— Думаю, мы должны исключить Эйвери Филиппса. Он не выходил из осветительной ложи после убийства. Но кроме него, да, кто угодно. — Барнаби поднялся, внезапно почувствовав прилив сил и энергии, и схватил пальто. — Пойду получу ордер. А вы приготовьте машину.
— Будем искать вторую бритву, сэр?
— Да. Думаю, что у преступника хватило сообразительности от нее избавиться, но кто знает? Может быть, нам и повезет.
Когда Барнаби вернулся от суперинтенданта Пенроуза. Трой, затянутый в непромокаемый плащ, уже подогнал машину к входу.
— С кого начнем, сэр?
— Пожалуй, начнем с главного, а дальше — по убыванию.
— Тогда с дедушки Булгарии?
— Моя дочь всегда любила Уомблов[91], — усмехнулся Барнаби.
— Я тоже, — ответил Трой, и Барнаби поморщился.
Дирдре отперла дверь и вошла в дом. Стояло жуткое безмолвие. Она всегда считала, что присутствие отца ничем не нарушает тишины; теперь она поняла, что оно было источником множества негромких звуков. Поскрипывание кресла, шуршание одежды, тихое дыхание, напоминающее шелест папиросной бумаги. Она сняла с себя пальто, отцепила поводок от ошейника Лучика, повесила и то, и другое в грязноватой прихожей, а потом вошла на кухню и остановилась, завороженно глядя на покрытые засохшей подливой и соусом тарелки, которые четыре дня простояли в раковине. Затем ее взгляд остановился на заляпанном водопроводном кране и перепачканном полотенце. Социальный работник в больнице посоветовал ей как можно больше быть занятой, и Дирдре знала, что это хороший совет. Она уже представляла, как будет подметать и надраивать полы, как вытрет пыль. Как повесит новые веселенькие шторы, поставит герань на подоконник. Но какими бы яркими ни были эти картины, все они поблекли из-за навалившегося на нее уныния, которое было таким сильным, что, простояв еще несколько минут на каминном коврике, она подумала, что больше никогда не сдвинется с места.
Лучик, радостно прыгавший и бегавший вокруг нее, когда они гуляли возле дома, быстро уловил настроение Дирдре и смирно сидел возле ее ног. Она взяла свой экземпляр «Дяди Вани» с вплетенными в него чистыми листами, на которых она записывала свои постановочные идеи и набрасывала эскизы декораций. Находясь у Барнаби, Дирдре несколько часов проговорила с Калли о театре — поначалу нерешительно, потом, когда ее собеседница выказала большую заинтересованность, все более и более воодушевленно. Беседа началась за ланчем (чрезвычайно несъедобным) и продолжалась до того самого времени, когда Дирдре нужно было идти в больницу. Теперь она не понимала, почему всегда считала Калли насмешливой и недружелюбной.
Лучик с надеждой заскулил, приоткрыв пасть в чисто собачьей манере: не то зевая, не то скалясь. Дирдре виновато вздрогнула. Он целый день ничего не ел и до сих пор не жаловался. В сумке у нее были три банки мясных консервов и большая упаковка собачьего корма. Дирдре положила ему в одну миску еду, а в другую налила воды. Поднимаясь по лестнице, она услышала позади размеренное чавканье.
Зайдя в отцовскую комнату, она принялась машинально стелить ему постель, потом остановилась, внезапно осознав, что делать это незачем. Она посмотрела по сторонам, держа в руках свисавшее до пола одеяло. На бамбуковом столике находились флакон с микстурой и склянка с таблетками; Библия, открытая на Третьей Книге Царств, на странице с гравюрой, которая изображала пророка Илию и деликатно кормивших его воронов; блюдце с двумя кусочками рахат-лукума.
Постепенно, с глубочайшим ужасом, она постигла всю чудовищность произошедшего. Ее отца нельзя назвать слегка неуравновешенным и чересчур восприимчивым к резким переменам. Он страдает старческим слабоумием и опасен для себя и других; его душевное равновесие нарушено навсегда. Дирдре вдруг представила себе старинные весы и чью-то неведомую руку, которая медной ложечкой всыпала в одну чашу целебные семена душевного здоровья, белые и чистые, словно не загрязненный никакими примесями песок. В другую чашу вливалась горячая и темная струя сумасшествия, которая переполняла чашу и заливала белые непорочные зерна, исчезавшие в черной пене безумия.
Дирдре склонила голову и пошатнулась. Однако она по-прежнему не садилась. И не плакала. Целых пять минут она простояла, обуреваемая горем и печалью, потом разобрала постель и принялась складывать простыни и одеяла. Затем растворила окно, и, лишь когда в него ворвался холодный воздух, она поняла, какая духота стояла в комнате. Беспокоясь за здоровье отца, с наступлением октября она держала окна плотно закрытыми. «Пора хорошенько проветриться», — говорила она, снова открывая их в мае. Сложив постельные принадлежности опрятной стопкой, Дирдре взяла мусорную корзину и свалила в нее все склянки и флаконы вместе с графином и стаканом. Библию она захлопнула и поставила на книжную полку.
Все это она проделала машинально, не питая иллюзий, будто эти действия могут облегчить, не то что изменить, ее состояние. Но (в этом отношении социальный работник оказался прав), стремительно переходя от одного дела к другому, понемногу наращивая темп, она осознала, что это занятие приносит ей некоторое успокоение. И, что еще важнее, помогает ей пережить то время, которого Дирдре всегда боялась сильнее всего, — когда впервые окажется одна в доме на Мортимер-стрит.
На заднем дворе она выбила два ковра и, заметив, насколько потерт один из них, красно-синий турецкий, свернула его и выбросила в мусорный контейнер. Потом отнесла постельные принадлежности вниз и сложила возле входной двери. Она выстирает простыни, отдаст одеяла в химчистку и отнесет все в «Армию спасения». В течение следующего часа она вычищала и намывала комнату, пока та не заблестела и не заблагоухала пчелиным воском и средством для мытья окон. Потом она вынесла из комнаты одинокий половик и убрала в ящик комода отцовскую черепаховую щетку для волос, гребешок и кожаный футляр с запонками. Потом прислонилась к подоконнику и вздохнула с неким подобием удовлетворения.
Комната выглядела чистой и опрятной, и случайному посетителю показалась бы совершенно безликой. В заключение Дирдре вытерла картины. Две репродукции Коро[92], библейских стих («Надейся на Господа»), окруженный венком из фиалок и колосьев, в украшенной выжиганием рамке, и «Светоч мира». С первых трех она смахнула пыль in situ, а Холмена Ханта сняла со стены и внимательно рассмотрела. Образ, который всегда утолял ее детские печали и горести, всегда заботливо оберегал ее сон, теперь показался ей всего лишь сентиментальным мечтателем, спасителем, который существует лишь на бумаге, бессильным и ненастоящим в своем блеклом желтом сиянии. Она противилась жалости, которая всегда охватывала ее при виде тернового венца; она противилась коварному ложному успокоению.
Дирдре опять спустилась вниз, держа картину в вытянутой руке, через кухню выбежала на задний дворик и снова подняла крышку мусорного контейнера. И бросила туда «Светоч мира». Опустив крышку, она сразу отвернулась, как будто этот печальный, кроткий, всепрощающий взгляд мог проникнуть сквозь металл и настигнуть ее. И не успела она снова подняться наверх, как радостное оживление, которое руководило ее действиями, иссякло. Глядя на бедную опустелую комнату, лишенную всех следов пребывания ее отца, Дирдре ужаснулась. Она вела себя так, будто отца уже не было в живых. И как будто воспоминания о нем будут приносить ей одну только боль и никакого утешения. Она попросила у него прощения вслух, как будто он мог ее услышать, вынула из комода щетку, гребешок и футляр с запонками и положила их обратно на бамбуковый столик. Потом снова вышла на задний дворик и достала картину из мусорного контейнера.
Она стояла в нерешительности, поеживаясь от холода, со «Светочем мира» в руках. Ей не хотелось вешать картину обратно, но о том, чтобы избавиться от нее, не могло быть и речи. В конце концов Дирдре отнесла картину в сарай и поставила на старый, выкрашенный эмалевой краской стол рядом с перепачканными землей цветочными горшками, мотками зеленой бечевки и ящиками для рассады. Уходя, она бесшумно закрыла дверь, не желая привлекать к себе внимание миссис Хиггинс.
С понедельника она видела свою соседку всего один раз, когда ненадолго выходила за почтой. Миссис Хиггинс вся сгорала от нетерпения узнать, «что стряслось с бедным мистером Тиббсом». Дирдре ответила ей что-то односложное. Выражение «что стряслось» показалось ей особенно глупым. Ведь все самое страшное обычно происходит не внезапно, а постепенно. Осознав, что сегодня ей не придется выслушивать нарочито скорбные вздохи и мрачные предположения, которые потоком обрушились на нее после возвращения из театра, Дирдре снова взбодрилась.
Когда она вернулась на кухню, Лучик, свернувшийся перед холодным камином, тотчас же вскочил и ринулся ей навстречу. Она присела и уткнулась лицом в его рыжеватый загривок. Взглянув на каминную полку, она вспомнила, что через три часа должна уходить на прослушивание. Как медленно тикают часы. Конечно, у нее еще много дел. Для начала нужно перемыть всю посуду. Возможно, Лучик опять запросится на прогулку. К тому же она до сих пор не разобрала сумку. Внезапно Дирдре поняла, как долго тянется время для несчастного человека. Возможно, это тягостное ощущение, будто каждая минута равна по меньшей мере часу, и есть то самое одиночество, о котором говорят люди. Время постепенно замедляется и наконец останавливается. Что же, ей придется к этому привыкнуть и проявить стойкость. Она повернула кран с горячей водой, и вдруг в дверь позвонили.
Она решила не открывать. Наверное, кто-нибудь из отцовских так называемых друзей прослышал о случившемся и, совершенно позабыв о старике на последние полтора года, теперь явился предлагать свою помощь. Или миссис Хиггинс совсем извелась от любопытства. Это не может быть кто-нибудь из Барнаби. Конечно, Джойс настойчиво предлагала Дирдре пожить пока у них, но, когда та не согласилась, велела сразу обращаться к ним, если понадобится помощь. Звонок повторился, и Лучик залаял. Дирдре вытерла руки. Кто бы это ни был, он явно не собирается уходить. Она открыла дверь. На пороге стоял Дэвид Смай с букетом цветов в руке.
— Ой! — Дирдре неловко шагнула назад. — Дэвид, это ты? Заходи… то есть… заходи. Какая неожиданность… Я хочу сказать, какая приятная неожиданность, — нервно затараторила она (никто из труппы никогда еще не бывал у нее дома) и повела его на кухню.
На самом пороге она вспомнила, какой там беспорядок, попятилась и открыла дверь в гостиную.
— Пожалуйста… садись… как мило… как приятно тебя видеть. Э-э-э… дать тебе чего-нибудь… чаю?
— Нет, спасибо, Дирдре. Не сейчас.
Дэвид со своей обычной спокойной неторопливостью уселся в старое викторианское кресло и снял вельветовую кепку. На нем был прекрасный, превосходно сидевший темно-зеленый твидовый костюм, которого Дирдре никогда раньше не видела. Она задумалась, куда он собирается. Потом он поднялся с кресла, и Дирдре встревоженно замерла где-то между пианино и ореховым комодом.
Дэвид принес букет из оранжевых роз, похожих на ровные языки пламени. Продавец в цветочной лавке заверил его, что, несмотря на отсутствие запаха и неестественный вид, это их лучшие цветы, только вчера прилетевшие с Канарских островов. Дэвид, твердо решившись исполнить задуманное, купил все розы (в количестве семнадцати) за тридцать четыре фунта. Он подал букет Дирдре, и она застенчиво приняла цветы, немного сократив расстояние между ними.
— Спасибо, очень мило… Вообще-то я уже была сегодня в больнице, но в воскресенье пойду снова. Уверена, отцу они понравится. Я достану вазу.
Она хотела отойти к шкафу, но Дэвид ее остановил:
— Думаю, ты не совсем поняла, Дирдре. Цветы не для твоего отца. А для тебя.
— Для… для меня? Но я, я не больна…
Дэвид улыбнулся в ответ. Он подошел к ней еще ближе и взглянул с такой нежностью и добротой, что она чуть не разрыдалась. Потом он протянул руку, облаченную в зеленый твид, и привлек девушку к себе.
— Ох… — выдохнула Дирдре, и в ее взгляде сверкнула надежда пополам с недоверием. — Я не… Я не знала… Я не догадывалась…
Потом она заплакала, негромко всхлипывая от радости. Лучик беспокойно заскулил.
— Все хорошо. — Дирдре нагнулась и погладила пса. — Все хорошо.
— Не знал, что у тебя есть собака.
— Это долгая история. Могу рассказать за чаем.
Она повернулась к двери, но Дэвид снова ее остановил.
— Подожди. Я ждал этого очень долго. У нас впереди еще целая жизнь, чтобы выпить чаю.
И он поцеловал ее.
Она склонила голову ему на плечо, и он крепко обнял девушку. На его руке не было белого оперения, и в длину она отнюдь не достигала двенадцати футов, но Дирдре почувствовала такое радостное успокоение, что ей показалось, будто вокруг нее плотно обернулось исполинское крыло.
Роза сидела в середине четвертого ряда и чувствовала себя разочарованной. Она-то была уверена, что на прослушивании будет царить определенная «атмосфера». Разве столь нелепая гибель ведущего актера не должна была тем или иным образом отразиться на происходящем? Приглушенные разговоры; деликатная нерешительность, с которой претенденты на неожиданно освободившуюся главную роль будут выдвигать свои кандидатуры. Но нет, все происходило, как обычно. Актеры расхаживали взад-вперед по сцене, Гарольд важно разглагольствовал, Дирдре сидела за своим столом. Дэвид Смай, с пятнистой собакой на коленях, расположился вместе с отцом в последнем ряду. А Китти, которая при виде Розы с явным удовольствием кинулась бежать, издавая притворные испуганные визги, теперь стояла, прислонившись к арке просцениума, и дулась. Она пришла не прослушиваться, а просто поболтать с Николасом, но тот увлеченно беседовал с этой задавакой, дочерью Джойси.
Сама Джойс, рассчитывающая на роль Марины, старой няни, ждала за кулисами вместе с Дональдом Эверардом. Клайв, к всеобщему изумлению, нахально полез на сцену, чтобы попробоваться на роль Телегина. Борис, только что продекламировав монолог Астрова о праздной жизни, пил дешевое белое вино, а кот Райли сидел на руках у Эйвери и метал через его плечо в сторону собаки злобные взгляды, явно подозревая запланированное посягательство на его территорию.
Когда Клайв закончил, Калли вышла вперед, чтобы прослушаться на роль Елены Андреевны, и Роза выпрямилась на стуле. Конечно, почему бы этой девочке не попытаться? Несомненно, по возрасту она ближе к героине (которой в пьесе двадцать семь лет), нежели Роза, хотя в силу своей молодости обладает гораздо меньшим сценическим опытом. Но все-таки… Роза откинулась на спинку стула и насторожилась.
— Ты стоишь у окна, — сказал Гарольд. — Открываешь его и говоришь, поглядывая наружу. Начни со слов: «Милая моя, пойми…» Страница двести пятнадцать.
И Калли, вопреки ожиданиям Розы, подошла не к окну в глубине декораций (еще не разобранных после «Амадея»), а вышла прямо на авансцену, оттолкнула воображаемую оконную раму и высунулась наружу, на ее прелестном лице отобразились тревога и грусть. Она заговорила глубоким проникновенным голосом, исполненным живого страдания и далеким от напевной «чеховской» манеры, принятой в ЛТОК. Ее душевная боль, сильная и мучительная, струилась прямо в зрительный зал, и Роза, похолодев до мозга костей, почувствовала, как сердце скачет у нее в груди и бьется о ребра.
Но едва Калли начала свой монолог, как двери зрительного зала распахнулись, и двое мужчин размеренным шагом направились вниз по проходу. Шли они так спокойно (ни быстро, ни медленно), а мужчина помоложе держался так близко к своему старшему товарищу, что в их внезапном появлении было что-то комическое. Подобным образом могли бы появиться на сцене герои музыкальной комедии. Но при первом же взгляде на лицо первого из них это впечатление исчезло.
Калли запнулась, произнесла еще одну фразу, остановилась и сказала:
— Привет, папа.
— Ну правда, Том… — Гарольд поднялся. — Нашли время, нечего сказать. У нас здесь прослушивание. Надеюсь, ваш приход связан с чем-то действительно важным.
— С очень важным. А вы куда собрались?
Вылезая из кресла, Тим ответил:
— Открыть вина.
— Пожалуйста, сидите. То, что я намерен сообщить, не займет много времени.
Тим сел.
— Я попрошу тех, кто сейчас на сцене и за кулисами, сойти в партер. Чтобы мне не приходилось вертеть головой.
Николас, Дирдре, Джойс и Калли спустились со сцены. Дональд Эверард последовал за ними и проскользнул на ближайшее к своему брату место. Молодой полицейский в непромокаемом плаще сел на ведущих к сцене ступеньках, а Барнаби подошел к служебной двери в конце первого ряда, обернулся и оглядел всех присутствующих. Джойс, сидевшая вместе с дочерью, вздрогнула, когда холодный, отстраненный взгляд ее мужа скользнул по рядам. Она почувствовала внезапное отчуждение и смотрела на его суровый, почти ястребиный профиль с возрастающей тревогой. Когда он заговорил, ей показалось, будто перед ней стоит совершенно незнакомый человек. Все стихло. Даже Гарольд умолк, хотя и ненадолго, а Николас, несмотря на всю свою невиновность, подумал: «Вот оно и началось» — и так затрепетал от волнения, что ему чуть не сделалось дурно.
— Полагаю, будет справедливым ознакомить вас с последними результатами расследования по делу об убийстве Эсслина Кармайкла.
«Он что, за дураков нас держит? — подумал Борис. — С какой стати полиция будет знакомить подозреваемых с результатами чего бы то ни было? Том наверняка что-то задумал».
— Но для начала, если возможно, я хотел бы поговорить о характере покойного. Я всегда полагал, что четкое определение личностных качеств пострадавшего есть первый шаг в расследованиях подобного рода. За исключением спонтанных убийств, с человеком обычно расправляются из-за его мыслей, убеждений, слов или действий. Иначе говоря, из-за того, какой личностью он был.
— Что ж, я надеюсь, мы потратим на это не слишком много времени, — перебил его Гарольд. Все мы знаем, какой личностью был Эсслин.
— Знаем ли? Мне известно, каким было общее мнение насчет него. Я и сам разделял это мнение. До сих пор я не имел причины досконально изучить этот вопрос. О да, все мы знаем, какой личностью был Эсслин. Тщеславный, упрямый, высокомерный, любимец женщин. Но, когда я попытался вникнуть в сущность его характера, никакой сущности не обнаружилось. Конечно, было много показного и внешнего. Он позерствовал и выставлял себя этаким Казановой, но за всем этим не стояло… ничего. Как же так?
— Он был пустым человеком, — сказал Эйвери. — Бывают такие люди.
— Возможно. Но в любом человеке всегда сокрыто больше, чем он выставляет напоказ. Поэтому я задавал вам вопросы, выслушивал ваши ответы и тщательно анализировал собственные ощущения, и постепенно передо мной начала вырисовываться совсем иная картина. Рассмотрим для начала его взаимоотношения с женщинами. Несомненно, его любила, и очень искренне любила одна из них.
Его взгляд упал на Розу, и она плотно сжала губы.
— Она принимала его таким, каким он был. Или таким, каким она его считала.
— Не считала! — надсадно выкрикнула Роза. — Я знала его.
— Но кому еще он был небезразличен? Когда я попытался это выяснить, то услышал разноречивые ответы. Естественно, сам Эсслин создавал иллюзию, что он небезразличен всем поголовно. Что он, подобно Дон Жуану, не успев насладиться одним цветком, тотчас же срывал следующий, оставляя позади себя разбитые сердца. Но никаких доказательств этому я не нашел. Все это были сплошные слухи, очень расплывчатые. Однако я натолкнулся на одно любопытное замечание. «Долго это не длилось никогда. Они быстро сливались». Обратите внимание, они — не он. Разумеется, хорошенькая девушка, ради которой он расторг свой первый брак, бросила его в течение месяца. Вторая жена совсем его не любила.
Глаза Китти, потемневшие от раздражения, злобно вспыхнули. Барнаби догадался, что она уже побеседовала с мистером Оунсом.
— Но почему ей с такой легкостью удалось привести к алтарю человека, у которого был якобы такой широкий выбор, просто соврав ему про свою беременность?
При таком откровении у нескольких человек перехватило дыхание, а Роза издала сдавленный хрип. Эверарды негромко заржали, словно испуганные лошади.