– Ты отравил ей детство. – Я обвожу рукой полуразрушенный дом.
– Уж коли ты так ищешь виноватых, Йоун, на себя посмотри.
Я раскрываю рот от изумления.
Он приподнимается, и на его потном обрюзгшем лице написано злорадство.
– Что ж ты за мужчина, раз жена от безысходности сбежала от тебя?
Я трясу головой.
– Ты пренебрегал ею.
– Я? – Он смеется. – Это ты ею пренебрегал, Йоун. Она мечтала о ребенке, но…
– Не нарывайся, Оддюр.
– Хочешь правду? – ехидно ухмыляется он. – Ты выгнал ее из своей постели, потому что ты не мужчина. Я слыхал, что ты не можешь зачать ребенка, потому что тебя интересует совсем другое. Я слыхал…
Не успев даже подумать, я бью наотмашь. Голова его откидывается назад, а мой кулак обжигает боль. Я жду вспышки ярости, но он улыбается, и мне хочется бить Оддюра, покуда его лицо не превратится в кровавое месиво.
Однако сдержанность берет верх. Я успокаиваюсь и медленно выдыхаю.
Оддюр тихонько фыркает.
– У тебя кишка тонка убить меня, bóndi.
Мысленно я уже вытаскиваю из-за пояса второй нож и вспарываю ему горло. Однако не успеваю я пошевельнуться, как Оддюр вдруг подается вперед, выбивает у меня из рук нож, который со звоном отлетает куда-то в темноту, и набрасывается на меня. Я с грохотом падаю на пол и не успеваю даже сделать вдох, как он, пыхтя, уже придавливает меня своей тушей.
Он тянется ко мне связанными руками и сжимает мне горло здоровенной лапищей. Я задыхаюсь. Я хочу столкнуть его, но это все равно что пытаться поднять океан. От каждого движения рана вот-вот откроется снова.
Силы покидают меня, в глазах темнеет. Я вскидываюсь всем телом в последней отчаянной попытке сбросить его с себя. От раны по животу расходится боль. Мир сжимается и меркнет. Наверное, лицо Оддюра будет последним, что я увижу перед смертью. Я пытаюсь молиться, но Господь молчит.
Вдруг моя рука нашаривает за поясом второй нож. Из последних сил я слегка откатываюсь на бок и хватаю его.
Он чувствует, что я слабею, и его свирепое лицо оказывается совсем близко. В это мгновение я узнаю в нем даже не собственного пабби, а себя самого: тот же ужас и безумие, та же ненависть, искажающая черты. Отвращение и страх, прежде лежавшие на дне моего сердца, поднимаются во мне, извиваясь, точно старая перетершаяся леса.
– Она была права: ты и впрямь слабак, – смеется Оддюр. – Жалкий червяк – вот как она тебя назвала.
Слова эти звенят у меня в ушах. Те же самые слова, которые бросила тогда Анна: жалкий червяк. Но как он мог узнать об этом? Разве что… Понимание пронзает меня, как остро наточенное лезвие. Анна возвращалась сюда.
Ярость придает мне сил, и я сталкиваю Оддюра. Он перекатывается на живот, и его связанные руки оказываются прижатыми к полу, но он продолжает смеяться. Я опять приставляю нож к его горлу.
– Она была здесь! Признай это, иначе я тебя убью.
Поколебавшись, он кивает.
– Она пробралась ко мне в дом среди ночи, вскоре после солнцеворота.
– И ты спрятал ее у себя?
Он снова кивает.
– Почему же она ушла? – По затылку у меня пробегает холодок. Я хорошо представляю, что мог потребовать с нее Оддюр за крышу над головой и молчание.
Глаза его бегают по сторонам, он облизывает губы.
– Не знаю.
– Лжешь! – Я даю ему подзатыльник, и он охает. – Ты пожелал ее. Ты ее принудил?
Он мотает головой, но я замечаю, как расширяются его глаза, и, заглянув в них, будто в зловонное подземелье, понимаю, что это правда.
Я приваливаюсь спиной к стене. Меня выворачивает. Моя жена так боялась меня, что вернулась к этому?
Я медленно поднимаю на него глаза.
– Ты понял, что она понесла, и отправил ее обратно ко мне?
– А куда я должен был спрятать ребенка?
Я начинаю понимать. Он выставил ее, беспомощную, беременную, на мороз. Он послал ее на смерть.
Он улыбается. Улыбка эта похожа на открывшуюся в земле трещину.
– Хорошо, что она померла, Йоун. Сам посуди. Тебе не грозят сплетни, да и обо мне эта потаскушка больше никаких мерзостей не расскажет.
Зарычав, я отвешиваю ему затрещину. Голова его запрокидывается, и я ударяю его еще раз. И еще раз.
Он смеется.
Только что узнал о смерти Анны и ребенка, только что признался в своем злодеянии – и смеется.
Меня охватывает первобытная ярость, и я уже не в силах сдерживаться. Я хватаю камень из очага и впечатываю его в лицо Оддюра.
Раздается треск, и смех его обрывается. Я проламываю камнем его череп, и меня наполняет дикое ликование, будто я – карающая длань самого Господа, уничтожающая дьявола, который так долго терзал весь мир.
Я отшвыриваю камень и, пошатываясь, отхожу от его истекающего кровью и извивающегося тела. Рана открылась, и моя собственная кровь мешается с его кровью. Дрожа, я прислоняюсь к стене и смотрю на него, покуда он не затихает.
Кровь во мне яростно поет, и я вспоминаю, как Анна улыбалась мне во время нашей первой встречи, – пугливо, будто дикарка. Мне мерещится ее смех, заглушающий звуки моего собственного сбивчивого дыхания.
– Покойся с миром, – шепчу я.
Я сижу рядом с телом Оддюра, покуда оно не остывает, покуда мои мускулы не немеют и на шее у меня не проступают черные следы от его пальцев.
В комнату сочится серый унылый свет. Я поднимаюсь, разминаю ноющие руки и ноги и возвращаюсь в свою пещеру. Тело мое измучено усталостью, но разум свободно парит в вышине.
Скоро кто-нибудь меня найдет, будь то люди Эйидля или разгневанные крестьяне из Тингведлира. И я безропотно положу голову на плаху.
Роуса
Стиккисхоульмюр, ноябрь 1686 года
После морского погребения Анны в доме воцаряется принужденная, грозная тишина. Пьетюр и Йоун переговариваются натянутым шепотом и тут же умолкают, если Роуса начинает прислушиваться.
Заметив, что она смотрит на них, Йоун приподнимает брови.
– Ты сумеешь молчать, Роуса? Если они возвратятся? Иначе нам грозит опасность. Всем нам. И тебе.
Она кивает. Если. Она старается не представлять себе замерзшее и заиндевевшее тело Паудля в снегу. Ее мутит всякий раз, как эта картинка встает у нее перед глазами.
Она готовит, подметает и вяжет как бы в полусне, не в силах забыть ни горячую скользкую кровь, ни похожие на темные пещеры и полные ужаса глаза Анны, стонущей и мечущейся от боли. Она с трудом выкарабкивается из кошмаров: ей снится, что в руках у нее крошечный сморщенный младенец, вырезанный из чрева Анны.
Видя, что она плачет, Йоун сжимает ее плечо. Однажды он даже целует ее в щеку. Но душа ее закаменела, замкнулась в прочной скорлупе горя.
– Ты все хорошо сделала, Роуса, – говорит Пьетюр. – Ее нельзя было спасти.
Но слова эти звучат приглушенно, как будто она под водой, а его голос доносится откуда-то снизу, из морской бездны. Эта попытка утешения не достигает ее сердца.
Снег продолжает лениво сыпаться с небес, и ветер, прокатываясь над крышей, придает сугробам причудливые очертания. Вокруг дома вырастают ледяные горы. Когда-то Роуса залюбовалась бы этой пугающей красотой, но теперь она представляет Катрин и Паудля, умирающих от голода и холода в снежной пелене.
На третий день после смерти Анны снегопад прекращается, ветер стихает, и сквозь облака просвечивает солнце. Мир купается в слепящем оранжевом сиянии.
Роуса выходит на порог и, щурясь, вглядывается в красоту переливчатой дали.
– Может, они еще живы, – говорит за ее спиной Йоун.
Она оборачивается, и он берет ее за руку. Его заскорузлые пальцы грубы, но она не вырывается.
– И помни, я тебя предупреждал. Если они возвратятся, ты должна… – Он вздыхает, морщит губы. Щеки его ввалились, веки покраснели. – Им нельзя ничего рассказывать. Это огорчит Катрин и…
– Я не дура. – Она опять отворачивается.
Весь день она глядит на плоскую снежную равнину, и весь день равнина эта остается пустой, как лист пергамента. Темнеет рано. В сумерках с улицы вдруг доносится крик.
Пьетюр и Йоун бросаются к двери, и Пьетюр с хохотом восклицает:
– Уж коли ты так ищешь виноватых, Йоун, на себя посмотри.
Я раскрываю рот от изумления.
Он приподнимается, и на его потном обрюзгшем лице написано злорадство.
– Что ж ты за мужчина, раз жена от безысходности сбежала от тебя?
Я трясу головой.
– Ты пренебрегал ею.
– Я? – Он смеется. – Это ты ею пренебрегал, Йоун. Она мечтала о ребенке, но…
– Не нарывайся, Оддюр.
– Хочешь правду? – ехидно ухмыляется он. – Ты выгнал ее из своей постели, потому что ты не мужчина. Я слыхал, что ты не можешь зачать ребенка, потому что тебя интересует совсем другое. Я слыхал…
Не успев даже подумать, я бью наотмашь. Голова его откидывается назад, а мой кулак обжигает боль. Я жду вспышки ярости, но он улыбается, и мне хочется бить Оддюра, покуда его лицо не превратится в кровавое месиво.
Однако сдержанность берет верх. Я успокаиваюсь и медленно выдыхаю.
Оддюр тихонько фыркает.
– У тебя кишка тонка убить меня, bóndi.
Мысленно я уже вытаскиваю из-за пояса второй нож и вспарываю ему горло. Однако не успеваю я пошевельнуться, как Оддюр вдруг подается вперед, выбивает у меня из рук нож, который со звоном отлетает куда-то в темноту, и набрасывается на меня. Я с грохотом падаю на пол и не успеваю даже сделать вдох, как он, пыхтя, уже придавливает меня своей тушей.
Он тянется ко мне связанными руками и сжимает мне горло здоровенной лапищей. Я задыхаюсь. Я хочу столкнуть его, но это все равно что пытаться поднять океан. От каждого движения рана вот-вот откроется снова.
Силы покидают меня, в глазах темнеет. Я вскидываюсь всем телом в последней отчаянной попытке сбросить его с себя. От раны по животу расходится боль. Мир сжимается и меркнет. Наверное, лицо Оддюра будет последним, что я увижу перед смертью. Я пытаюсь молиться, но Господь молчит.
Вдруг моя рука нашаривает за поясом второй нож. Из последних сил я слегка откатываюсь на бок и хватаю его.
Он чувствует, что я слабею, и его свирепое лицо оказывается совсем близко. В это мгновение я узнаю в нем даже не собственного пабби, а себя самого: тот же ужас и безумие, та же ненависть, искажающая черты. Отвращение и страх, прежде лежавшие на дне моего сердца, поднимаются во мне, извиваясь, точно старая перетершаяся леса.
– Она была права: ты и впрямь слабак, – смеется Оддюр. – Жалкий червяк – вот как она тебя назвала.
Слова эти звенят у меня в ушах. Те же самые слова, которые бросила тогда Анна: жалкий червяк. Но как он мог узнать об этом? Разве что… Понимание пронзает меня, как остро наточенное лезвие. Анна возвращалась сюда.
Ярость придает мне сил, и я сталкиваю Оддюра. Он перекатывается на живот, и его связанные руки оказываются прижатыми к полу, но он продолжает смеяться. Я опять приставляю нож к его горлу.
– Она была здесь! Признай это, иначе я тебя убью.
Поколебавшись, он кивает.
– Она пробралась ко мне в дом среди ночи, вскоре после солнцеворота.
– И ты спрятал ее у себя?
Он снова кивает.
– Почему же она ушла? – По затылку у меня пробегает холодок. Я хорошо представляю, что мог потребовать с нее Оддюр за крышу над головой и молчание.
Глаза его бегают по сторонам, он облизывает губы.
– Не знаю.
– Лжешь! – Я даю ему подзатыльник, и он охает. – Ты пожелал ее. Ты ее принудил?
Он мотает головой, но я замечаю, как расширяются его глаза, и, заглянув в них, будто в зловонное подземелье, понимаю, что это правда.
Я приваливаюсь спиной к стене. Меня выворачивает. Моя жена так боялась меня, что вернулась к этому?
Я медленно поднимаю на него глаза.
– Ты понял, что она понесла, и отправил ее обратно ко мне?
– А куда я должен был спрятать ребенка?
Я начинаю понимать. Он выставил ее, беспомощную, беременную, на мороз. Он послал ее на смерть.
Он улыбается. Улыбка эта похожа на открывшуюся в земле трещину.
– Хорошо, что она померла, Йоун. Сам посуди. Тебе не грозят сплетни, да и обо мне эта потаскушка больше никаких мерзостей не расскажет.
Зарычав, я отвешиваю ему затрещину. Голова его запрокидывается, и я ударяю его еще раз. И еще раз.
Он смеется.
Только что узнал о смерти Анны и ребенка, только что признался в своем злодеянии – и смеется.
Меня охватывает первобытная ярость, и я уже не в силах сдерживаться. Я хватаю камень из очага и впечатываю его в лицо Оддюра.
Раздается треск, и смех его обрывается. Я проламываю камнем его череп, и меня наполняет дикое ликование, будто я – карающая длань самого Господа, уничтожающая дьявола, который так долго терзал весь мир.
Я отшвыриваю камень и, пошатываясь, отхожу от его истекающего кровью и извивающегося тела. Рана открылась, и моя собственная кровь мешается с его кровью. Дрожа, я прислоняюсь к стене и смотрю на него, покуда он не затихает.
Кровь во мне яростно поет, и я вспоминаю, как Анна улыбалась мне во время нашей первой встречи, – пугливо, будто дикарка. Мне мерещится ее смех, заглушающий звуки моего собственного сбивчивого дыхания.
– Покойся с миром, – шепчу я.
Я сижу рядом с телом Оддюра, покуда оно не остывает, покуда мои мускулы не немеют и на шее у меня не проступают черные следы от его пальцев.
В комнату сочится серый унылый свет. Я поднимаюсь, разминаю ноющие руки и ноги и возвращаюсь в свою пещеру. Тело мое измучено усталостью, но разум свободно парит в вышине.
Скоро кто-нибудь меня найдет, будь то люди Эйидля или разгневанные крестьяне из Тингведлира. И я безропотно положу голову на плаху.
Роуса
Стиккисхоульмюр, ноябрь 1686 года
После морского погребения Анны в доме воцаряется принужденная, грозная тишина. Пьетюр и Йоун переговариваются натянутым шепотом и тут же умолкают, если Роуса начинает прислушиваться.
Заметив, что она смотрит на них, Йоун приподнимает брови.
– Ты сумеешь молчать, Роуса? Если они возвратятся? Иначе нам грозит опасность. Всем нам. И тебе.
Она кивает. Если. Она старается не представлять себе замерзшее и заиндевевшее тело Паудля в снегу. Ее мутит всякий раз, как эта картинка встает у нее перед глазами.
Она готовит, подметает и вяжет как бы в полусне, не в силах забыть ни горячую скользкую кровь, ни похожие на темные пещеры и полные ужаса глаза Анны, стонущей и мечущейся от боли. Она с трудом выкарабкивается из кошмаров: ей снится, что в руках у нее крошечный сморщенный младенец, вырезанный из чрева Анны.
Видя, что она плачет, Йоун сжимает ее плечо. Однажды он даже целует ее в щеку. Но душа ее закаменела, замкнулась в прочной скорлупе горя.
– Ты все хорошо сделала, Роуса, – говорит Пьетюр. – Ее нельзя было спасти.
Но слова эти звучат приглушенно, как будто она под водой, а его голос доносится откуда-то снизу, из морской бездны. Эта попытка утешения не достигает ее сердца.
Снег продолжает лениво сыпаться с небес, и ветер, прокатываясь над крышей, придает сугробам причудливые очертания. Вокруг дома вырастают ледяные горы. Когда-то Роуса залюбовалась бы этой пугающей красотой, но теперь она представляет Катрин и Паудля, умирающих от голода и холода в снежной пелене.
На третий день после смерти Анны снегопад прекращается, ветер стихает, и сквозь облака просвечивает солнце. Мир купается в слепящем оранжевом сиянии.
Роуса выходит на порог и, щурясь, вглядывается в красоту переливчатой дали.
– Может, они еще живы, – говорит за ее спиной Йоун.
Она оборачивается, и он берет ее за руку. Его заскорузлые пальцы грубы, но она не вырывается.
– И помни, я тебя предупреждал. Если они возвратятся, ты должна… – Он вздыхает, морщит губы. Щеки его ввалились, веки покраснели. – Им нельзя ничего рассказывать. Это огорчит Катрин и…
– Я не дура. – Она опять отворачивается.
Весь день она глядит на плоскую снежную равнину, и весь день равнина эта остается пустой, как лист пергамента. Темнеет рано. В сумерках с улицы вдруг доносится крик.
Пьетюр и Йоун бросаются к двери, и Пьетюр с хохотом восклицает: