Калли снова взяла книгу, прошипела отцу на ухо: «Сожги ее» — и положила рядом с яйцом, которое уже достаточно остыло, чтобы он почувствовал себя в состоянии съесть хоть кусочек. Он открыл книгу. Дарственной надписи не было.
— Она пришла по почте?
— Нет. Ее бросили в прорезь для почты. Так сказала Дирдре.
— Чудесно. — Барнаби сунул книгу себе в карман.
— Том! А как же буйабес?
— Боюсь, с этим лакомством нам придется повременить. — Он поднялся. — Я ушел.
Выходя, он слышал, как его дочь спросила:
— У тебя есть телефон того парня, который играл Моцарта?
А Джойс сказала:
— Открой дверь, Калли.
Миссис Барнаби поднялась наверх с подносом, поставила его на пол возле гостевой комнаты и постучалась.
Дирдре спала беспробудным сном. Даже теперь, много часов спустя после того, как ей дали выпить горячего рома с лимонным соком и отвели в постель, она с трудом осознавала, что слышит чьи-то голоса, но очень далеко, а временами, будто бы во сне, — звяканье посуды и бой часов. Она упрямо не желала просыпаться, смутно понимая, что пробуждение чревато таким кошмаром, от которого ей снова захочется впасть в забытье.
Джойс открыла дверь и тихо вошла. Она заглядывала уже два раза, но девушка спала так крепко, что Джойс не осмелилась ее беспокоить.
Когда Том привел Дирдре домой в два часа ночи, она была в ужасном состоянии. Насквозь промокшая и покрытая грязью, с исцарапанным и заплаканным лицом. Джойс померила ей температуру, и супруги решили, что она просто переволновалась и переутомилась, поэтому врача вызывать не нужно. Том, оплачивая такси, узнал, откуда Дирдре приехала, и Джойс еще до завтрака позвонила в больницу, надеясь к пробуждению девушки разузнать что-нибудь обнадеживающее. Но ей ответили очень уклончиво (а это всегда дурной знак), а когда она созналась, что близкой родственницей не является, то просто сказали, что состояние мистера Тиббса такое, какое и ожидалось.
Она подошла к кровати и увидела, как сонное оцепенение сходит с лица Дирдре.
Она резко села на кровати и воскликнула:
— Мне надо в больницу!
— Я им уже позвонила. И тебе на работу тоже. Объяснила, что тебе немного нездоровится и в ближайшие дни ты не выйдешь.
— Что они сказали? В больнице?
— Он чувствует себя… относительно хорошо. Можешь позвонить им, когда позавтракаешь. Завтрак у нас простенький. — Миссис Барнаби поставила поднос на колени Дирдре. — Несколько тостов и кофе. Да, о своей собаке не беспокойся. За ней присмотрят в отделении полиции.
— Джойс… вы такие добрые… вы с Томом. Не знаю, что бы я делала прошлой ночью… если бы… если бы…
— Ну, ну. — Джойс взяла Дирдре за руку, совершенно не думая, покровительственно это выглядит или нет, и обняла ее. — Мы очень рады, что смогли о тебе позаботиться.
— Какие прекрасные цветы… — Дирдре поднесла к губам кружку. — И кофе восхитительный.
— За это скажи спасибо Калли. Она не признает растворимого кофе. И за ночную рубашку тоже.
— Ой. — Лицо девушки потемнело. Она взглянула на широкие ярко-красные фланелевые рукава. Она и забыла, что Калли дома. Она помнила дочь Барнаби девятилетней девочкой и отлично знала, какого мнения Калли о ЛТОК — та без особого стеснения высказывала его еще подростком. Теперь она играет в Кембридже и, без сомнения, стала еще язвительнее. — Не думаю, что справлюсь даже с одним тостом.
— Ну и не ешь тогда, ведь ты только что проснулась. Но, наверное, ты хотела бы принять ванну.
Джойс не успела обтереть губкой лицо и руки Дирдре, как та ухватилась за край раковины, пошатываясь, будто зомби.
— Пожалуйста… я чувствую себя отвратительно…
— Я поищу для тебя какую-нибудь одежду. И теплые колготки. Боюсь, мои туфли будут тебе малы. Но, может быть, на тебя налезут мои резиновые сапоги. — Джойс поднялась. — Пойду наберу тебе ванну.
— Спасибо. Да, Джойс, — когда я ушла, они выяснили… то есть полицейские… кто?..
Джойс помотала головой.
— Я все еще не могу поверить, — лицо Дирдре искривилось. — Какой ужасный вечер. Никогда в жизни его не забуду.
— Думаю, никто из нас не забудет, — ответила миссис Барнаби. — Ты можешь позвонить в больницу, пока набирается ванна. Я оставила номер возле телефона.
Когда Джойс ушла, Дирдре надела очки и уселась на краю кровати, разглядывая себя в зеркальце на туалетном столике. Ночная рубашка Капли вздымалась вокруг нее, словно ярко-красный парашют. Такой же цвет у ран и свежего мяса. Шум бегущей воды напомнил Дирдре о пруде. Она вцепилась в край кровати. В ее памяти две картины накладывались друг на друга. Из перерезанного горла Эсслина — струйкой, ручейком, потоком — текла кровь, наполняя пруд и окрашивая воду в красный цвет. Ее отец вновь падал из лодки, скрывался под водой и появлялся на поверхности, а его лицо сияло, окрашенное багрецом. Он повторял это снова и снова, будто механическая кукла. «Боже, — подумала Дирдре, — я буду видеть две эти вещи всю оставшуюся жизнь. Всякий раз, когда я не буду занята. Всякий раз, когда я закрою глаза. Всякий раз, когда я попытаюсь заснуть. Всю оставшуюся жизнь». Она бессильно прикрыла глаза руками.
— Привет.
Дирдре подскочила. В дверях стояла Калли, похожая на угря в синих джинсах. На ней также была футболка с надписью: «Merde! J’ai oublie d’eteindre le gaz!»[80].
— Тебе эта рубашка идет гораздо больше, чем мне, Дирдре. Забирай ее себе.
«Это самый язвительный намек на мою полноту, который я когда-либо слышала», — заметила про себя Дирдре. И чопорно ответила:
— Нет, спасибо. У меня дома несколько пижам.
А потом подумала: «Что, если Калли просто пытается выказать доброту. Тогда какой грубой и неблагодарной я выгляжу».
— Ладно. — Калли непринужденно улыбнулась, совсем не обидевшись. У нее были превосходные зубы, ровные и ослепительно-белые, как у кинозвезды. Дирдре однажды вычитала, что слишком белые зубы легко крошатся, словно мел. — Я просто зашла сказать, что на день рождения мне из Франции прислали отличный гель для ванн. «Чистотел и алтей». Он стоит в ванной на подоконнике. Бери сколько хочешь, — от него тебе станет гораздо лучше.
Калли собралась уходить, потом несколько раз смущенно оглянулась.
— Страшное дело произошло вчера. Мне так жаль. Я о твоем отце.
— С ним все будет хорошо, — торопливо ответила Дирдре.
— Не сомневаюсь. Я просто хотела сказать…
— Спасибо.
— Не расстраивайся из-за Эсслина. Он сам накликал на себя беду. Будь я королевой, приказала бы устроить народные гуляния.
Когда Калли ушла, Дирдре позвонила в больницу, и ей сказали, что отец отдыхает, а днем его осмотрит специалист, поэтому сегодня ей лучше воздержаться от посещения. Получив заверение, что ему сообщат о ее звонке и передадут привет, Дирдре направилась в ванную. Она испытывала облегчение и одновременно чувство вины из-за того, что у нее есть целый день, чтобы отдохнуть и прийти в себя перед тягостным визитом в больницу.
Она осторожно налила в колпачок «Essence de Guimauve et Chelidoine», опрокинула его в ванну и шагнула в приятно пахнувшую воду. Но когда она, расслабив тело и освободив голову от тревожных мыслей, уносилась куда-то в неведомые дали, новая мысль постепенно, нерешительно всплыла на поверхность. Эта мысль была слишком устрашающей, однако Дирдре, трепеща от возбуждения, собралась с духом, чтобы хорошенько ее обдумать.
Несдержанные высказывания Калли, относившиеся к бедствиям минувшего вечера, глубоко потрясли Дирдре. Ей с детства внушили, что о покойниках нельзя говорить плохо. Девочкой она думала, что иначе покойник придет и утащит тебя за собой. Впоследствии на смену этим опасениям пришла уверенность, что, во-первых, если хорошо отзываться об умерших, то они замолвят за тебя словечко, когда настанет твой черед, и, во-вторых, не очень благородно нападать на людей, которые не могут ответить.
Но сейчас, со смущением и некоторой робостью, она готова была признать, что испытывает чувство, которое — и об этом она всегда молилась — никогда не должно было закрасться ей в душу. Она вспомнила отношение Эсслина к своим товарищам по сцене. Его высокомерие и злой язык; его безразличие к их чувствам, его непоколебимую самоуверенность и чванство. Его насмешки и глумление над ее отцом. Задержав дыхание, крепко стиснув кулаки в благоухающей ванне, Дирдре более или менее отважно восприняла ужасную новость о себе самой. Она ненавидела Эсслина. Да. Ненавидела. Хуже того — она была рада его смерти.
Побледнев, она открыла глаза и уставилась в потолок. Она ожидала знамения Божьего гнева. Громовой стрелы. Когда в детстве ей говорили, что всякий раз, когда она говорит неправду, Бог вынимает пылающую громовую стрелу, и только всепрощающая любовь удерживает его руку, она пыталась вообразить себе это орудие возмездия, но ее младенческий ум неизменно рисовал дорожный указатель, увеличенный в сто раз и покрашенный блестящей бронзовой краской. Однако в данный момент ничего такого, даже отдаленно похожего, не проломило с угрожающим треском потолок ванной комнаты в доме Барнаби.
Когда Дирдре осознала, что этого никогда не произойдет и она может безбоязненно радоваться Божьей каре, постигшей Эсслина, который никому уже не причинит боли или обиды, на нее накатила мощная волна чего-то слишком сильного, чтобы именоваться облегчением. Словно бы ослепленная, она еще слабо верила в новую истину. Она чувствовала, как с ее плеч убрали громадное бремя, а с рук и ног сбили тяжелые оковы. Теперь она в любую минуту может подпрыгнуть до потолка, который остался целым и невредимым. Она чувствовала слабость, но отнюдь не беспомощность. Она чувствовала слабость, какую порой ощущают и сильные люди. Не хроническую усталость, а потребность отдохнуть и восстановиться. Ей захотелось съесть тост.
Спустя еще несколько дремотных минут она включила горячую воду и потянулась за чудодейственным снадобьем из чистотела и алтея. «Если один колпачок так подействовал, — рассуждала Дирдре, — то что же произойдет, если добавить еще один?»
Барнаби, просмотрев оперативные отчеты и свидетельские показания, уставился на стену своего кабинета и поджал губы, так что случайному наблюдателю показалось бы, что его отсутствующий взгляд блуждает за много миль отсюда. Но Троя, который видел все это прежде, было не провести. Сержант устроился на одном из стульев для посетителей (с хромированными ножками и твидовым сиденьем) и глядел в окно на хлеставший по стеклам дождь.
Ему смертельно хотелось закурить, но чтобы сдержаться, Трою не нужно было запрещающего знака на двери — он давно привык проводить целые дни в одной комнате с чудаком, помешанным на чистом воздухе. Больше всего его раздражало то, что старший инспектор в свое время сам смолил сигареты раз пятьдесят на дню. Раскаявшиеся курильщики (как и раскаявшиеся грешники) — прескверный народишко. «Не довольствуясь блистательным совершенством собственной жизни, — подумал Трой, — они желают непременно разделаться со всеми, кто упорствует в заблуждениях. И абсолютно не думают о возможном побочном эффекте своих действий». Когда Трой представил себе, как свежий воздух вторгается в его бедные легкие, лишенные защитного никотинового покрытия, его просто передернуло. Пневмония — это меньшее, чего можно ожидать в самом скором времени. Чтобы обезопасить себя от таких страшных последствий, он курил в приемной, в туалете и везде, где только можно, когда поблизости не было начальника. Чтобы никто к нему не приставал, он перешел с «Кэпстона» без фильтра на «Бенсон энд Хеджес» с фильтром, попутно побаловавшись «Житаном». Мысль, что он курит французские сигареты, восхищала его гораздо больше, чем сами эти сигареты, и, когда Морин сказала, что от них воняет хуже, чем от напуганного скунса, он без сожаления от них отказался.
Сержант прочел только свидетельские показания, но не оперативные отчеты. Час назад он присутствовал при допросе Смаев. Дэвид пришел первым и спокойно заявил, что не отклеивал ленту от лезвия бритвы и не видел, чтобы кто-нибудь это делал. Его отец сказал то же самое, но гораздо менее сдержанно. Он краснел, горячился и озирался по сторонам. Это не означало, что он виновен. Трой знал, что многими невиновными людьми, которых для проформы допрашивают в отделении полиции, овладевает совершенно необоснованное чувство вины. Однако же… Смай-старший был в явном смятении.
Трой услышал, как Барнаби издал неясное урчание. Он собирался с мыслями.
— Его последнее слово, сержант…
— Какое, сэр?
— «Спятил». Странно, не находите?
— Да. Я уже задумывался над этим. — Трой вежливо дождался одобрительного кивка, затем продолжил: — Возможно, кто-то спятил? И все закончилось перерезанным горлом? Или сам Кармайкл спятил? Что он делал, когда все они… тренировались?
— Репетировали. Да. Кажется, все согласны, что последняя сцена прошла, как обычно…
— Ну и кто тогда спятил? Я уже задумывался, не сам ли он отклеил ленту?..
— Нет. Наименее вероятно, чтобы он покончил с собой.
— Я имел в виду, что, если он отклеил ее по какой-нибудь своей дурацкой причине? Возможно, хотел устроить кому-нибудь неприятность. А потом, в суматохе — со всей этой музыкой и прочим — просто забыл. Возможно, что он именно про себя хотел сказать: «Спятил».
— Довольно неправдоподобно. — Трой выглядел таким удрученным, что Барнаби добавил: — Я и сам ни до чего не додумался. Но перед смертью он пытался нам что-то сказать. Наверняка что-то существенное. Я бы сказал, очень важное. От этого мы и должны отталкиваться. — Он хлопнул рукой по стопке с оперативными отчетами. — Есть одна-две неожиданности. Начать с того, что на бритве, которую предположительно проверила Дирдре, а потом трогал неизвестный злоумышленник, остались отпечатки пальцев, принадлежащие только одному человеку. Мы их, конечно, проверим, но они наверняка принадлежат покойнику. Все мы видели, как он взял бритву и использовал по назначению. А теперь, поскольку у Дирдре не было никакой причины стирать собственные отпечатки…
— Тем не менее, сэр, она могла догадаться, что мы так подумаем. И по этой причине стереть отпечатки.
— Сомневаюсь. — Барнаби покачал головой. — Это свидетельствовало бы о такой хитрости, какой Дирдре, по-моему, не обладает. А я ее знаю десять лет. Помимо всего прочего, у нее очень отчетливые понятия о добре и зле. Для ее возраста весьма старомодные.
— Ладно, нам и без того хватает подозреваемых.
Барнаби не был в этом столь уверен. Несмотря на большое количество людей, которые расхаживали туда-сюда среди декораций, человек, вернувший бритву в первозданный вид, должен обнаружиться среди горстки близких знакомых покойного. Он считал совсем невероятным, чтобы злоумышленником оказался, к примеру, кто-нибудь из юных рабочих сцены, хотя у него имелись их показания на случай, если бы ему захотелось отработать эту версию. Он чувствовал, что вне подозрений должны остаться исполнители вторых ролей, которые раньше не знали покойного и вступили в труппу только на время постановки «Амадея». Оставив пока тех и других как запасной вариант, Барнаби решил сосредоточиться на тесном круге основных подозреваемых. Главной из которых, предположил он вслух, должна быть вдова.
— Не женщина, а вулкан, сэр.
— Да, страсти много.
— А я не удивлюсь, если окажется, что эта сдобная булочка принадлежала не одному мужу. Женщины — ненадежный народ. — В словах Троя послышалась горечь. Он почти два года усердно осаждал Одри Брирли лишь затем, чтобы увидеть, как на прошлой неделе она запала на нового сотрудника, который едва успел вылезти из ползунков. — А что до этих актеров — с ними просто не знаешь, чему верить.
— Она пришла по почте?
— Нет. Ее бросили в прорезь для почты. Так сказала Дирдре.
— Чудесно. — Барнаби сунул книгу себе в карман.
— Том! А как же буйабес?
— Боюсь, с этим лакомством нам придется повременить. — Он поднялся. — Я ушел.
Выходя, он слышал, как его дочь спросила:
— У тебя есть телефон того парня, который играл Моцарта?
А Джойс сказала:
— Открой дверь, Калли.
Миссис Барнаби поднялась наверх с подносом, поставила его на пол возле гостевой комнаты и постучалась.
Дирдре спала беспробудным сном. Даже теперь, много часов спустя после того, как ей дали выпить горячего рома с лимонным соком и отвели в постель, она с трудом осознавала, что слышит чьи-то голоса, но очень далеко, а временами, будто бы во сне, — звяканье посуды и бой часов. Она упрямо не желала просыпаться, смутно понимая, что пробуждение чревато таким кошмаром, от которого ей снова захочется впасть в забытье.
Джойс открыла дверь и тихо вошла. Она заглядывала уже два раза, но девушка спала так крепко, что Джойс не осмелилась ее беспокоить.
Когда Том привел Дирдре домой в два часа ночи, она была в ужасном состоянии. Насквозь промокшая и покрытая грязью, с исцарапанным и заплаканным лицом. Джойс померила ей температуру, и супруги решили, что она просто переволновалась и переутомилась, поэтому врача вызывать не нужно. Том, оплачивая такси, узнал, откуда Дирдре приехала, и Джойс еще до завтрака позвонила в больницу, надеясь к пробуждению девушки разузнать что-нибудь обнадеживающее. Но ей ответили очень уклончиво (а это всегда дурной знак), а когда она созналась, что близкой родственницей не является, то просто сказали, что состояние мистера Тиббса такое, какое и ожидалось.
Она подошла к кровати и увидела, как сонное оцепенение сходит с лица Дирдре.
Она резко села на кровати и воскликнула:
— Мне надо в больницу!
— Я им уже позвонила. И тебе на работу тоже. Объяснила, что тебе немного нездоровится и в ближайшие дни ты не выйдешь.
— Что они сказали? В больнице?
— Он чувствует себя… относительно хорошо. Можешь позвонить им, когда позавтракаешь. Завтрак у нас простенький. — Миссис Барнаби поставила поднос на колени Дирдре. — Несколько тостов и кофе. Да, о своей собаке не беспокойся. За ней присмотрят в отделении полиции.
— Джойс… вы такие добрые… вы с Томом. Не знаю, что бы я делала прошлой ночью… если бы… если бы…
— Ну, ну. — Джойс взяла Дирдре за руку, совершенно не думая, покровительственно это выглядит или нет, и обняла ее. — Мы очень рады, что смогли о тебе позаботиться.
— Какие прекрасные цветы… — Дирдре поднесла к губам кружку. — И кофе восхитительный.
— За это скажи спасибо Калли. Она не признает растворимого кофе. И за ночную рубашку тоже.
— Ой. — Лицо девушки потемнело. Она взглянула на широкие ярко-красные фланелевые рукава. Она и забыла, что Калли дома. Она помнила дочь Барнаби девятилетней девочкой и отлично знала, какого мнения Калли о ЛТОК — та без особого стеснения высказывала его еще подростком. Теперь она играет в Кембридже и, без сомнения, стала еще язвительнее. — Не думаю, что справлюсь даже с одним тостом.
— Ну и не ешь тогда, ведь ты только что проснулась. Но, наверное, ты хотела бы принять ванну.
Джойс не успела обтереть губкой лицо и руки Дирдре, как та ухватилась за край раковины, пошатываясь, будто зомби.
— Пожалуйста… я чувствую себя отвратительно…
— Я поищу для тебя какую-нибудь одежду. И теплые колготки. Боюсь, мои туфли будут тебе малы. Но, может быть, на тебя налезут мои резиновые сапоги. — Джойс поднялась. — Пойду наберу тебе ванну.
— Спасибо. Да, Джойс, — когда я ушла, они выяснили… то есть полицейские… кто?..
Джойс помотала головой.
— Я все еще не могу поверить, — лицо Дирдре искривилось. — Какой ужасный вечер. Никогда в жизни его не забуду.
— Думаю, никто из нас не забудет, — ответила миссис Барнаби. — Ты можешь позвонить в больницу, пока набирается ванна. Я оставила номер возле телефона.
Когда Джойс ушла, Дирдре надела очки и уселась на краю кровати, разглядывая себя в зеркальце на туалетном столике. Ночная рубашка Капли вздымалась вокруг нее, словно ярко-красный парашют. Такой же цвет у ран и свежего мяса. Шум бегущей воды напомнил Дирдре о пруде. Она вцепилась в край кровати. В ее памяти две картины накладывались друг на друга. Из перерезанного горла Эсслина — струйкой, ручейком, потоком — текла кровь, наполняя пруд и окрашивая воду в красный цвет. Ее отец вновь падал из лодки, скрывался под водой и появлялся на поверхности, а его лицо сияло, окрашенное багрецом. Он повторял это снова и снова, будто механическая кукла. «Боже, — подумала Дирдре, — я буду видеть две эти вещи всю оставшуюся жизнь. Всякий раз, когда я не буду занята. Всякий раз, когда я закрою глаза. Всякий раз, когда я попытаюсь заснуть. Всю оставшуюся жизнь». Она бессильно прикрыла глаза руками.
— Привет.
Дирдре подскочила. В дверях стояла Калли, похожая на угря в синих джинсах. На ней также была футболка с надписью: «Merde! J’ai oublie d’eteindre le gaz!»[80].
— Тебе эта рубашка идет гораздо больше, чем мне, Дирдре. Забирай ее себе.
«Это самый язвительный намек на мою полноту, который я когда-либо слышала», — заметила про себя Дирдре. И чопорно ответила:
— Нет, спасибо. У меня дома несколько пижам.
А потом подумала: «Что, если Калли просто пытается выказать доброту. Тогда какой грубой и неблагодарной я выгляжу».
— Ладно. — Калли непринужденно улыбнулась, совсем не обидевшись. У нее были превосходные зубы, ровные и ослепительно-белые, как у кинозвезды. Дирдре однажды вычитала, что слишком белые зубы легко крошатся, словно мел. — Я просто зашла сказать, что на день рождения мне из Франции прислали отличный гель для ванн. «Чистотел и алтей». Он стоит в ванной на подоконнике. Бери сколько хочешь, — от него тебе станет гораздо лучше.
Калли собралась уходить, потом несколько раз смущенно оглянулась.
— Страшное дело произошло вчера. Мне так жаль. Я о твоем отце.
— С ним все будет хорошо, — торопливо ответила Дирдре.
— Не сомневаюсь. Я просто хотела сказать…
— Спасибо.
— Не расстраивайся из-за Эсслина. Он сам накликал на себя беду. Будь я королевой, приказала бы устроить народные гуляния.
Когда Калли ушла, Дирдре позвонила в больницу, и ей сказали, что отец отдыхает, а днем его осмотрит специалист, поэтому сегодня ей лучше воздержаться от посещения. Получив заверение, что ему сообщат о ее звонке и передадут привет, Дирдре направилась в ванную. Она испытывала облегчение и одновременно чувство вины из-за того, что у нее есть целый день, чтобы отдохнуть и прийти в себя перед тягостным визитом в больницу.
Она осторожно налила в колпачок «Essence de Guimauve et Chelidoine», опрокинула его в ванну и шагнула в приятно пахнувшую воду. Но когда она, расслабив тело и освободив голову от тревожных мыслей, уносилась куда-то в неведомые дали, новая мысль постепенно, нерешительно всплыла на поверхность. Эта мысль была слишком устрашающей, однако Дирдре, трепеща от возбуждения, собралась с духом, чтобы хорошенько ее обдумать.
Несдержанные высказывания Калли, относившиеся к бедствиям минувшего вечера, глубоко потрясли Дирдре. Ей с детства внушили, что о покойниках нельзя говорить плохо. Девочкой она думала, что иначе покойник придет и утащит тебя за собой. Впоследствии на смену этим опасениям пришла уверенность, что, во-первых, если хорошо отзываться об умерших, то они замолвят за тебя словечко, когда настанет твой черед, и, во-вторых, не очень благородно нападать на людей, которые не могут ответить.
Но сейчас, со смущением и некоторой робостью, она готова была признать, что испытывает чувство, которое — и об этом она всегда молилась — никогда не должно было закрасться ей в душу. Она вспомнила отношение Эсслина к своим товарищам по сцене. Его высокомерие и злой язык; его безразличие к их чувствам, его непоколебимую самоуверенность и чванство. Его насмешки и глумление над ее отцом. Задержав дыхание, крепко стиснув кулаки в благоухающей ванне, Дирдре более или менее отважно восприняла ужасную новость о себе самой. Она ненавидела Эсслина. Да. Ненавидела. Хуже того — она была рада его смерти.
Побледнев, она открыла глаза и уставилась в потолок. Она ожидала знамения Божьего гнева. Громовой стрелы. Когда в детстве ей говорили, что всякий раз, когда она говорит неправду, Бог вынимает пылающую громовую стрелу, и только всепрощающая любовь удерживает его руку, она пыталась вообразить себе это орудие возмездия, но ее младенческий ум неизменно рисовал дорожный указатель, увеличенный в сто раз и покрашенный блестящей бронзовой краской. Однако в данный момент ничего такого, даже отдаленно похожего, не проломило с угрожающим треском потолок ванной комнаты в доме Барнаби.
Когда Дирдре осознала, что этого никогда не произойдет и она может безбоязненно радоваться Божьей каре, постигшей Эсслина, который никому уже не причинит боли или обиды, на нее накатила мощная волна чего-то слишком сильного, чтобы именоваться облегчением. Словно бы ослепленная, она еще слабо верила в новую истину. Она чувствовала, как с ее плеч убрали громадное бремя, а с рук и ног сбили тяжелые оковы. Теперь она в любую минуту может подпрыгнуть до потолка, который остался целым и невредимым. Она чувствовала слабость, но отнюдь не беспомощность. Она чувствовала слабость, какую порой ощущают и сильные люди. Не хроническую усталость, а потребность отдохнуть и восстановиться. Ей захотелось съесть тост.
Спустя еще несколько дремотных минут она включила горячую воду и потянулась за чудодейственным снадобьем из чистотела и алтея. «Если один колпачок так подействовал, — рассуждала Дирдре, — то что же произойдет, если добавить еще один?»
Барнаби, просмотрев оперативные отчеты и свидетельские показания, уставился на стену своего кабинета и поджал губы, так что случайному наблюдателю показалось бы, что его отсутствующий взгляд блуждает за много миль отсюда. Но Троя, который видел все это прежде, было не провести. Сержант устроился на одном из стульев для посетителей (с хромированными ножками и твидовым сиденьем) и глядел в окно на хлеставший по стеклам дождь.
Ему смертельно хотелось закурить, но чтобы сдержаться, Трою не нужно было запрещающего знака на двери — он давно привык проводить целые дни в одной комнате с чудаком, помешанным на чистом воздухе. Больше всего его раздражало то, что старший инспектор в свое время сам смолил сигареты раз пятьдесят на дню. Раскаявшиеся курильщики (как и раскаявшиеся грешники) — прескверный народишко. «Не довольствуясь блистательным совершенством собственной жизни, — подумал Трой, — они желают непременно разделаться со всеми, кто упорствует в заблуждениях. И абсолютно не думают о возможном побочном эффекте своих действий». Когда Трой представил себе, как свежий воздух вторгается в его бедные легкие, лишенные защитного никотинового покрытия, его просто передернуло. Пневмония — это меньшее, чего можно ожидать в самом скором времени. Чтобы обезопасить себя от таких страшных последствий, он курил в приемной, в туалете и везде, где только можно, когда поблизости не было начальника. Чтобы никто к нему не приставал, он перешел с «Кэпстона» без фильтра на «Бенсон энд Хеджес» с фильтром, попутно побаловавшись «Житаном». Мысль, что он курит французские сигареты, восхищала его гораздо больше, чем сами эти сигареты, и, когда Морин сказала, что от них воняет хуже, чем от напуганного скунса, он без сожаления от них отказался.
Сержант прочел только свидетельские показания, но не оперативные отчеты. Час назад он присутствовал при допросе Смаев. Дэвид пришел первым и спокойно заявил, что не отклеивал ленту от лезвия бритвы и не видел, чтобы кто-нибудь это делал. Его отец сказал то же самое, но гораздо менее сдержанно. Он краснел, горячился и озирался по сторонам. Это не означало, что он виновен. Трой знал, что многими невиновными людьми, которых для проформы допрашивают в отделении полиции, овладевает совершенно необоснованное чувство вины. Однако же… Смай-старший был в явном смятении.
Трой услышал, как Барнаби издал неясное урчание. Он собирался с мыслями.
— Его последнее слово, сержант…
— Какое, сэр?
— «Спятил». Странно, не находите?
— Да. Я уже задумывался над этим. — Трой вежливо дождался одобрительного кивка, затем продолжил: — Возможно, кто-то спятил? И все закончилось перерезанным горлом? Или сам Кармайкл спятил? Что он делал, когда все они… тренировались?
— Репетировали. Да. Кажется, все согласны, что последняя сцена прошла, как обычно…
— Ну и кто тогда спятил? Я уже задумывался, не сам ли он отклеил ленту?..
— Нет. Наименее вероятно, чтобы он покончил с собой.
— Я имел в виду, что, если он отклеил ее по какой-нибудь своей дурацкой причине? Возможно, хотел устроить кому-нибудь неприятность. А потом, в суматохе — со всей этой музыкой и прочим — просто забыл. Возможно, что он именно про себя хотел сказать: «Спятил».
— Довольно неправдоподобно. — Трой выглядел таким удрученным, что Барнаби добавил: — Я и сам ни до чего не додумался. Но перед смертью он пытался нам что-то сказать. Наверняка что-то существенное. Я бы сказал, очень важное. От этого мы и должны отталкиваться. — Он хлопнул рукой по стопке с оперативными отчетами. — Есть одна-две неожиданности. Начать с того, что на бритве, которую предположительно проверила Дирдре, а потом трогал неизвестный злоумышленник, остались отпечатки пальцев, принадлежащие только одному человеку. Мы их, конечно, проверим, но они наверняка принадлежат покойнику. Все мы видели, как он взял бритву и использовал по назначению. А теперь, поскольку у Дирдре не было никакой причины стирать собственные отпечатки…
— Тем не менее, сэр, она могла догадаться, что мы так подумаем. И по этой причине стереть отпечатки.
— Сомневаюсь. — Барнаби покачал головой. — Это свидетельствовало бы о такой хитрости, какой Дирдре, по-моему, не обладает. А я ее знаю десять лет. Помимо всего прочего, у нее очень отчетливые понятия о добре и зле. Для ее возраста весьма старомодные.
— Ладно, нам и без того хватает подозреваемых.
Барнаби не был в этом столь уверен. Несмотря на большое количество людей, которые расхаживали туда-сюда среди декораций, человек, вернувший бритву в первозданный вид, должен обнаружиться среди горстки близких знакомых покойного. Он считал совсем невероятным, чтобы злоумышленником оказался, к примеру, кто-нибудь из юных рабочих сцены, хотя у него имелись их показания на случай, если бы ему захотелось отработать эту версию. Он чувствовал, что вне подозрений должны остаться исполнители вторых ролей, которые раньше не знали покойного и вступили в труппу только на время постановки «Амадея». Оставив пока тех и других как запасной вариант, Барнаби решил сосредоточиться на тесном круге основных подозреваемых. Главной из которых, предположил он вслух, должна быть вдова.
— Не женщина, а вулкан, сэр.
— Да, страсти много.
— А я не удивлюсь, если окажется, что эта сдобная булочка принадлежала не одному мужу. Женщины — ненадежный народ. — В словах Троя послышалась горечь. Он почти два года усердно осаждал Одри Брирли лишь затем, чтобы увидеть, как на прошлой неделе она запала на нового сотрудника, который едва успел вылезти из ползунков. — А что до этих актеров — с ними просто не знаешь, чему верить.