один знаткой…
Вот тут-то Африкан и припомнил парамоновское «Попомнишь…». Потоптался еще возле телег, яростно плюнул и увел лошадь к себе на двор. А там и остальные разошлись, смотреть особенно стало и не на что…
А ближе к вечеру собрались тучи, засверкали молнии. Три дня лило как из ведра. На четвертый и небо разъяснилось, и колеса у телег, оказалось, вертятся нормально, как им и положено. Африкан тут же взялся возить мокрехонькие, сопревшие снопы. Как он ни старался в овине, как ни нажаривал пламя под решетками, а ничего не вышло: погиб урожай…
В деревне об этом какое-то время судачили. Потом перестали – и история потеряла новизну. Но, так сказать, легла в копилку, куда ложились рассказы о Парамоне. Никто не сомневался, что без него тут не обошлось. Выходило так (сказал кто-то), что самому Африкану Парамон ничего не сделал, может, потому, что не мог, а вот на телеге, выходит, отыгрался. Что по этому поводу думал сам Африкан, неизвестно, он своими раздумьями ни с кем не делился. Попал в хлопоты и непредвиденные расходы: купил зерна, чтобы не остаться без муки, а ту часть урожая, что рассчитывал пустить на продажу, понятное дело, продать не смог, нечего было продавать…
Вот эта самая старая история и пронеслась в голове у Ануфрия. И появилась сумасшедшая надежда поправить дело…
Парамон со штуцером хоронился за тем же деревом – ждал команды хлопнуть офицеров. Ануфрий ухватил его за широкое плечо, выдохнул:
– Парамон, останови его!
В голове у него крутилось одно: у телеги колеса, и у броневика колеса, может, колеса – это всегда колеса, к чему бы ни присобачены?
Парамон глянул на него колюче:
– А я-то с какого боку?
– Парамон, останови его! – сказал Ануфрий прямо-таки умоляюще. – Ты же можешь! Ведь одолеют они нас, сволочи, в тайгу бежать придется – деревню точно пожгут…
– Уж это точно… – проворчал Парамон.
Отложил штуцер и вытянулся на земле, на сухой хвое, упершись локтями, чуть приподнявшись, неотрывно уставился на дорогу – по ней все так же неторопливо, чадя дымком, катил броневик, а по обе стороны дороги сторожко шли цепями казаки с солдатами. Ровным счетом ничего он не делал, и губы не шевелились – но смотреть на него Ануфрий не мог, он и сам потом ничего не сумел объяснить, одно говорил, пожимая плечами: «Черт его знает… Лицо у него стало такое, что смотреть не хотелось. Хищное, что ли…» Причем рассказывал редко, далеко не каждому. С моим отцом они были с детства особенно дружны, вот и рассказал чуть погодя под самогонку (отец тогда был молодым неженатым парнем, в стороне не остался, лежал с дедовым ружьем за сосной по ту сторону дороги).
Явственно долетел скрежет, противный металлический хруст – и броневик встал как вкопанный! Двигатель буквально взвыл – видимо, водитель сгоряча дал полный газ. Есаул оглянулся, но своих не остановил, и они продолжали продвигаться вперед. С двух сторон распахнулись броневые дверцы, выскочили двое без фуражек, в кожаных куртках, бегали вокруг застрявшего броневика, осматривали колеса – наверняка так же удивленно и безрезультатно, как Африкан и зеваки у телег. Судя по жестикуляции, ничегошеньки не могли понять – не было никаких препятствий, никаких внешних следов поломки, но броневик ехать отказывался, колеса застопорились…
В конце концов те двое залезли обратно, видимо, делились недоумениями с теми, что остались внутри. А очень быстро бой начался. Партизаны дали залп, застрочил их пулемет – и несколько колчаковцев повалились замертво, в том числе кувыркнулся и есаул – Парамон его достал с первой пули. Остальные проворно залегли. Ануфрий наблюдал в бинокль за вторым офицериком, сопляком. Тот, сразу видно, пребывал в полнейшем обалдении и не пытался хоть как-то командовать.
Стреляя из-за деревьев, наши подшибли еще несколько колчаков, а сами никакого урона не понесли, засели, надежно укрываясь за деревьями, а вот колчаковцы оказались на открытом пространстве, где их щелкать, хоть залегших, было не в пример легче. Обоих пулеметчиков до того, как они успели залечь и вставить ленту, положили Парамон и еще кто-то, а замены у колчаковцев не нашлось – с пулеметом нужно уметь обращаться, это не винтовка, с которой гораздо легче…
Очень быстро колчаковцы сообразили, что положение у них хреновое, да вдобавок никто ими не командует. Не было даже нужды выцеливать офицерика-сопляка, он все равно никаких приказов не отдавал, лежал как колода, разве что время от времени палил по тайге из нагана, что было совершенно бесполезно. И они без всякой команды начали помаленьку отступать к своим коням и повозкам, ползли, как раки. Кое-кто вскакивал, чтобы ловчее было смываться, – и тут же получал пулю.
Тут по сигналу Ануфрия им в тыл ударила наша кавалерия – имелась и такая. Вообще-то все партизаны частенько ездили верхами, но была и форменная кавалерия. Пусть всего одиннадцать человек, но коней им подобрали лучших в деревне, все на войне служили именно что в гусарах и драгунах, у каждого имелась либо казацкая шашка, либо сабля-драгунка, а у двух еще и захваченные у казаков пики. Чем не кавалерия? У колчаковцев и такой не было, все они оказались в пешем строю.
Первым делом наши порубали коноводов, и казачьи кони кинулись врассыпную (потом наши всех переловили). Возницы не рыпались, кто залез под повозки, кто тянул руки вверх – ну конечно, в возницы определяли самых никудышных солдатиков. Потом кинулись на пеших. Хоть и изрядно уступали им числом, кавалерийская атака на пеших – штука очень неприятная.
И колчаковцы запаниковали, стали вскакивать, метаться, бежать в ту сторону, откуда пришли. Ануфрий велел прекратить огонь, чтобы ненароком не задеть своих, а там и поднял партизан в атаку.
Разгром был сокрушительный. Наши потеряли убитыми семерых (в том числе трех конников), а колчаков положили штук тридцать. С десяток, в том числе и офицерика, взяли в плен. Остальные кинулись бегом. Их особо не преследовали, разве что постреляли и срубили еще с десяток. Тем, кто унес ноги, предстояло тащиться на своих двоих без малого тридцать верст до уездного города – и черт с ними, скатертью дорога…
Броневик? А с ним церемониться не стали: на кой черт нашим был в хозяйстве броневик? Водить его никто не умел, а горючего для него в наших местах взять неоткуда. Из него открыли пальбу из револьверов через бойницы, но никого не задели. В деревне был динамит: его партизаны взяли при налете на прииск и прихватили на всякий случай, вдруг пригодится. Вот и пригодился. Ануфрий сгонял за ним в деревню конного. До войны один из наших как раз работал на том прииске и со взрывчаткой обращаться умел. Подползли трое и динамита заложили, не жалея, все равно девать его было решительно некуда. Громыхнуло на совесть, броневик аж приподняло, он шлепнулся набок. Те трое, что в нем были, остались живы, но побило и оглушило их качественно. Вытащили и пустили в расход. Остальных не тронули. Офицерик трясся как овечий хвост, выглядел так жалко, что ему только заехали по зубам пару раз. Сняли со всех сапоги, забрали, само собой, у казаков шашки – и побрели они пешедралом под свист и улюлюканье наших прямиком в уездный город.
Больше в наши края колчаковцы не совались, им стало уж совсем не до нас. А через пару месяцев красные их вообще прогнали на восток. А к Парамону боязливого уважения только прибавилось. Эту историю, как и прочие истории о нем, долго украдкой рассказывали, а во всех подробностях мне ее рассказал отец, когда мне было лет пятнадцать. Пришли к нему тогда двое таких же бывших партизан, сели за самогонку, пошел разговор о партизанских временах. Посадили и меня с младшим братом за стол (нам, конечно, не наливали), вот отец и рассказал. А те двое его поддержали, мол, в точности всё так и было. Парамон тогда был жив, он умер в тридцать восьмом, уже в очень преклонных годах, я тогда уже уехал из деревни доучиваться в тот самый уездный город, что при Советской власти стал райцентром…
Интересно получается, правда? Крестьянская телега и броневик – как говорят в Одессе, две большие разницы. Но на них подействовало одно и то же… У нас никогда не говорили «колдовство» и уж тем более «заклинание». Говорили главным образом «наговор». Или так: «Пустил он что-то такое».
А если подумать, ничего удивительного. Вот если бы Парамон своим наговором на мотор подействовал, было бы, я думаю, гораздо удивительнее. А колесо и есть колесо, что у телеги, что у броневика… Верно? Вот видите…